Полная версия
Жизнь творимого романа. От авантекста к контексту «Анны Карениной»
И в образности, и в нарративе очевидна симметрия между двумя рослыми гвардейцами, при всей разнице в ранге и чине, тем более что после своего небрежного кивка Яшвин, как и «высокий генерал» в реплике Каренину, отпускает по адресу выходящих из залы офицеров небрежную же шутку (звучащую, впрочем, мягко в сравнении с «Эта гадина как мне надоела» исходной редакции): «Вот неразлучные» (170/2:19)273. «Огромные ноги», «слишком длинные по высоте стульев стегна и голени», «длинная спина» и, наконец, голос, «знамениты[й] в командовании, густ[ой] и заставлявш[ий] дрожать стекла», который призывает: «Ей, вина!» и «[В]одки барину и огурцов» (170, 171/2:19; 172/2:20), – эти черты физического облика Яшвина возникают в последующих строках так настойчиво, что впору даже заподозрить в этом персонаже пародию. Ведь имевшаяся у великого князя Николая репутация прирожденного военачальника уже тогда, за несколько лет до ее решительного подрыва в Русско-турецкой войне, была во мнении многих дутой, относящейся больше к тому самому идеальному для командования басу. Как бы то ни было, в общем контексте петербургских глав Частей 1, 2 и (о ней речь впереди) 3 эпизоды с третируемой свысока гейской парой и низко кланяющимся Карениным зарифмовываются между собою ударением на символике доминирующей, воинственной маскулинности, в противоположении которой сближаются педераст и рогоносец.
Во-вторых, в ходе правки редакции 1874 года текст обогатился звонким сигналом, предупреждающим сведущего читателя о скорой встрече с великим князем – так сказать, гением места Красного Села. Фразу Яшвина, которой открывается его разговор с Вронским: «Что ж ты вчера не заехал во Французский театр? Laporte прелестна была» – Толстой подновил, чтобы довести ее до ОТ в следующем виде: «Что ж ты вчера не заехал в красненский [Красного Села. – М. Д.] театр? Нумерова совсем недурна была» (170–171/2:19)274.
«Легкий» репертуар тогдашней французской труппы Михайловского театра находил поклонников в особенности среди петербургского офицерства (именно там, в антракте оперетки, Вронский знакомит полкового командира с подробностями не менее потешной буффонады двух молодых сослуживцев [130–131/2:5]), а Мари Деляпорт (Delaporte), начинавшая карьеру в «Комеди Франсез», с 1868 года была примой труппы. В один из дней февраля 1875 года – месяца, когда Толстой в Ясной Поляне завершал редактуру той журнальной серии глав АК, куда входили и главы о скачках, – в Петербурге министр двора А. В. Адлерберг, по должности начальствовавший над всеми императорскими театрами, озаботился известить самого Александра II о том, что объявленный французский спектакль заменен другим «вследствие недомогания мадемуазель Деляпорт»275.
Толстой едва ли пристально следил за петербургскими театральными новостями, но, в свою очередь, тоже «отменил» выход этой актрисы в своем романе, – одно из многих нечаянных, подчас курьезных сближений между генезисом АК и течением жизни вовне авторского вымысла. Как можно догадываться, сделал он это отчасти из стремления к миметической точности, к достоверности в деталях фона: в летний сезон – а, напомню, скачки в высочайшем присутствии устраивались летом – эстафету развлечения гвардии сценическими постановками принимал театр в Красном Селе, где и стояли лагерем выведенные на учения войска. Но еще значимее была замена самого имени актрисы. Нумерова, которая «совсем недурна», обязана своей фамилией не французскому слову «numéro», даже если она заместила в тексте «прелестную» своей игрой француженку. Семантика игривым кивком указывает на любовницу великого князя – Числову, блиставшую на подмостках красносельского театра, и это та литературная аллюзия, которая дешифруется с текстологической неоспоримостью: на правом поле страницы, прямо напротив правки фамилии актрисы, значится диагонально написанная авторской рукой, а затем густо зачеркнутая, но вполне читаемая помета-памятка: «Числова»276 (см. ил. 4 в Приложении).
