Полная версия
Жизнь творимого романа. От авантекста к контексту «Анны Карениной»
В написанной еще десятилетия спустя повести «Хаджи-Мурат» Барятинский появляется под собственным именем в сцене военной пирушки по случаю его назначения на пост командующего флангом – в обстановке, похожей на ту, в которой Вронский встречается с Серпуховским391.
Серпуховской без натяжки встраивается в этот ряд. К уже отмеченным выше его характеристикам надо добавить и такую, как внешность. Эта внешность словно нарочно создана для демонстрации успеха, а в действительности от успеха неотделима. Впервые мы видим его глазами Вронского, и этот цепкий взгляд, прочитывающий признаки высокого статуса в мелочах, как можно догадаться, телодвижений и мимики, не столь уж отличен от «ироничного и завистливого» взгляда, каким рассказчик в «Набеге» смотрит на генерала, опознавая в нем человека, «который себе очень хорошо знает высокую цену»392:
Он возмужал, отпустив бакенбарды, но он был такой же стройный, не столько поражавший красотой, сколько нежностью и благородством лица и сложения. Одна перемена, которую заметил в нем Вронский, было то тихое, постоянное сияние, которое устанавливается на лицах людей, имеющих успех и уверенных в признании этого успеха всеми. Вронский знал это сияние и тотчас же заметил его на Серпуховском (293/3:21).
Красота Барятинского, особенно в молодости (а Толстой видел его хотя и давно отпустившим взрослящие бакенбарды, но еще не начавшим болеть и заметно стареть), была предметом восхищения современников. Вот как вспоминал свое первое впечатление от него В. А. Инсарский, в начале 1840‐х петербургский чиновник, вхожий в высшее общество, а затем – управляющий огромным майоратом Барятинского в Курской губернии и его же сотрудник на Кавказе:
Молодой человек <…> беспримерно стройный, красавец собой, с голубыми глазами, роскошными белокурыми вьющимися волосами, он резко отличался от всех других, составлявших свиту наследника, и обращал на себя всеобщее внимание. Манеры его отличались простотой и изяществом393.
К середине 1870‐х годов Барятинский утратил не только изрядную долю прежнего обаяния, но и почти все реальное политическое влияние, которого было не восполнить пышным букетом почестей, включая чин генерал-фельдмаршала, на тот момент никому более из здравствовавших российских военачальников не принадлежавший. У его преждевременного обращения в «бывшего» имелась, кроме действительного ухудшения здоровья, причина, упомянуть которую особенно уместно в разговоре о подтекстах АК. Такова была цена за эскападу с увозом за границу любовницы, жены собственного адъютанта, за «правильно» организованный в Синоде бракоразводный процесс, на котором муж фиктивно выступал виновной стороной, и за последующее восстановление репутации нововенчанной жены Барятинского принятием ее ко двору394. И если мой тезис о том, что в Серпуховском заключалась аллюзия и к Барятинскому, верен, то можно сказать, что аллюзия в определенный момент как бы замыкается на самое себя: предостерегая Вронского, молодой генерал напоминает ему об их знакомых, которые «погубили свои карьеры из‐за женщин», и добавляет: «Тем хуже, чем прочнее положение женщины в свете, тем хуже. Это все равно, как уже не то что тащить fardeau [груз. – фр.] руками, а вырывать его у другого» (296, 297/3:21). С учетом этого еще пикантнее звучит двусмысленный каламбур Стивы Облонского, поздравляющего себя с улаживанием развода Анны и Каренина. Этот пассаж вскоре после написания и выхода глав с Серпуховским был добавлен в одну из глав следующей, 4‐й, части: «Какая разница между мною и фельдмаршалом? Фельдмаршал делает развод – и никому оттого не лучше, а я сделал развод – и троим стало лучше…» (406/4:22)395. «Фельдмаршалом» в значении имени собственного тогда в высшем обществе нередко звали Барятинского, и он за десять лет перед тем действительно сделал развод – не воинский церемониал, как вроде бы подразумевается каламбуром, а расторжение первого брака своей будущей жены.
