Полная версия
Жизнь творимого романа. От авантекста к контексту «Анны Карениной»
Удашев и его собеседник произносят лишь несколько слов о новом полковом курьезе, но исследователю генезиса АК сообщают они немало. Сама однополая пара выглядит сходно с тою, что на тот момент уже закрепилась в авантексте и перейдет в ОТ: «старый» Граве соответствует «пухлому» (во всех сохранившихся редакциях) старшему партнеру в другой паре210, а вчерашний юнкер, уже произведенный, надо думать, в корнеты, – «молоденькому» офицеру, похотливо обхаживаемому толстяком (170/2:19). В обоих случаях – посредством и нарратива, и прямой речи героев – более или менее эксплицитное порицание или презрение достаются старшему из двух, в котором, следуя логике текста, а также стереотипов того времени, угадывается женоподобный, как тогда выражались, «страдательный педераст». Сравнение вожделеющего Граве с влюбленной девушкой, даром что он немолод, красноречиво. Иначе говоря, отношения партнеров поняты по схеме совращения порочным, равнозначным путане перестарком неопытного юнца. «Эта гадина как мне надоела. И мальчишка жалок мне», – бросает в исходной редакции эпизода в артели приятель Балашова (будущего Вронского)211, и да не ускользнет от нас лексемная перекличка между этой фразой и недописанным и вычеркнутым, но твердо читающимся «Фу, гадость» в реплике Удашева.
***Здесь нам не обойтись без короткого отступления о носителе или носителях фамилии Граве или подобной ей в авантексте АК. Некий Граве в рукописи 28 не был, вероятно, случайным именем в речи другого персонажа. В первом конспективном наброске романа (весна 1873 года) действует его почти однофамилец – ротмистр Грабе, сослуживец Балашова (будущего Вронского), причем вводится он именно в пресловутом эпизоде с гейской парой. Грабе с отвращением смотрит на старшего в паре («Эта гадина как мне надоела» – именно его реплика), но сам в следующей затем сцене скачек испытывает к Балашову почти нежность:
Грабе выше всех головой стоял в середине и любовался. Приятелем Балашовым он всегда любовался, утешаясь им после мушек, окружавших его. Теперь он любовался им больше, чем когда-нибудь. Он своими зоркими глазами издали видел его лицо и фигуру и лошадь и глазами дружбы сливался с ним и, так же как и Балашов, знал, что он перескочит лихое препятствие. <…> [О]н и они все с замираньем смотрели на приближающуюся качающуюся голову лошади <…> и на нагнутую вперед широкую фигуру Балашова и на его бледное, но веселое лицо и блестящие устремленные вперед и мелькнувшие на нем [то есть на Грабе, в ответ на его взгляд. – М. Д.] глаза212.
Несколько раньше написания черновика с «гвардейскими» эпизодами, на исходе зимы 1873/1874 года, Толстой создает новую редакцию глав Части 2 о дне скачек, где рослый и громогласный друг главного героя, игрок и кутила, звавшийся в 1873 году Грабе, становится Яшвиным, о чем еще будет сказано ниже. Логично было бы предположить, что возникающий вскоре тоже в окружении Вронского, но не в прямом контакте с ним Граве (а не Грабе) мыслился иным, чем Яшвин, лицом.
Однако имеется разноречащее с таким предположением обстоятельство: незадолго до переименования Грабе в Яшвина, вероятно на рубеже 1873 и 1874 годов, Толстой, надеявшийся тогда вскоре завершить роман, создал первую редакцию глав об Анне накануне самоубийства (см. параграф 4 гл. 2 наст. изд.), где Грабе играет несколько более существенную роль, чем Яшвин в том же месте ОТ (627–628/7:25), да и отличается от него большей склонностью к трансгрессии. Влюбленный в Анну, но сдерживающий свое чувство вопреки ее приглашению к флирту, он получает такую характеристику:
[Д]ля Грабе, любившего порок и разврат, нарочно делавшего все то, что ему называли порочным и гадким, не было даже и тени сомнения в том, как ему поступить с женой или все равно что с женой товарища. Если бы ему сказали …………. и убить потом, то он бы непременно постарался испробовать это удовольствие; но взойти в связь с женой товарища, несмотря на то, что он сам признавался себе, что был влюблен в нее, для него было невозможно, как невозможно взлететь на воздух <…>213
Итак: генезис персонажа от Грабе к Яшвину не был, кажется, прямым, и при этом как Грабе, так и Граве – видел ли Толстой в носителях этих почти идентичных фамилий разные изводы одного персонажа в генезисе текста или двух разных персонажей – ассоциируются в черновых редакциях с теми или иными отступлениями от социальных конвенций или моральных норм.