К 1874 году внебрачная связь великого князя стала предметов постоянных пересудов и сплетен в гвардии, чем-то вроде клубного анекдота гвардейцев; Толстой, возможно, узнал об этом от своего шурина Александра Берса, до 1873 года служившего в Преображенском полку и нередко развлекавшего родственников новостями из жизни военной элиты (таково, например, было происхождение все той же эротической эскапады двух молодых сослуживцев Вронского)277. Курьезный штрих: спустя два года некий панегирист возьмется пропеть хвалу Николаю Николаевичу по случаю назначения того главнокомандующим действующей армией в преддверии войны с Турцией. Представленная в цензурный комитет рукопись содержала, наряду с преувеличенным перечислением служебных свершений великого князя, и следующие откровения:
[К]акою любовью пользуется Высокий Главнокомандующий среди солдат и офицеров. Мы неоднократно наблюдали, как оживлялись железные ратники, завидя мощную фигуру Великого Князя, заслышав его голос! <…> А как беспредельна обширная популярность <…> отца-главнокомандующего среди офицеров, сколько рассказов, биографических черт ходит между ними, как они интересуются всевозможными даже мелкими сведениями о Великом Князе. <…> И частная жизнь Его Высочества являет примеры высокой гражданской доблести. Прежде всего всякому русскому известно высокое благочестие Великого Князя и его христианские добродетели.
Цензорское «NB» против последней фразы выдает опасение, что панегирик в этом месте, вопреки намерению автора, мог звучать крайне двусмысленно, если не издевательски278.
Толстой «залучил» Николая Николаевича в свой публикуемый роман, пусть и загримированным эпизодическим персонажем279, совсем незадолго до того, как адюльтер великого князя получил еще более широкую, а затем и скандальную огласку. В 1874 году Числова подала всеподданнейшее прошение о возведении ее троих незаконнорожденных детей в дворянское достоинство. Одновременно с тем в собственноручном письме главе Комиссии по принятию прошений князю С. А. Долгорукому Николай Николаевич, ссылаясь на то, что «принима[ет] живейшее участие в положение [sic!]» Числовой, просил доложить императору ее прошение и напомнить, что еще в 1873 году тому «благоугодно было, на предварительном со мною объяснении относительно детей г-жи Числовой, наименовать их фамилиею Николаевых»280. (Нота бене: в этой самой комиссии прошений служит, согласно редакции исходного автографа, оскорбленный двумя гвардейцами чиновник, вспомнить фамилию которого у нас будет отдельный повод чуть дальше.) По-своему расчетливо великий князь решил задействовать формальный – на общих основаниях – механизм принесения монарху, своему старшему брату, мольбы о личной милости. Узнай Толстой об этом деле, он оценил бы его щекотливость: шестью годами ранее его старший брат Сергей искал «правильного» подхода к тому же С. А. Долгорукому, чтобы добиться усыновления своих внебрачных детей от цыганки М. М. Шишкиной, пленившей его в свое время певучим голосом281.
Главы о дне скачек с упоминанием «Нумеровой» и мимолетным дефиле «высокого генерала» увидели свет в составе очередного журнального выпуска АК в марте 1875 года (в этот же выпуск, замечу вскользь ради полноты представления, вошли и главы о Левине весною в деревне). Из-за уже тогда назревавшей у автора паузы в сериализации романа читателям «Русского вестника» суждено было вновь встретиться с Анной, Вронским и Карениным только в январском номере журнала за 1876 год, уже во второй половине Части 3 (но по календарю романа – на следующий день)282. В исторической реальности в этот промежуток вместилась предвосхищенная толстовской аллюзией в уже опубликованном тексте кульминация скандала вокруг великокняжеской любовницы.