И все-таки в середине 1870‐х если не сам Барятинский, то его имя, а в конечном счете миф об утонченном русском аристократе, сломившем сопротивление воинственных горцев, еще значили много. Родовитость, близость ко двору, удачливость на поле брани в далеких «восточных» землях сближают Серпуховского с Барятинским. Туркестан как вновь завоеванная и продолжающая расширяться азиатская окраина империи, аналог Индии под британским владычеством привлекал к себе в 1870‐х все больший интерес, отчасти замещая популярную в предшествующие десятилетия поэтику покорения Кавказа. Соединяя в себе черты деятелей, принадлежавших один к предыдущему, другой к молодому поколению имперских победителей Востока (к слову, уже достигший служебных высот Воронцов-Дашков дружил с бывшим патроном, оставшимся не у дел396), Серпуховской придавал зарисовке политических амбиций военной аристократии колорит колониального, конквистадорского удальства397.
И именно к кануну возобновления работы Толстого над Частью 3 относится любопытное и релевантное для нашего анализа эпистолярное свидетельство. В годы писания АК (за исключением первого года – 1873-го) на осень вообще выпадали полосы творческой апатии автора, выражаясь банально – ожидания вдохновения. Делясь в конце октября 1875 года с А. А. Фетом надеждой на скорое возвращение в рабочее состояние («Для того, чтобы работать, нужно, чтобы выросли под ногами подмостки. И эти подмостки зависят не от тебя. <…> Теперь, кажется, подросли подмостки и засучиваю рукава»), Толстой писал о пока заменяющих творчество радостях чтения: «Читал я это время книги, о которых никто понятия не имеет, но которыми я упивался. Это сборник сведений о Кавк[азских] горцах, изд[анный] в Тифлисе. Там предания и поэзия горцев и сокровища поэтические необычайные»398. Толстой был неподдельно восхищен: следом идет несколько выписок из аварских и чеченских песен. Как хорошо известно толстоведам и не только им, спустя четверть века одной из этих песен, превозносящей, согласно переводу, прочность уз кровной мести, найдется применение в «Хаджи-Мурате». Здесь она поется побратимом героя Ханефи и поражает подружившегося с этими горцами русского офицера Бутлера «своим торжественно-грустным напевом», так что тот просит пересказать ее содержание, а затем еще больше отдается «поэзии особенной, энергической горской жизни», воображая себе, что «он сам горец и что живет такою же, как и эти люди, жизнью»399. Судя по письму Фету, восторг, испытанный самим Толстым при первом прочтении этой подборки, был того же ориенталистского свойства, так что введенная вскоре в творимый роман фигура бравого генерала, приезжающего с далекой «туземной» окраины, могла как-то вступать во вновь актуализованную для автора симфонию мотивов войны, власти, насилия и восточной экзотики.
***В исторической действительности середины 1870‐х годов две описанные в этой главе придворные среды – или, если угодно, два магнитных поля маленьких кружков и котерий – не находились, конечно же, в прямой конфронтации друг с другом, но трения и напряженность между ними были вполне ощутимы. Тому немало свидетельств в эпистолярии, дневниках и мемуарах тех современников, кто не избегал обсуждать неформальную подоплеку династических, служебных и светских иерархий и взаимоотношений. В том же деле великого князя Николая Константиновича – характерного экземпляра золотой молодежи романовской фамилии – императрица Мария Александровна сочла уловкой объявление его помешанным и почти требовала от мужа наказать племянника как дееспособного преступника400. Ею двигало не только желание воздать по заслугам за кражу тех или иных драгоценностей – это была и принципиальная позиция в отношении вольных нравов молодых мужчин династии.
В свою очередь, старший из фигурирующих на этих страницах августейших Николаев, главнокомандующий гвардией, по отзыву С. Д. Шереметева, «не терпел женского персонала, окружавшего императрицу, и не мог без негодования говорить об Анне Федоровне Тютчевой <…>». И он, и большинство остальных великих князей «чурались <…> как лешего» другой «политической фрейлины» императрицы – А. Д. Блудовой401. Одним из исключений, и весьма примечательным, был наследник Александр Александрович, находившийся в натянутых отношениях с отцом-императором: он симпатизировал фрейлинам своей матери – Блудовой, А. А. Толстой – и другим панславистам. Понятно, что вот он, в противоположность своему дяде Николаю, «в Красносельский театр <…> езжал неохотно», ибо «[е]ще свежи были предания о Числовой, процветавшей на этой сцене, где хозяином был великий князь Николай Николаевич с его свитой, особенно претившей цесаревичу»402. Такими нюансами публичной саморепрезентации, поведения, вкусов – конечно же, вкупе с действием других факторов – структурировались межличностные симпатии и тяготения (или подчеркивалось их отсутствие) и в самом ядре монархии, и в облегавшей его аристократической среде.