Добавлю к сказанному не претендующую на многозначительность справку историка. Коннотация нерусского происхождения, которая слышится во всех названных фамилиях, закладывалась, вероятно, вполне сознательно. Если «Граве» должно было прочитываться как типично немецкая фамилия, то замена согласной, сохраняя этот колорит, могла порождать конкретную ассоциацию с той самой средой гвардейской кавалерии, в которой нам показан Вронский. Род Граббе (с середины 1860‐х – графский), представленный в военной элите империи как при Николае I, так и при Александре II, имел шведские корни214. В столичной военно-придворной среде 1860–1870‐х заметной фигурой, близкой великим князьям – старшим сыновьям Александра II, был командир лейб-гвардии Конного полка (конногвардейцев) граф Николай Павлович Граббе, который вследствие участия в различных аферах промотал свое состояние. Один из имущественных исков к Граббе прямо коснулся министра двора А. В. Адлерберга, которому как раз в 1873–1874 годах пришлось выступать ответчиком по делу, и привел к примечательной коллизии между буквой закона и данным ad hoc царским повелением, фактически освобождавшим Граббе от ответственности за денежный долг215. В свою очередь, «Яшвин» приводит на ум фамилию Яшвиль/Яшвили (с ударением на второй слог), которую вместе с княжеским титулом носили в России XIX века потомки знатного имеретинского рода; один из них, В. В. Яшвиль, за пятнадцать лет до описываемых событий командовал уже упомянутым на этих страницах лейб-гусарским полком216. Мне, впрочем, неизвестно, опознавал ли Толстой эту фамилию как грузинскую. В последнем эпизоде романа с участием Яшвина шутливая реплика Вронского, намекающая на некое романтическое приключение его друга: «А Гельсингфорс?» (628/7:25), – привносит, перекликаясь с упоминанием в предыдущей главе «учительниц[ы] плаванья шведской королевы» (622/7:24), «скандинавский» мотив, угадываемый в раннем варианте фамилии – Грабе.
***Независимо от степени выраженности негативного отношения к гомосексуализму, разговор о влюбленном Граве переплетает между собой нескольких либертинских мотивов. Заметим, что если, с точки зрения собеседников, немолодому офицеру не подобает пылать такого рода страстью, то Бузулокову – как вполне ясно из дальнейшего рассказа, еще молодому или, по крайней мере, по-юношески легкомысленному – «[э]то хорошо». То есть гомосексуальное желание не исключено заведомо из числа трансгрессивных практик, одобряемых эталонами маскулинности в этой субкультуре, даже если оно не столь обычно, как кутежи с «девками» в Павловске. В этом же ряду мотивов примечательно само определение «из юнкеров Великого Князя». Имеется в виду, по всей вероятности, обучение на особый кошт в Николаевском (памяти Николая I) кавалерийском училище – основном, наряду с Пажеским корпусом, поставщике офицерских кадров в гвардейские кавалерийские полки. Подразумеваемый же великий князь – не кто иной, как 43-летний тезка своего отца, главнокомандующий войсками Петербургского военного округа и всей гвардии Николай Николаевич, младший брат Александра II. Из уже немалочисленных тогда «высочеств» разных поколений он был для гвардии именно Великий Князь – в значении имени собственного. Вскоре мы рассмотрим, где еще в авантексте и ОТ проступает эта фигура и как находчиво она включается в мотивное поле либертинства, но прежде поклонник молодых корнетов, о котором своевременно заговорили два персонажа, должен предстать перед еще более высокой, чем Николай Николаевич, августейшей персоной:
– Ах, с Б[узулоковым] была история прелесть, – рассказы[вал] П[укилов]. – Ведь его страсть балы, и он ни одного придворного бала не пропускает. Отправился он на большой бал во Дворце в новой каске. Ты видел новые каски. Очень хороши, легче. Только стоит и трется где побли[же] около Государя. Проходит Импер[атрица] с анг[лийским] послан[ником], и на его беду зашел у них разговор о новых касках. Импер[атрица] и хотела показать новую каску. Видят, наш голубчик стоит. – П[укилов] представил, как он стоит с каской чашечкой под рукой. – Импер[атрица] попросила его подать каску, он не дает. Что такое? Только Бар. ему мигает, кивает, хмурится: подай. Не дает, замер. Можешь себе представить? Неловко всем. Бар. взял у него каску, не дает. Вырвал. Подает Имп[ератрице]. «Вот это новая», – гов[орит] Им[ператрица]. Повернула каску, можешь себе представить, оттуда бух! груша, конфета. Други[е] говор[ят], 2 фунта конфет. Он это набрал, голубчик217.
