bannerbanner
Жизнь творимого романа. От авантекста к контексту «Анны Карениной»
Жизнь творимого романа. От авантекста к контексту «Анны Карениной»

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
13 из 22

«Ранний» Каренин, однако, приходит к сценарию самооговора не вследствие сразу сделанного прагматического выбора, а более сложным маршрутом. В великолепной, сдобренной по-толстовски нежелчным сарказмом422 сцене в ОТ романа дока-адвокат называет уже вошедшую тогда в употребление юридическую хитрость, к недоумению Алексея Александровича, «прелюбодеянием по взаимному соглашению» и рекомендует действовать именно так, заранее с понимающей улыбкой предупреждая о том, что заседающие в консисториях протопопы «в делах этого рода большие охотники до мельчайших подробностей» (347/4:5). В первоначальной же, 1873 года, версии этого диалога, происходящего не в Петербурге, а в Москве, та же опция фигурирует под более откровенным названием «обращение на себя мужем фиктивного прелюбодеяния», и адвокат как раз не советует Каренину идти этим путем, полагая, что у того есть шанс – и нет моральных противопоказаний – прибегнуть к «невольному уличению жены в прелюбодеянии» через «1) уличение хитростью, 2) подкупом свидетелей, 3) доказательство незаконной беременности». И хотя побелевший, устрашенный презентацией этих юридических технологий Алексей Александрович высказывается сначала за «уличение невольное, подтвержденное свидетелями[,] и неподкупленными»423, роды и болезнь Анны меняют дело. Когда одновременно с выздоровлением Анны вопрос о разводе вновь встает перед Карениным, но теперь уже по инициативе Стивы – «[В]опрос, как сделать развод. Ты ли возьмешь на себя?» – Алексей Александрович, заложник своей новой религии всепрощения, обреченно соглашается: «Да, да, я беру на себя позор <…>»424. (Эмоции, которые в Толстом вызывала эта юридическая уловка, прорывались и в его позднейших произведениях. Четверть века спустя после публикации АК дилемма мужа, искренне желающего освободить жену – правда, не прелюбодейку в данном случае – от брачных уз с собою, но не способного «лгать, играть гнусную комедию, давая взятки в консистории», стала основой интриги в пьесе «Живой труп», где мятущийся муж героини, Федя Протасов, инсценирует самоубийство, а позднее в самом деле сводит счеты с жизнью425.)

Словом, в ранней, еще 1873 года, персонажной инкарнации Каренин должен до конца доиграть – правда, не в фокусе нарратива – спектакль «обращения на себя фиктивного прелюбодеяния». То, что являлось для него не просто унижением (кого, интересно, нанял московский адвокат в подставные очевидцы «прелюбодеяния» – случайных ли людей или знакомых Каренина?426), но и нравственным самопожертвованием, профанацией таинства, для некоего числа его современников, товарищей по несчастью, могло быть куда менее драматическим опытом427. Небрежная краткость сообщения о совершающемся-таки разводе преподносит этот факт так, как мог бы отнестись к нему этически нейтральный, если не циничный наблюдатель нравов эпохи, – и эта перспектива значимо контрастирует с восприятием случившегося самим Карениным. «Это очень просто», – без обиняков формулирует то же воззрение еще в ранней редакции Стива Облонский428, и в ОТ вторит ему не кто иная, как княгиня Бетси Тверская, говорящая Вронскому: «Вы мне не сказали, когда развод. Положим, я забросила свой чепец через мельницу, но другие поднятые воротники будут вас бить холодом, пока вы не женитесь. И это так просто теперь» (446/5:28).

Но еще примечательнее, что произносить нечто похожее в сколько-то аналогичных жизненных обстоятельствах невымышленной действительности приходилось и самому Толстому. В 1864 году он – подобно брату героини в будущей АК – деятельно хлопотал об устройстве развода своей сестры Марии, чей брак с дальним родственником графом В. П. Толстым к тому времени фактически распался, а сама она, находясь за границей, родила дочь от любовника. Спросив предварительно у зятя, не может ли «начинание этого дела» «значительно повредить» ему «по службе и вообще в общественном мнении» (на что последовало заверение в готовности начать процедуру) Толстой спешил известить сестру: «Он на всё согласен <…> Прошенье о разводе [от имени сестры. – М. Д.] я не подавал, хотя навел справки и убедился, что дело это очень легко может быть сделано и окончено в 6 месяцев сроку <…>»429. О том, действительно ли легким и простым могло бы быть в этом конкретном случае дело развода для мужа, выступающего единственной виновной стороной, остается только гадать: смерть ответчика в следующем же году сняла проблему. Еще восемь лет спустя, вкладывая реплику о чаемой простоте разводе в уста Облонского, Толстой позаботился о том, чтобы читатель расслышал ее легкомысленное звучание.