В большом свете, изображенном в АК, происходят похожие вещи. В одном из вариантов «крокетных» глав героиня едет к нуворишам Иленам, презрев важное неписаное правило:
При прежних условиях жизни Анна непременно отказалась бы <…> потому, что у Анны было то тонкое светское чутье, которое указывало ей, что при ее высоком положении в свете сближение с Иленами отчасти роняло ее, снимало с нее пушок – duvet – исключительности того круга, к которому она принадлежала403.
С учетом изложенного выше я бы решился утверждать, что эту тонкую, уязвимую «исключительность», подчеркнутую образным употреблением французского слова (словно бы это пушок на персике – фрукте, который в смежной главе съедает без спросу ее сын Сережа404), надо понимать вполне определенно – как принадлежность к «интимному кружку» императрицы, где культивировался рафинированный, ригористический тон. В ОТ, в согласии с толстовской техникой приглушения и драпировки слишком прямо выраженного в ранних редакциях, тем же смыслом отмечено не столь самоочевидно рискованное, но все-таки дающее в конечном счете негативный эффект сближение Анны с Бетси.
Разумеется, Толстой не задавался целью реконструировать в своем романе механику придворно-династической политики. Проанализированные выше, а также смежные с ними эпизоды и реминисценции должны были работать как прерывистые серии сигналов, как дуновения дразнящей атмосферы, различимые для осведомленных, обостряющие восприятие любовных и экзистенциальных драм романа. В ОТ Анна и Вронский скандализируют высшее общество не только тем, что любят друг друга «открыто» (рядом с ними есть более открытые супружеские измены), или тем, что соединяются до получения Анной развода и при малых шансах его добиться, но и нарушением своеобычных неписаных запретов. Одна из самых непростительных, по тогдашним меркам, трансгрессий, совершаемых ими, относится к четко опознаваемой, весьма замкнутой среде, взятой в определенное историческое время. Флигель-адъютант императора, молодой аристократ из высшей гвардейско-великокняжеской касты, где процветала маскулинная либертинская субкультура, «похищает» молодую замужнюю даму, близкую по карьерным связям мужа и личным знакомствам к избранному кружку императрицы Марии Александровны. Это случается именно тогда, когда адюльтер и вторая семья самого императора не просто становятся притчей во языцех, но и непреднамеренно способствуют формированию виктимизированного образа императрицы среди ее ближайшего окружения. Под таким углом зрения эскапада Анны и Вронского оказывается вопиющей бестактностью: представляя себе реальность АК за рамками повествования, «за кадром» – или ее проекцию на реальность фактуальную, – мы можем догадываться, что происшедшее оскорбляет императрицу и растравляет чувство вины императора. Все это, как мы еще увидим ниже, усугубляется одновременностью вызывающего двойного отказа: Вронского – от важного назначения и дальнейшей блестящей карьеры, а Анны – от положения в свете вообще и в своей обособленной высшей «секции» (толстовское слово) в частности.
Этот исторический контекст сказался на соотношении между динамикой создания романа и внутренней архитектоникой окончательного текста, чему и посвящены две следующие главы.
Глава 2
СТАТЬ ЛИ АННЕ ЗАКОННОЙ ЖЕНОЙ ЛЮБОВНИКА?
ИСТОРИЧЕСКАЯ ДОСТОВЕРНОСТЬ, ТЕЛЕОЛОГИЯ ЗАМЫСЛА И ИЗМЕНЯЕМОСТЬ СЮЖЕТА В ТВОРИМОМ РОМАНЕ
Процесс создания АК не оставлял главной героине шансов избежать самоубийства в финале романа ни в одной из его черновых редакций. Уже в самом раннем конспективном наброске ключевых глав, относящемся к весне 1873 года, о котором автор, еще блаженно не предвидя предстоящих четырех лет трудов, писал Н. Н. Страхову: «[З]авязалось так красиво и круто, что вышел роман <…> очень живой, горячий и законченный <…>»405 – уже на этой стадии зачина гибель Татьяны Ставрович, вскоре переименованной в Анну Каренину, выглядит предрешенной волею Толстого406. Позднее среди взыскательной публики нашлась и такая читательница, которая пыталась предостеречь автора от чересчур тривиальной, по ее мнению, развязки. «[У]моляю вас, дайте нам поскорее продолжение и конец. Вы не можете представить, как все заинтересованы этим романом. <…> Здесь прошел слух, что Анна убьется на рельсах железной дороги. Этому я не хочу верить. C’est un pur commérage [Это чистой воды сплетня. – фр.]. Вы не способны на такую пошлость», – писала Толстому в марте 1876 года графиня А. А. Толстая, вместе с другими приближенными императрицы и с нею самой, а может быть и императором ожидавшая новых номеров «Русского вестника» с очередными выпусками романа407. На тот момент, однако, этому замыслу было уже не менее трех лет; в авантексте романа героиня погибла давно, и даже – учитывая редакции, о которых речь пойдет далее, – не один раз.