Процитированный пассаж – один из тех черновых фрагментов, что наглядно иллюстрируют познавательный потенциал генетической критики. В ОТ весь анекдот беднее колоритом и отсылками к невымышленной реальности: августейшая дама там – не императрица, а великая княгиня (та или иная – их уже было сколько-то); иностранный дипломат высокого ранга – не английский, а «какой-то» посол; фамилию усердного, надо думать, придворного, в исходной редакции дважды обозначенного как «Бар.», рассказчик не помнит твердо: «этот… как его…»; а сам виновник сумятицы – поскольку правка удалила новость о Граве из диалога – не преподнесен читателю как тот, кому пристало бы не только упиваться придворными балами и запасаться там десертом, но и влюбляться в юных однополчан. Не без последствий для смысла эпизода оказывается также «усушка» первоначальной фразы «[Б]ух! груша, конфета. Другие говорят, 2 фунта конфет» до «[Б]ух! груша, конфеты, два фунта конфет!» (114/1:34). В редакции ОТ пропадает ударение на том, что молва о потешном, но не совсем безобидном инциденте разошлась широко и обрастает в дальнейших пересказах новыми подробностями – как могли тогда же судачить в Петербурге и за его пределами о каком-либо из более серьезных происшествий в правящем доме. Даже мелкое разночтение «конфета/конфеты» не совершенно пустяково для задач мимесиса: редакция автографа позволяет зримее представить, что дворцовая, «царская» конфета, здесь в единственном числе выпадающая из каски вослед груше, была довольно массивным кондитерским изделием218.
Но вернемся к высочайшей особе в мизансцене. Как и «великая княгиня» в ОТ, императрица исходной редакции – персонаж без какой-либо явной индивидуальности, пусть даже с ее уст через прямую речь другого героя слетает три слова; в рассказе не проглядывает ни внешности, ни характера жены Александра II. Тем не менее кое-что из тогдашних обстоятельств и даже забот невымышленной императрицы схвачено в этом эпизоде, так что фигуру монархини в нем все-таки надо счесть скорее камео, чем манекеном.
Сколь ни странно это может показаться сегодняшнему читателю, ситуация, в которой субтильная Мария Александровна держала бы в руках громоздкую, увенчанную статуэткой двуглавого орла парадную каску гвардейца, была правдоподобной. Правда, в большей степени, скажем, для 1860 года, чем для середины 1870‐х. При восшествии своего супруга на престол она была назначена и оставалась вплоть до своей смерти в 1880 году шефом одного из гвардейских кавалерийских полков, который стал носить официальное название лейб-гвардии Кирасирского Ее Величества (его предшествующим шефом-дамой была умершая в 1828 году вдовствующая императрица Мария Федоровна). Обиходно звавшиеся, по отличительному цвету мундира, «синими», кирасиры Ее Величества, наряду с кавалергардами, конногвардейцами и «желтыми» (полка Его Величества) кирасирами, являлись завсегдатаями и украшением дворцовых и великосветских балов. Собственно, в эпоху АК это был эмблематический знак таких балов, ибо с начала 1860‐х так называемая тяжелая кавалерия, с достодолжной эффектной атрибутикой, сохранялась только в гвардии219. А из дам правящего дома прежде всего от Марии Александровны, ex officio полкового шефа220, ожидалась осведомленность о свежих переменах в обмундировании и снаряжении «синих кирасиров». Кто-то мог бы посетовать, что замена императрицы великой княгиней лишила ОТ изюминки изящно мимолетного указания на полк, в котором служит Вронский221.