Обыденность семейных драм и неурядиц в родственном и дружеском кругах Толстого, которую для сегодняшнего исследователя отчасти скрадывает его собственное заслуженное реноме если не слишком счастливого, то уж точно примерного семьянина, удачно акцентирована автором одной из недавних биографий классика Р. Бартлетт, причем как раз в связи с анализом замысла АК430. Совсем рядом с Толстым в его как молодые, так и зрелые годы происходили адюльтеры, рушились семьи, длились внебрачные сожительства, заключались браки с участием разведенного или разведенной. Здесь будет уместно упомянуть не слишком известный случай такого рода, приключившийся в 1840‐х годах с представителем старшего поколения его родни по отцу – заметным в свое время военачальником князем Андреем Ивановичем Горчаковым, в чьем доме в Москве Толстой бывал и в детстве, и позднее и в чьей благосклонности к себе был заинтересован. Так, на высокую протекцию Горчакова он надеялся, когда после нескольких лет службы на Кавказе добивался производства в первый офицерский чин431.

Уже пожилым человеком Горчаков женился на овдовевшей даме много моложе его, имевшей детей от первого брака. Она приходилась внучкой не кому-нибудь, а покойному генералиссимусу А. В. Суворову, в силу чего пользовалась покровительством самого Николая I. Несмотря на обязательство мужа выдавать жене с ее потомством значительное содержание, союз оказался непрочным, так что старый генерал, узнав (если верить ему) об исключительно оскорбительной для него неверности жены, обратился буквально с мольбой к императору – «защитить меня от врага моего», т. е. расторгнуть брак высочайшим повелением. Почтенный проситель особо отмечал, что располагает письмами жены ее молодому любовнику, содержащими «самые развратные выражения». Переданный через министра двора князя П. М. Волконского ответ императора ставил условием дальнейших действий предъявление Горчаковым «письменных доказательств неверности» его супруги: «…Вам следовало бы присоединить их подлинником к Вашим объяснениям <…>»432. Свидетельств того, что юный Толстой слышал о жалобном до нелепости прошении своего троюродного деда, не имеется, но предположить это можно. Казус Горчакова словно предугадывает колоритные моменты в развитии темы развода в толстовском романе; в авантексте последнего недостает только пробы изобразить Каренина мечтающим об обращении к государю как выходе из унизительного положения сановного рогоносца, вынужденного разводиться с неверной женой на общих основаниях закона.

К сюжетным перипетиям АК и вернемся. В воображаемой реальности, сводящей воедино все версии романа, граф Вронский в своей предшествующей ипостаси князя Удашева, сочетающегося законным браком с законно разведенной Анной, мог бы спросить Бетси, почему же поднятые воротники сурово били их холодом именно после женитьбы, невзирая на развод. Хороший вопрос! В самом деле, Удашеву и Анне приходится совсем непросто после узаконения их отношений, достигнутого, казалось бы, так бесхлопотно. Недлинная череда рукописей, датируемых весной 1873 года433, – это единственное звено авантекста, где фабула с состоявшимся разводом в сколько-нибудь развернутом виде, хотя прерывисто и местами совсем эскизно, доведена до самоубийства героини. Здесь – правда, в иной последовательности – уже есть наброски будущих знаменитых сцен романа. Мы так и не увидим венчания Анны и Удашева в некоем никогда ни до, ни после того в черновиках не упоминаемом имении Анны – взамен предлагается лишь ретроспективный эпизод внутри рассказа Кити старой княгине Щербацкой и Долли о том, как Ордынцев (будущий Левин) сделал ей признание в любви в подмосковном имении родственника Щербацких. На пути оттуда только что объяснившиеся, счастливые Ордынцев и Кити, едва заговорив о ее прежнем увлечении, вдруг замечают спускающуюся с горы навстречу им пролетку, а в ней – lupus in fabula – самого Удашева: «Потом я узнала, что он жил в городе с Анной и отыскивал священника за городом и ехал к этому священнику, чтобы условиться, как венчать его»434. Хотя по этому варианту Анне и Удашеву не надо удаляться для скромного венчания на целых двести верст от Москвы, их бракосочетание все равно устраивается так, как если бы жених был двоеженцем или невеста шла замуж против воли родителей – в сельской церкви, со священником, готовым «условиться» о порядке и обстановке венчания.