Если ужасное происшествие на станции Обираловка Московско-Нижегородской железной дороги составляло в значительной мере телеологию генезиса АК, то развод Анны и Алексея Александровича, напротив, выступал в этом генезисе важным переменным элементом сюжета. Вообще, получение или неполучение Анной развода в сменявших одна другую черновых редакциях не отражалось на неотвратимости ее гибели. Как в романе завершенном, так и на определенных этапах его сотворения статус законно разведшейся и сочетавшейся вторым браком великосветской дамы не должен был и не мог спасти Анну от ее внутреннего ада. Однако те или иные решения проблемы развода в сюжете, которые Толстой тестировал в разные периоды работы над текстом, раз за разом изменяя их, вбирались в исторически чувствительную ткань произведения, и для ряда тем, мотивов, сюжетных ходов оппозиция состоявшегося и несостоявшегося развода героини значила немало.
В этой главе мы начнем, а в следующей продолжим и завершим рассмотрение того, как в генезисе АК происходил выбор между двумя альтернативными сюжетными конструкциями – той, где законный развод между Анной и Карениным все-таки совершается, и той (победившей), где развод предстает лишь возможностью, причем все менее осуществимой. Хотя в ракурсе бытийного, повторюсь, речь идет о двух траекториях следования в один и тот же пункт назначения, весьма длительное сосуществование этих модальностей повествования играло смыслообразующую роль для политически и социально злободневной топики рождавшегося романа. Весьма примечательно уже то, сколь небыстро, неким возвратно-поступательным манером Толстой приходит к очень существенной для мировоззрения романа сцене в финале Части 4 – Анна отказывается от развода, ставшего технически достижимым благодаря порыву всепрощающего великодушия ее мужа.
1. Развод и новый брак Анны, или «Стальные стали формы жизни»
Замысел, по которому главная героиня становится законной – юридически законной – женой своего любовника, ярко запечатлелся в характерном варианте заглавия книги – «Два брака». На рубеже 1873 и 1874 годов, во второй фазе интенсивной работы над романом, он ненадолго заменил собою в одной из рукописей уже придуманное и опробованное «Анна Каренина», чтобы затем, на сей раз окончательно, уступить тому место408. Очевидно, что слово «брак» употребляется здесь в смысле не уже существующей семьи, а бракосочетания, вновь заключаемого супружеского союза. Иначе говоря, здесь имеются в виду, во-первых, женитьба Левина (в ранних редакциях – Ордынцева) и Кити и, во-вторых, выход Анны замуж за любовника (в ранних редакциях именуемого Балашевым, Гагиным, Удашевым) – а не ее девятилетнее супружество с Карениным. Вот как отразилось проектируемое Толстым содержание одной из частей романа в плане, составленном весной 1873 года:
4-я часть.
<1 гл. Брак Орд[ынцева] с Кити. Ст[епан] Арк[адьич] пос[аженый] отец.>
2 гл. Ст[епан] Арк[адьич] устроивает развод.
<…>
4 гл. Брак Уд[ашева] с Анной409.
Еще одна часть, обозначенная в этом плане тоже как 4-я, но явно относящаяся к следующему звену фабулы (и в основном соответствующая Части 6 ОТ), выдерживает ту же линию на синхронизацию и своеобразную симметрию важных событий в жизни двух пар:
IV часть.
<6 гл.> Как жил Орд[ынцев].
<7 гл.> Варит варенье, разговор.
<8 гл.> Приезд Ст[епана] Аркадьича и охота.
< 9 гл.> Поездка Долли.
<10 гл.> Сцена между К[ити] и О[рдынцевым] и между Уд[ашевым] и А[нной]410.
В другом плане, в его верхнем слое, датируемом концом 1873 года, когда Толстой творил с одновременным прицелом на обе модальности сюжета – с разводом Анны и без него, подчеркнутая синхронизация сюжетных линий по-прежнему сохраняется. Союз Анны и Вронского не называется здесь браком, но, как мы увидим, сама идея этого сюжетного хода на тот момент еще не была отброшена окончательно: «5 [часть. – М. Д.]. Сватьба К[ити] и Левина и разрешение судьбы Вр[онского] и Кар[ениной]»411.