Другую отсылку к фактуальной реальности первой половины 1870‐х годов дает участие в эпизоде лица, именуемого сокращением «Бар.», которое выше в тексте автографа-вставки не вводится предварительно в повествование. С почти полной уверенностью я идентифицирую его как князя Владимира Ивановича Барятинского (1817–1875), младшего брата знаменитого «кавказского» фельдмаршала Александра Барятинского222. В 1860‐х годах он командовал престижнейшим из полков гвардейской кавалерии – Кавалергардским, а в начале 1870‐х, перейдя на придворную службу, был назначен гофмаршалом двора императрицы223. В этом качестве он не раз сопровождал Марию в ее длительных лечебных поездках за границу и в Крым. Барятинский был не просто (если это вообще могло быть просто) исполнительным придворным, отвечающим за аренду удобных вилл в Сан-Ремо или Сорренто, за взаимодействие придворной администрации с докторами, включая авторитетного С. П. Боткина, и за обслуживание, как и движение, особого царского поезда, которым путешествовала императрица, – он стал своего рода рыцарем, возвышенно преданным прекрасной даме. Так как Александр II в те годы уже не находил времени даже для краткосрочных посещений лечащейся вдали от России жены, гофмаршал выступал в этих вояжах мужчиной-спутником в малочисленной свите монархини. О мере доверительности его отношений с Марией свидетельствуют строки из его донесения из Сорренто в апреле 1873 года своему начальнику, а в частной жизни приятелю – министру двора графу А. В. Адлербергу: «Сделай милость, не пересказывай Государю того, что я пишу тебе о состоянии Императрицы. Она дала мне понять, что ей не хотелось бы, чтобы о ее нездоровье узнали»224. Это был тот самый итальянский тур, одновременно терапевтический и матримониальный, в котором императрицу и ее дочь великую княжну Марию, прочимую за герцога Альфреда, сопровождала также А. А. Толстая. Именно из Сорренто она выспренно писала автору уже начатой АК о горести предстоящего расставания с воспитанницей. И наконец, на исходе зимы 1874 года – именно тогда, когда Толстой перерабатывал одни и писал наново другие петербургские главы первого сезона своего романа – Барятинский вместе с княгиней М. А. Вяземской, названной, напомню, Толстым по этому случаю «прелестной представительницей русских женщин», состоял в свите Марии-дочери, уже герцогини Эдинбургской, при ее торжественном въезде в Лондон, и его имя раз за разом появлялось в газетных новостях225. Словом, «Бар.» чернового текста, радеющий об исполнении желания государыни, – еще одно камео в этом эпизоде226.
При дальнейшем углублении в релевантные предмету исторические источники оказывается, что вымысел романиста словно бы угадывал быль в ее не самых очевидных современникам гранях. Эпизод из черновика АК, запечатлевший самый момент встречи лоб в лоб – да еще при посредстве каски – между двумя средами или субкультурами высшего общества, пуританской и либертинской (благочестивая болезненная императрица и гвардеец – воплощение ювенильного гедонизма), можно вообразить происшедшим, mutatis mutandis, внутри царской семьи. Эти субкультуры, впрочем, могли до какой-то степени уживаться в одной личности. Уже представленный читателю молодой великий князь Владимир Александрович являл собою выдающийся пример совмещения того нового духа «дозволенности» (но все-таки без приставки «все-»), который возник в 1860‐х годах среди молодежи правящего дома и ряда придворных кружков, – с династической благопристойностью. Все в том же итальянском августейшем вояже 1873 года он пробыл некоторое время с матерью и сестрой, и трудно отделаться от впечатления, что следующие строки из его письма верному Перовскому, посланного в те же дни из Сорренто, были написаны в пику преисполненным беспокойства донесениям Барятинского: «Пока дамы осматривали этрусские вазы, мы с Митой завернули в отделение похабных представителей древнего разврата. Усладив взоры наши видом ебли, хуев и т. д., мы присоединились к остальной компании и продолжали осмотр музея»227. Дополнительная эпатажность этого сообщения проистекает из устойчивого реноме упомянутого в письме Миты – Д. А. Бенкендорфа, еще одного сокутильника великого князя: он слыл пассивным гомосексуалистом, и блюстители нравов ставили в вину Владимиру приятельство с ним, продолжавшееся и после женитьбы великого князя228.