Осенью 1875 года, когда Николай был в отъезде, произошла – причем у дверей его дворцовой церкви – безобразная ссора между Числовой и старшим из законных сыновей великого князя283. Это переполнило чашу терпения Александра II, подобно тому как полутора годами ранее настал предел его снисходительности в отношении блудного племянника Николы, пусть даже громкий адюльтер не настолько выходил из ряда вон, как уличение члена фамилии в краже, и репутация августейшего виновника в данном случае все-таки не была безвозвратно уничтожена. В ноябре 1875 года, отправив брата в неожиданную инспекторскую поездку на Кавказ, дабы предотвратить возможное столкновение между ним и исполнителями своей воли, отдыхавший в Ливадии император повелел шефу Третьего отделения генералу А. Л. Потапову незамедлительно выдворить Числову из Петербурга. Местом ее административной ссылки по стечению обстоятельств был на ходу выбран пункт на периферии империи, но не слишком далеко от столицы – старинный, овеянный ливонскими рыцарскими преданиями Венден, в то время тихий уездный городок Лифляндской губернии (ныне Цесис (Cēsis) в Латвии). Потапов лично руководил «операцией», включая собственно выселение Числовой из дома на Английской набережной, и его деловитые «совершенно секретные» телеграммы императору в Ливадию выдают трагикомический перекос в том, как начальник тайной полиции понимал миссию стража государственной безопасности284.
Хотя непосредственное обращение с любимой женщиной великого князя и матерью его детей было джентльменским, а сама Числова не оглашала набережную воплями, суета жандармерии из‐за многочисленных сопутствовавших распоряжений бросалась в глаза, так что, по словам современника, «весь город на другой день узнал об этом скандале <…>»285 Властям поневоле чудился некий целенаправленный подогрев интереса к насильственному разлучению брата императора и артистки. Как нарочно, через несколько дней после высылки Числовой в газете столичного градоначальства и полиции появилось напечатанное крупным шрифтом объявление: «11 текущего ноября СБЕЖАЛА СОБАКА, принадлежащая Государю Великому Князю Николаю Николаевичу Старшему, – моська, японской породы, мохнатой, дымчатой шерсти, кличка „Тена“, каковую просят доставить в комнату Его Императорского Высочества». Министр внутренних дел А. Е. Тимашев переслал номер газеты Потапову, своему ближайшему коллеге в сфере надзора и сыска, с выразительной пометой: «Что это – фарс или действительность?»286. И то и другое – таков был смысл ответа на этот вопрос, данного тут же Третьим отделением. Собака по кличке Тена и в самом деле пропала из дворца великого князя, и объявление было помещено, невзирая на крайнюю несвоевременность, великокняжеской Придворной конторой (можно ли было усомниться в верноподданническом простодушии этого учреждения?), но это вовсе не помешало читателям понять напечатанное по-своему: «публика» раскупала номер «нарасхват, видя в этом объявлении сопоставление с недавней высылкой танцовщицы Числовой и придавая этому объявлению значение, ввиду того, что, как говорят, Великий Князь Николай Николаевич в интимности называл Числову Тенечкой»287.
Тимашев попал в точку: грань между фарсом и действительной драмой во всей этой резонансной истории была размыта. Более того, в восприятии скандала «публикой», при всей ее разнородности, слухи и домыслы формировали общую с художественным вымыслом игровую стихию. Слово «сопоставление», употребленное в жандармской справке, стóит удачно сформулированного министром вопроса. За полгода с лишним до того, как некий – скорее всего, коллективный – затейник придумал шкодливую интерпретацию объявления о моське (независимо от того, вправду ли великий князь нежно звал Числову Тенечкой, каковое, вдвойне фарсовое, совпадение не исключено288), автор романа, начавшего выходить в одном из самых популярных в образованном обществе журналов, внес свою лепту в эту игру намеков и эвфемизмов. Определенно среди читателей АК были те, кому «успех» невинного объявления в скучном листке напомнил «Нумерову» из мартовской порции глав романа289.