Впервые в развернутом черновом тексте развод как свершившийся факт возникает в датируемом 1873 годом нижнем слое рукописи 68, входящем в состав реконструированной В. А. Ждановым ПЗР412. Эта сравнительно короткая рукопись (о ее верхнем слое речь впереди) была первым подступом Толстого к одному из самых сложных мест романа, его середине и своего рода ложной сюжетной развязке – главам Части 4 о христианском прощении Карениным и Анны, и Вронского и о ближайших последствиях этого самоотвержения для всех троих (4:17–23). Соответствующая сводка нарратива замыкает эскиз патетической сцены соединения Анны и Вронского (в этой редакции – еще Удашева) вскоре после ее выздоровления от «родильной горячки»:
Когда Степан Аркадьич пришел им объявить о успехе своего посольства, Анна уж выплакала свои слезы и казалась спокойной. С этого дня она не видала Алексея Александровича. По уговору, он оставался в том же доме, пока шли переговоры о разводе, чтобы уменьшить толки, и адвокат московский вел переговоры. Через месяц они были разведены. И Удашев с Анной поехали в ее именье, 200 верст за Москвой, чтобы там венчаться. А Алексей Александрович, с воспоминанием всего перенесенного позора, продолжал свою обычную служебную и общественную жизнь вместе с сыном в Петербурге413.
Ко времени первой, журнальной, публикации соответствующего места в ОТ в марте 1876 года414 от процитированного пассажа уцелела идея посредничества Стивы в деле развода, ключевая для всей линии этого персонажа, и определение в один месяц срока, по истечении которого Алексей Александрович остается «один с сыном» (410/4:23). Однако в разбираемой сейчас ранней версии остается он не просто «один», но как бывший муж, прошедший через позорную для себя – ибо он выступил виновной, то есть уличаемой в прелюбодеянии стороной – процедуру развода.
Почему упоминание этого эпизода, немаловажного для влюбленной пары, а для Каренина так и вовсе рубежного, столь лаконично? Ведь в генезисе романа персонаж Каренин имел прямым предшественником Михаила Михайловича Ставровича из раннего конспективного наброска сюжета и фабулы – высокопоставленного и умного чиновника, но кроткого, чудаковатого, обделенного маскулинностью человека, становящегося жертвой безрассудства жены-прелюбодейки, которой нужно узаконить свою любовную связь. В сущности, трагическим героем должен был стать именно он: «Подробности процедуры для развода, унижение их – ужаснуло его. Но христианское чувство – это была та щека, которую надо подставить. Он подставил ее»415. Образ Каренина в ПЗР, уже существенно усложненный, в главном все-таки развивает эскизную характеристику Ставровича: персонаж предстает страдающим и призван вызывать сострадание. И, казалось бы, как раз происходящее расторжение брака могло бы стать поводом для того, чтобы больше сказать о мире внутреннем и мире внешнем Каренина, о противоречии между его религиозно-этическим неприятием развода и импульсивно данным обещанием освободить Анну от брачных уз, о том, как он пережил воистину страшное столкновение своего почти поэтического представления о машине государственного управления с прозой правоприменения. Немногословию процитированного выше пассажа, вероятно, можно дать чисто литературоведческое объяснение, усматривая в нем понятный схематизм пока еще ранней, «разминочной» редакции. Но я бы предположил, что здесь сказалась и связь с историческим контекстом. Телеграфность извещения читателя о состоявшемся разводе могла служить иносказанием того, что «легкий» развод был тогда в высшем обществе еще интересным новшеством, но уже не диковиной.