Такого рода терпимость (вспомним: «Это хорошо Бузулокову») отнюдь не противоречила либертинской фаллократии, воспевавшейся великокняжеским кружком229. Если не гомоэротизм как таковой, то граничащая с ним бравада друг перед другом проявлениями сексуального желания сквозит в одном из ернических, стилизованных в карнавальной манере писем, которые еще в 1870 году Владимир и его друг-оруженосец Боби Шувалов совместно сочиняли, находясь на водах в Эмсе, в первой «взрослой» поездке этого великого князя в Европу. Написанное по-французски, письмо транскрибировано русскими буквами, – орфографический аналог менее невинных трансгрессий, а кроме того, по всей видимости, уловка, призванная сбить с толку предполагаемого перлюстратора, ибо Владимир думал, что «черный кабинет» должен непременно интересоваться похождениями царского сына за границей:
Ву парлерон ну дю сэкс? <…> А врэ дир, лэ жоли кон сон рар; мем боку де визаж ки он плюто л’эр дэ кю маль торшэ. Л’анфилаж этан дэ тут импосибилитэ, ну сом-з-ан трэн дэ ну мастюрбэ а мор, сэ ки сера ком дэ резон нюизибль а нотр сантэ [Поговорим о прекрасном поле? <…> Сказать по правде, хорошенькие …230 редки; есть даже много лиц, которые больше похожи на немытую задницу. Так как анфилаж231 совершенно невозможен, мы мастурбируем до упаду, что, само собой, повредит нашему здоровью]232.
Эти и подобные эскапады не помешали Владимиру в 1871 году не только формально принять, но и одобрить консервативно-ригористическую позицию венценосных родителей в отношении любовной связи между его братом Алексеем и фрейлиной Сашей (Александрой Васильевной) Жуковской, дочерью давно покойного поэта233. Этот роман зародился и развился в той самой придворной атмосфере дозволенности, где славно дышалось и Владимиру, но, как выяснилось, это была не та дозволенность, которая распространялась бы и на перспективу морганатического брака одного из царских сыновей. Владимир внес лепту в «каноническую» семейную интерпретацию истории, согласно которой 29-летняя Саша была соблазнительницей наивного юноши234, а Алексей, намереваясь исполнить клятву верности любимой женщине, ожидающей от него сына, поставил себя на грань нарушения другой клятвы – великокняжеской присяги на верность императору и Учреждению об императорской фамилии, то есть самим основаниям династии235.
Извлечение 1. «Либертинские» сцены и эпизоды в датируемых 1873–1874 гг. рукописях с общими мотивами и персонажами (Сцены и эпизоды (с указанием соотв. глав в ОТ ): Автограф – первая редакция vs. Позднейшая рукописная редакция или вариант 236 ) 1. Вронский (Удашев) возвращается из Москвы в Петербург; компания знакомых у него дома; история с каской, грушей и конфетами в разговоре с Петрицким (Пукиловым) (1:34)[Р28 (март 1874). Л. 5, 5 об.–6]
Это была баронесса Шильтон, воспитанная в Париже полька, вышедшая замуж за настоящего Лифляндского Барона, бросившая мужа и сошедшаяся по любви с Пукиловым. <…>
– Ну так нынче в театре, – и, зашумев платьем, она [баронесса] исчезла.
Удашев пошел в уборную и, умываясь, продолжал болтать с товарищами, видимо довольными его возвращением. Весь мир полковых, Петерб[ургских], служебных честолюбивых, тщеславных, товарищеских и главное [любовных237] интересов того света, в котором он жил последнее время, охватил его.
– Не может быть, – закричал он из‐за полотенца, которым тер лицо, при известии о том, что Лора какая-то сошлась с NN и бросила Ф. – Ну что же он? Все так же глуп и доволен? Ну а Граве что?
– Ах, умора, поступил новый, ты знаешь, из юнкеров238 В[еликого] К[нязя]. Граве влюблен как девушка, не отходит.
– Фу гад[ость] Экой старой. Это хорошо Бузулокову.