Как вскоре становится ясно, одна из причин этой утайки заключалась именно в отсутствии родительского благословения, но не у невесты, а у жениха. Пикировка между старой княгиней и ее зятем Степаном Аркадьичем в доме Ордынцева (это самая ранняя редакция летних сцен в левинском Покровском Части 6 ОТ) обнаруживает под собой два различных представления о еще сохранявшейся мере родительской власти в матримониальных делах. Старая княгиня упрекает зятя за предложение Ордынцевым и Долли навестить Анну, живущую с Удашевым в его имении:

– [О]на поставила себя в такое положение, в котором избегают знакомства. И это выдумала не я, а свет. Ее никто не видит, и не принимает, и мы…

– Да отчего ж никто? Вот вы все так, маменька. Ну что тут, какие хитрости и тонкости. Ее принимали везде как Каренину, а теперь она Удашева, и все будут принимать.

– Ну, это мы еще увидим.

– Да, вот увидите. Когда же им было быть в свете. А посмотрите, Удашевы поедут в Петербург, и все к ним поедут и будут принимать.

– Не думаю. Старуха Удашева видеть не хочет сына, и уж одно это, что она поставила сына против матери.

– Совсем не думала восстановлять. А кто же угодит московской грибоедовской старухе?435

Сцены той же редакции с Удашевым и Анной, наконец приехавшими из деревни в Петербург, подтверждают прозорливость княгини Щербацкой. Однако в подоплеке постигающего их великосветского остракизма – едва ли только долетевшее из Москвы проклятие «грибоедовской старухи» Удашевой. Консенсус света в осуждении этого брака сразу передается неодобрительной интонацией фразы, с которой начинается рассказ о петербургских злоключениях героев: «Молодые, если можно их назвать так, Анна и Удашев, уж второй месяц жили в Петербурге и, не признаваясь в том друг другу, находились в тяжелом положении»436. Последующее, а отчасти и непосредственно предшествующее этому месту повествование, хотя и беглое, сосредоточено на самой механике остракизма. Она прочитывается уже в увиденной глазами Долли (все-таки поехавшей, как и в ОТ, навестить Анну) гнетуще богатой обстановке имения Удашева:

[В]сё, всё новое, всё говорило о той некрасивой новой роскоши, свойственной одинаково быстро из ничего разбогатевшим людям, откупщикам, жидам, железнодорожникам и людям развратным, вышедшим из условий честной жизни, так как источник этой некрасивой роскоши один: желание наполнить пустоту жизни, пустоту, образовавшуюся или от неимения общественной среды, или от потери среды бывшего общества437.

Роскошь деревенской усадьбы оказывается, таким образом, компенсацией словно бы предугадываемого самими новобрачными неизбежного отчуждения их (как пары) от столь привычной обоим светской среды. Петербург оправдывает худшие предчувствия. В описании изощренной дискриминации со стороны света, который – в особенности его женская часть – принимает Удашева в качестве холостого и если признает существование Анны, то лишь в качестве жены Каренина, ранняя редакция подступает довольно близко к окончательной, но уязвимость четы для такого третирования предстает не столько этическим, сколько социальным феноменом.