Реальность АК в процессе ее создания (как писания начерно, так и сериализации готовых частей) не раз вторгалась в современную ей фактуальную реальность, даря той свои яркие черты в обмен на заимствованный для мимесиса богатый социальный, культурный, политический материал290. Однако тонкое взаимодействие элементов психологической драмы, комедии положений и светской хроники в АК создает также и иллюзию такой интерференции, искушает историка заподозривать влияние еще не завершенного романа на ход событий при отсутствии эмпирических свидетельств на этот счет и, как ни странно, даже вопреки правдоподобию. Так, приснопамятный анекдот о двух незадачливых повесах, который в рамках петербургских глав первого «сезона» ассоциируется и тематически, и символически с эпизодом, где упоминается Нумерова, мог бы быть прочитан как предсказание грядущей высылки Числовой: ведь фамилия сердитого чиновника с «бакенбардами колбасиками» – Венден291. Позволю себе проиллюстрировать это демиургическое свойство толстовского романа шутливой – в стиле толкователей объявления о Тене – виньеткой. На досуге в Ливадии Александр II читает в «Русском вестнике» первые выпуски АК292, отмечает, как и мы, взаимосвязанные отсылки к служебным и семейным неустройствам младшего брата: распущенные гвардейцы, намек на скандализирующее династию двоеженство (свое собственное – не в счет), – вспоминает о принятом решении выслать Нумерову-Числову – но вот куда, чтобы не хватить лишку?293 – и, перелистывая отмеченное, вдруг находит подсказку в фамилии чиновника, собирающегося подать жалобу на оскорбителей чести жены: в Лифляндию, в Венден!
Позднее в ОТ тема адюльтера и двух семей со знакомыми между собою детьми в них возникает еще один раз ближе к концу романа – в Части 7, в главах о Стиве Облонском в Петербурге, куда тот приезжает, чтобы выхлопотать себе прибыльное место и вновь попытаться, как он делал годом ранее, устроить развод Каренина и Анны. Экскурс нарратора в досужие размышления Стивы о бодрящих отличиях северной столицы от Москвы представляет читателю и такого петербуржца:
У князя Чеченского была жена и семья – взрослые пажи дети, и была другая, незаконная семья, от которой тоже были дети. Хотя первая семья была тоже хороша, князь Чеченский чувствовал себя счастливее во второй семье. И он возил своего старшего сына во вторую семью и рассказывал Степану Аркадьичу, что он находит это полезным и развивающим для сына (610/7:20).
То, что под князем Чеченским мог подразумеваться некто выше по статусу и положению, чем столичный аристократ, чьи законные дети воспитываются в Пажеском корпусе, нельзя исчерпывающе доказать, но можно предположить, учитывая пронизывающую авантекст и ОТ романа ассоциативность и метонимические сцепления. В той же самой 7‐й Части, в одной из предшествующих глав со сценами в Английском клубе в Москве, мелькает еще один «князь Чеченский, известный» – но известный не фактическим двоеженством, а скорее противоположным, совсем не вирильным свойством: он является одним из «шлюпиков» клуба, завсегдатаев из числа стариков, ставших принадлежностью клуба вроде мебели (579/7:8). В исходном автографе названных глав, датируемом временем совсем незадолго до их публикации (март 1877 года), этот анекдотический персонаж, здесь носящий «кавказское» же имя – князь Кизлярский (в оригинальном написании – «Кизлярской»), оказывается действующим лицом. Это дряхлый, обжорливый старик, говорящий «хриплым медленным голосом с восточным акцентом». Он опаздывает к клубному обеду лишь второй раз за двадцать восемь лет по причине весьма уважительной: «Тоже дело было, отложить нельзя <…> – Какое же дело? – А жену хоронил. <…> Как же, была жена. Хорошая была женщина. Она немка была»294.
В космополитической имперской элите брак между кавказским по происхождению князем (как кажется, грузинским295, но возможно и то, что Толстой имел в виду обрусевшего выходца из горской знати) и немкой можно было бы себе вообразить, хотя это не было обычным делом и автор мог рассчитывать усилить комизм этого эпизода, представляя проведшего полжизни в клубе «восточного» человека мужем женщины из совсем другой, но, вероятно, тоже нерусской среды. Однако я рискнул бы допустить, что в этой «неожиданной» немке должен прочитываться глухой, возможно не до конца отрефлексированный самим автором намек на браки мужчин дома Романовых – те самые браки, несколько из которых в те самые годы существовали как бы в тени адюльтеров мужей. При доработке текста для печати «Кизлярский» превратился в «Чеченского» и зарисовка лишилась упомянутых деталей и колорита (о князе Чеченском как «шлюпике» рассказывает короткий анекдот старый князь Щербацкий), зато через двенадцать глав, во фрагменте, писавшемся в те же недели без давних заготовок, для скорой отсылки в типографию, не только возникает второй, казалось бы совсем другой, к тому же петербургский Чеченский, но и он, как его непрямой предшественник Кизлярский, наделяется гротескной, суггестивной чертой296.