Действительно, именно в царствование Александра II, как убедительно продемонстрировано в недавних работах ряда историков, прежде всего В. А. Веременко, Г. Фриза и Б. Энгел, начинается негласная либерализация подхода светских властей и православной церкви к проблеме развода416. Вообще, тогда, как и при Николае I, у достаточно образованных и имущих как мужчин, так и женщин, будь то дворян(ок) или нет, убедившихся в измене партнера по браку и желающих предпринять что-либо в ответ на это, в принципе имелась юридическая альтернатива разводу: поскольку прелюбодеяние – нарушение святости брачных уз – квалифицировалось светским правом как уголовное преступление, то подозреваемый(-ая) в прелюбодеянии, а заодно и «соучастник» такового могли законно подвергнуться судебному преследованию. Кто-то из подателей таких исков надеялся на вразумление и возвращение в семью заблудшего супруга, кто-то элементарно мстил, еще кто-то использовал угрозу иска как шантаж с целью получения отступных или увеличения уже назначенного денежного пособия при раздельном проживании, но в любом случае осуждение прелюбодея светским судом само по себе не прекращало брака417. Среди людей, искавших защиты своих интересов в этой норме закона, лица высшего сословия отнюдь не преобладали (и ни в одной из редакций сцены беседы между Карениным и адвокатом, о чем речь впереди, на возможность подобного иска против жены нет и намека; остается неясным, слышал ли сам Толстой хотя бы об одном из подобных судебных процессов).
Иное дело – иски, которые подавались в суд церковный специально с целью добиться расторжения брачного союза на основании прелюбодеяния супруга. Доля разводов, совершенных на основании прелюбодеяния (одного из немногих оснований, допускавшихся законом, наряду, например, с многолетним безвестным отсутствием супруга), устойчиво и быстро росла во второй половине XIX века. Так, с 1867 по 1876 год состоялось 450 таких разводов, а с 1877 по 1886 год – уже 1202418. И большинство этих бракоразводных дел приходилось на супругов дворянского звания.
Хотя церковные установления и конкретные правила, которыми руководствовались епархиальные консистории и выступавший апелляционной инстанцией Синод в рассмотрении прошений и исков о разводе, оставались по-прежнему нацелены на то, чтобы увековечить понятие о браке как таинстве и отбить всякую охоту домогаться его расторжения, в действительности у состоятельных супругов, желающих развестись, появились в то время новые возможности манипулировать процедурой развода419. При помощи искушенного адвоката можно было составить юридически веское, но не перегруженное риторикой прошение и разработать непротиворечивую легенду о супружеской измене, нередко диаметрально противоположную подлинной истории. Именно так в 1863 году был устроен упомянутый в конце предыдущей главы развод В. А. Давыдова c Е. Д. Давыдовой, урожденной княжной Орбелиани, которая, выступив фиктивно невиновной стороной, сохранила право на новый брак и вскоре вышла замуж за фельдмаршала князя А. И. Барятинского. От точного исполнения супругами ролей истца и ответчика, уличающей и уличаемой стороны вердикт церковно-судебной инстанции зависел в очень большой мере. Самой трудной задачей было приискание требуемых законом двух свидетелей – очевидцев не просто флирта, но соития как такового. Нетрудно догадаться, как добывались свидетельства о самом акте прелюбодеяния, если они были отчаянно нужны для совершения развода обеим сторонам, сговорившимся между собой о распределении ролей на процессе. Траты на адвокатские услуги и взятки подставным свидетелям достигали сумм в несколько тысяч рублей420. А учитывая, что уличение дамы в супружеской измене, при участии двух очевидцев, будь то мнимых или действительных, выглядело, особенно в дворянской среде, чересчур неджентльменски, нетрудно понять, почему некоторым рогоносцам приходилось принимать вину на себя, даже если развод диктовался иной ближайшей причиной, чем стремление неверной жены к немедленному новому замужеству. Разумеется, успешно сработавший в суде самооговор в прелюбодеянии совсем не был безобидным в плане прямых последствий: за освобождение таким манером от брачных уз принявший на себя вину платил семилетней епитимьей и утратой права на новый брак. (Впрочем, при наличии хороших связей в верхах последний запрет можно было обойти.) Репутационный же ущерб для фиктивного прелюбодея – к примеру, слухи о полученных за «отпущенную» жену деньгах – мог оказаться еще болезненнее наложенных законом взысканий. Такие слухи ходили, например, о фигуранте еще одного бракоразводного дела, нашумевшего в высшем обществе в конце 1860‐х и отозвавшегося, как отмечено С. А. Экштутом, в третьем томе «Войны и мира», – неприметном во всех других отношениях чиновнике В. Н. Акинфове. В его жену Надежду Сергеевну, вдохновлявшую на лирические стихи самого Тютчева, были одновременно влюблены министр иностранных дел князь А. М. Горчаков и родной племянник Александра II – и внук пасынка Наполеона I Эжена Богарне – герцог Николай Лейхтенбергский (который пожертвовал ради этой любви карьерой, фактически покинул Россию и в конце концов, после развода Акинфовой, сочетался с нею морганатическим браком)421.