В одной из конспективных помет автора, относящихся к этим фрагментам ПЗР, содержится выразительная омонимическая метафора, призванная передать ощущение почти физической скованности бременем светских неписаных законов: «Стальные стали формы жизни»438. В плане денотации слово «сталь (сталль)» употреблено здесь, по всей вероятности, как театральный термин, происходящий от французского «stalle» – скамья, сиденье со спинкой439. Так в обиходной речи середины и второй половины XIX века именовалось пространство позади кресел партера, где в театрах и Франции, и России публика обычно сидела на тесно придвинутых друг к другу и гораздо менее удобных, чем кресла, длинных жестких скамьях440. В лексикон самого Толстого это слово, несомненно, входило; главное же, оно встречается в авантексте АК не только в составе маргиналий. Один из позднейших черновиков обсуждаемых глав романа обыгрывает представление о «сталях» как секторе зрительного зала, где приличное общество соприкасалось и смешивалось с неприличным. Так, присутствие там женщин полусвета и вовсе «отверженных» бросалось в глаза тем более, что в ту пору дамы, с их пышными куафюрами и платьями, не занимали кресел партера441. Хотя и не связанный с АК, здесь просится лыком в строку мемуарный рассказ жены Толстого о том, как ее мать возражала против того, чтобы юная барышня слушала оперу, находясь «в сталях» («как их звали», уточняет Софья Андреевна) даже в сопровождении отца: «И какой-то будет сосед у Сони, и не порядочно, и унизительно, и простудится…»442 Таким образом, фраза «стальные стали» могла подразумевать вытеснение Анны под неумолимым давлением кода благопристойности в маргинальную социальную среду, с чем созвучно и другое значение «stalle» – стойло, загон. Фигурально ее место теперь – в «сталях», на полпути из ложи в раек.

Лишенная привычных светских занятий и запертая в клетке унизительной праздности, Анна страдает как своего рода профессионал, отлученный от профессии:

О расстройстве дел, здоровья, о недостатках, пороках детей, родных – обо всем можно говорить, сознать, определить; но расстройство общественного положения нельзя превуаровать [фр. prévoir – предвидеть; избыточным, казалось бы, галлицизмом оттеняется дискурс бомонда. – М. Д.]. Легко сказать, что все это пустяки, но без этих пустяков жить нельзя; жить любовью к детям, к мужу нельзя, надо жить занятиями, а их не было, не могло быть в Петербурге, да и не могло быть для нее <…>443.

В пока еще схематичной, но уже расцвеченной яркими деталями сцене скандала вокруг Анны в театре (эхом ее обдумывания и была маргиналия о «стальных сталях» в той же рукописи) остракизм, которому подвергается героиня – пусть даже в реальном пространстве театра оказывается она все-таки не на задах партера, среди плебеев и парвеню, а в ложе бенуара, – персонифицирован в лице супругов Карловичей. Это присяжные выразители общественного мнения – и эмоционального настроя – аристократии:

Анна с своим тактом кивнула головой и, заметив, что вытянул дурно лицо Карлович, заговорила с Грабе, шедшим подле. Муж и жена, вытянув лица, не кланялись. Кровь вступила в лицо Удашева. <…> Карлович была жируета [фр. girouette – флюгер. – М. Д.] светская, он был термометр света, показывая его настроение.

Настроение это было близко к точке замерзания: Анна удостаивается скупого приветствия себе как «Madame Каренин». Лишь реагируя на возмущение Удашева, Карлович «заторопился, покраснел и побежал к Анне. / – Как давно не имел удовольствия видеть, княгиня, – сказал он и, краснея под взглядом Удашева, отошел назад»444. Обращение к Анне по княжескому титулу Удашева, то есть как к его законной жене, далось «термометру света» нелегко.

Последней, отчаянной, попыткой Анны спасти свое доброе имя и положение в свете становится в ПЗР ее визит к матери Удашева. Анна убеждена, что остракизм света морально уничтожает ее гордого и честолюбивого мужа, но что та же гордость никогда не позволит ему расторгнуть их злосчастный союз. Мольба, которую она, опустившись на колени, обращает к номинальной свекрови, предполагает возможность отвратить близящуюся трагедию хотя бы видимостью примирения матери с сыном – достаточно лишь повлиять на глашатаев общественного мнения: «[О]бщество отринуло нас, и это делает мое несчастье. То, что он разорвал с вами, мое мученье. <…> Вы можете, приняв, признав его, сделать его счастье (о себе не говорю), счастье детей, внучат. Через вас нас признают. Иначе он погибнет». Удашева не снисходит к мольбе и напоминает Анне о необратимом разрушении ее репутации: «Вы умели бросить первого. Вы сделали несчастье человека и убьете его до конца»445. Направив это пророчество на себя, Анна в тот же день исполняет его.