Спустя всего три года саркастический абзац о второй семье князя Чеченского и развивающем значении знакомства детей в двух семьях между собой мог читаться как пророчество в отношении самого Александра II. Если в 1877 году, когда Толстой писал последние части АК, царь еще не решался официально представить своих детей от княжны Е. М. Долгоруковой придворным дамам297, то после смерти в 1880 году императрицы – разумеется, тоже «немки»! – Марии Александровны (а ее болезнь была в критической фазе уже в 1877 году) он начал знакомить старших сыновей с их единокровными братом и сестрами – к негодованию блюстительниц морали вроде той же А. А. Толстой298. А возвращаясь к эротически маркированной сцене скачек в АК, где Каренин выслушивает сомнительную шутку «высокого генерала», надо отметить, что именно здесь чуть ли не единственный раз в повествовании читатель, так сказать, находится в присутствии императора. В самой ранней редакции сцены тот даже наделяется толикой действия, соотносящей его с главной героиней: «Не одна Татьяна Сергеевна [Ставрович, будущая Анна. – М. Д.] зажмурилась при виде скакунов, подходивших к препятствиям. Государь зажмуривался всякий раз, как офицер подходил к препятствиям»299. До печати дошел вариант, где взгляд нарратора не направлен на императора прямо, но тот все-таки в числе зрителей скачек: «К концу скачек все были в волнении, которое еще более увеличилось тем, что государь был недоволен» (201/2:28). Цензурующий характер авторской правки налицо и здесь: не всякий даже нейтральный глагол годился для описания мимики государя.
5. «Все смешалось в царской семье»
Почти одновременно с тем, как разразился скандал вокруг внебрачной связи брата царя, начавшаяся за полтора года перед тем бесславная эпопея царского племянника вышла на новый уровень. Осенью 1875 года (на то же время пришелся перерыв между первым и вторым «сезонами» АК) бывшая любовница великого князя Николая Константиновича Х. Блэкфорд, высланная из России и находившаяся во Франции, опубликовала на французском, под своим богемным псевдонимом Фанни Лир, воспоминания о недавнем прошлом – «Роман американки в России»300. Это необычный образчик женской мемуаристики викторианского века. Эпатаж автобиографического рассказа дамы полусвета, не только не скрывающей своей сексуальной свободы, но и гордящейся (относительно) независимым социальным положением, амальгамирован с назидательностью травелога о России в духе маркиза де Кюстина: страстная любовь преподносится органическим антиподом русской деспотии. Хотя и посвященная прежде всего личным отношениям писательницы с великим князем «N.» (недомолвка сугубо условная), ее аресту и высылке из России, книга затрагивала чувствительный политический нерв: в напечатанных в отдельной главе письмах Николы из Хивинского похода 1873 года301, подлинники или копии которых Блэкфорд сумела вывезти вместе с другими приватными бумагами, содержались резкие суждения по ряду важных предметов; сама автор, даже и соблюдая почтительность в прямых отзывах об Александре II, не лишила себя удовольствия откровенно намекнуть на царскую любовницу княжну Долгорукову и ее якобы безмерное влияние на правительственные дела302. Еще за несколько месяцев до выхода книги из печати российский посол в Париже информировал императора о наиболее неприятных для августейшей фамилии моментах в содержании «Романа американки»303, умолчав, конечно же, о шпильке по адресу самого Александра, чей адюльтер был табуированной темой даже в самых конфиденциальных докладах такого рода.
Став скандальным бестселлером во Франции – что повело к выдворению дерзкой куртизанки и оттуда, – книга в считаные недели нашла своих российских читателей. Высокопоставленный бюрократ славянофильских взглядов князь Д. А. Оболенский прочитал книжку в Париже сразу по ее выходе в свет:
[К]нижка, продававшаяся первый раз за 5 франков, стоила уже через три дня 100 франков. Французское правительство в угоду нашему запретило книгу и выслало американку из Франции. Все парижские газеты отзывались более или менее с негодованием об этом издании, и так как дружба и приязнь к России теперь вообще à l’ordre du jour [на повестке дня. – фр.] во Франции, то скандал, произведенный этой книгой, продолжался недолго. К тому же можно было ожидать, что наглая американка пойдет гораздо далее в своих некрасивых повествованиях <…>
Нельзя не пожалеть о бедном молодом человеке, которого жизнь не только исковеркала окончательно, но еще дает повод оглашать весь позор распущенности нашей царской фамилии. <…> При тех условиях, при которых растут, воспитываются и живут наши великие князья, не может быть иначе304.