– Ах, с Б[узулоковым] была история, прелесть, – рассказы[вал] П[укилов]. – Ведь его страсть балы, и он ни одного придворн[ого] бала не пропускает. Отправился он на большой бал во Дворце в новой каске. Ты видел новые каски. Очень хороши, легче. Только стоит и трется где побли[же] около Государя. Проходит Импер[атрица] с Анг[лийским] Посланн[иком], и на его беду зашел у них разговор о новых касках. Импер[атрица] и хотела показать новую каску. Видят, наш голубчик стоит. – П[укилов] представил, как он стоит с каской чашечкой под рукой. – Импер[атрица] попросила его подать каску, он не дает. Что такое? Только Бар[ятинский?]239 ему мигает, кивает, хмурится: подай. Не дает, замер. Можешь себе представить. Неловко всем. Бар. взял у него каску, вырвал не дает. Вырвал. Подает Имп[ератрице]. «Вот это новая», – гов[орит] Им[ператрица]. Повернула каску, можешь себе представить, оттуда бух! груша, конфета. Други[е] говор[ят], 2 фунта конфет. Он это набрал, голубчик.
[Р29 (март – апрель (?) 1874). Копия автографа с правкой, сохранившаяся частично; в процессе правки фамилия Удашев оставляется, Пукилов заменяется на Петрицкий. Л. 1–1 об. Вписано автором на полях копии и затем почти целиком вычеркнуто:]
Она разливала кофей Петрицкому и другому товарищу Удашева, высокому красавцу Ротмистру Камеровскому. <Петрицкий был повеса, вечно в долгах, вечно пьяный, вечно затевающий истории, вечно на гауптвахте за разные провинности по службе. Петрицкий был и не знатен, и не богат, и не особенно умен и был моложе Удашева. Но Удашев любил и даже уважал Петрицкого, так же, как и все товарищи. Но Камеровский, напротив, всегда честный плательщик, никогда не пьяный, сколько бы он ни выпил, всегда одетый с иголочки, безукоризненный джентльмен, каким он сам считал себя, был противен Удашеву, и несмотря на то, что по товарищескому приличию он был с ним на «ты», Удашев невольно презирал его, так что ему надо было делать над собой усилие, чтобы вспоминать о нем. Петрицкий весь отдавался всегда своему порыву и не понимал то, чтобы можно было скрывать что-нибудь, и добросовестно прожигал свою жизнь. Камеровский, чувствуя необходимость в том кругу, в котором он был, иметь вид товарищески распущенный, притворялся увлекающимся человеком, но все скрывал и спокойно и твердо преследовал какую-то цель.>
[Л. 3 об. На левом поле напротив нового варианта слов уходящей баронессы «Ну так нынче во Французском» – помета рукой Толстого:] Через Числову240
2. Скандал из‐за жены чиновника Вендена, «миротворство» Вронского (2:5)[Р28 (март 1874). Л. 12, 13–13 об.]
П[олковой] К[омандир] и У[дашев] оба понимали, что имя Удашева и флигель-адъютантский вензель должны много содействовать смягчению Тит[улярного] Сов[етника]. <…>
Т[итулярный] С[оветник] подал руку и закурил слабую папиросу. Все казалось прекрасно кончено; но Т[итулярный] С[оветник] хотел поделиться за папиросой с своим новым знакомым, Князем и Ф[лигель-] А[дъютантом], своими чувствами, тем более что Удашев нравился ему.
____________________________
[Р31 (март – апрель (?) 1874), правка копии. ЧРВ. С. 199, 200]
Полковой командир и <Удашев> Вронский оба понимали, что имя <Удашева> Вронского и флигель-адъютантский вензель должны много содействовать смягчению титулярного советника. <…>
Титулярный советник подал руку и закурил папиросу. Все, казалось, прекрасно кончено, но титулярный советник хотел поделиться за папиросой с своим новым знакомым, <Князем> Графом и флигель-адъютантом, своими чувствами, тем более, что <Удашев> Вронской своей открытой и благородной физиономией произвел на него приятное впечатление.
3. Пара офицеров-геев (2:19)[Р1 (весна 1873). ПЗР. С. 729]
Он [Балашов. – М.Д.] доедал суп, когда в столовую вошли офицер и статский.
Балашов241 взглянул на них и отвернулся опять, будто не видя.
– Что, подкрепляешься на работу, – сказал офицер, садясь подле него.
– Да. Ты видишь.
– А вы не боитесь потяжелеть, – сказал толстый, пухлый штатский, садясь подле молодого офицера.
– Что? – сердито сказал Балашов.
– Не боитесь потяжелеть, граф?
– Гей, человек, подай мой херес, – сказал Балашов, не отвечая.
Штатский тоже спросил у офицера, будет ли он пить, и, умильно глядя на него, просил его выбрать. <…>