«Наглая американка», не пошедшая-таки «далее», делала подобные же обобщения насчет воспитания и образования детей в российской императорской фамилии. Она пыталась со своей точки зрения объяснить, как и почему в ее принце (а одно уже посвящение ему в начале книги написано с нежностью) уживалось два человека – он «был беспокойным, раздражительным, грубым и надменным; и в то же время очень восприимчивым, очень во всё вникающим, добрым, любящим и заботливым в отношении ко всему, что близко трогало его, начиная мною и кончая последней его собакой»305.
Однако внимание не только Оболенского, но и прочих читателей-мужчин, несмотря на различие между ними в мотивации любопытства, останавливалось преимущественно на другом. Отец виновника скандала великий князь Константин Николаевич по прочтении нескольких глав записал в своем дневнике, что «ясно увидел <…> всю систему наглой лжи, которой держался Никола постоянно со мною»306. Некто G., соотечественник и, несомненно, поклонник Блэкфорд, служивший в дипломатической миссии Соединенных Штатов в Петербурге, в наполненном изящными сальностями письме ей утверждал, что мужская половина бомонда находится в ужасе от мысли, «какими могли бы быть твои разоблачения» в «твоей ныне знаменитой книге», и советовал «расширить ту часть книги, где речь идет об отношениях между „обществом“ и демимондом (between „society“ and the demi-monde), и прослоить ее анекдотами о твоем и твоих подруг опыте встреч с петербургскими гуляками»307. В те же дни один из таких гуляк, Боби Шувалов, возвращая другому, своему патрону великому князю Владимиру, экземпляр «Романа американки», отозвался, что прочитал его «не без раздражения», добавляя: «Fanny Lear, быть может, хорошая девка, но весьма плохая писательница»308. Раздражение могло вызываться именно тем, что текст насмешливо давал понять: у автора есть материал для по меньшей мере дилогии. Неудивительно, что вскоре c ведома императора посольство в Лондоне, найдя благонадежного частного посредника, вступило c Блэкфорд в переговоры о готовившемся ею к публикации сиквеле «Романа американки» и, как кажется, за круглую сумму выкупило у нее манускрипт (в нем, среди прочего, Долгорукова выводилась почти открыто под прозвищем Princesse Diaphane – княжна Всем-Известная) и подборку частных писем, огласка которых в придачу к уже напечатанным письмам Николая могла бы компрометировать разных лиц. Кроме того, Блэкфорд дала (и сдержала) обещание не публиковать что бы то ни было еще на эту тему309.
Трудно установить, когда именно весть о пикантной книжной новинке достигла Ясной Поляны310, но то, что Толстой узнал о ней или даже ознакомился с содержанием книжки еще до завершения своего шедевра, не вызывает сомнения. «Улика» отыскивается в генезисе самой АК. В датируемой началом 1877 года исходной редакции уже упомянутых сцен Части 7 со Стивой Облонским, приехавшим в Петербург для получения синекуры, возникает эпизодический персонаж – старый бонвиван князь Лиров, «в парике, с вставленными зубами и в корсете», который разом молодеет на десять лет, стоит ему только оказаться в Европе: «Поверишь ли, я провел лето в Бадене, ну право я чувствовал себя моложе, dans la force de l’âge. Увижу женщину молоденькую, мне весело. Пообедаешь, выпьешь слегка – сила, бодрость. Fanni у меня была»311. Фамилия князя и имя его гостьи слагаются в ироническое цитирование псевдонима, под которым изгнанная из России американка издала панегирик раскрепощающим нравам демимонда, столь ценимым и Лировым, и Стивой312. Последовавшая правка устранила из текста АК говорящую ономастическую комбинацию313, но в написанных и опубликованных еще за год до того «великосветских» главах Части 3 слышится менее артикулированная, но более развернутая интертекстуальная перекличка с самой Фанни Лир.