Обостренное внимание повествования к самой практике остракизма, запечатленной в культе приличия и тонкостях коммуникации, что-то да значит. Все выглядит так, будто Анна и Удашев, сочетавшись браком, нарушили некое неписаное правило своей среды, допустили промах еще непростительнее в глазах света, чем пренебрежение материнским несогласием на брак. К догадке на этот счет подводит уже цитированный выше текст, любопытным образом перекликающийся с АК, – воспоминания графини А. А. Толстой о длившейся с 1866 года любовной связи и последовавшем в 1880 году морганатическом браке императора Александра II с княжной Е. М. Долгоруковой (в замужестве – светлейшей княгиней Юрьевской). Для Толстой, писавшей свои воспоминания много позже, в конце 1890‐х, роман императора, приведший к созданию второй семьи при еще живой императрице, был равнозначен бедствию для монархии и всей России446. Если непосредственными виновниками падения нравов в правящем доме она считает братьев императора Константина и Николая, подавших плохой пример своими внебрачными связями, то коренной причиной, в ее ригористической трактовке, была воцарившаяся в 1870‐е годы в светском обществе атмосфера вседозволенности и распутства:

Увеличивалось число разводов, внебрачные дети становились законными, почти беспрепятственно можно было жениться на жене соседа, купив за взятку решение Консистории. В кругах, самых близких к трону, часто возникали шумные скандалы.

С гордостью Толстая цитирует саму себя в беседе с императрицей, где она сумела деликатно, но недвусмысленно упрекнуть императора, а с ним фактически и августейшую собеседницу за невольное умножение числа, по ее сардоническому выражению, «восстановленных (reparées; буквально: починенных, реставрированных) женщин» – после развода взятых замуж своими великосветскими любовниками и затем принимаемых как ни в чем не бывало при дворе:

Вы говорите, что Государь не вмешивается в действия Синода [при совершении развода. – М. Д.], но есть другой способ, еще более успешный, для того, чтобы положить конец подобным нарушениям. Вы не можете помешать послу жениться на супруге его секретаря или [как сделал А. И. Барятинский. – М. Д.] генералу на жене своего адъютанта, но вам отнюдь не возбраняется сместить посла и генерала с их должности и объявить, чтобы ни они, ни их жены не появлялись вам на глаза. Я знаю свет <…> и уверяю вас, что это самое верное средство и оно заставит каждого дважды подумать, прежде чем броситься в авантюру незаконной связи447.

Как ясно из современного событиям дневника Толстой, эта или ей подобная беседа состоялась в декабре 1878 года (в том году, заметим, АК вышла отдельной книгой) и упрек адресовался в полной мере и самой императрице, несмотря на безмерное сочувствие Толстой к ее стоицизму, к «героическому молчанию»448 в ответ на очевидность наличия у мужа второй семьи: «Вечером у Императрицы с Дарьей Тютчевой <…> Был поднят вопрос о незаконных браках. Я горячо высказала свое мнение насчет излишней слабости Их Величеств в этом вопросе <…>»449.

В сущности, фрейлина императрицы ратовала за высочайше санкционированный остракизм пар с дурной репутацией, очень схожий с тем, которому в ранней редакции толстовского романа подвергаются законно женатые Анна и Удашев (а в последующих – незаконно сожительствующие Анна и Вронский)450. Иными словами, в мире романа современное ему светское общество, осуждаемое А. А. Толстой – да и самим автором, хотя не с идентичной позиции, – за либертинизм, прилагает к Анне и ее любовнику вполне пуританскую мерку451. Фарисейство, двойной стандарт? Но почему именно в отношении Анны и Удашева? Анна в этой редакции (как и Татьяна Ставрович в первом конспективном наброске романа) обнаруживает еще немного свойств назаурядной натуры, могущих раздражать чопорный бомонд; Удашев сочетается с нею законным браком, как, вспомним еще раз, и советует сделать выразитель и толкователь мнения света в ОТ – княгиня Бетси Тверская. Вчитываясь в процитированный выше пассаж из мемуаров Толстой, можно предположить, что еще не достигший высоких чинов гвардейский офицер Удашев, уводя жену у высокопоставленного бюрократа Каренина, нарушал негласное иерархическое правило, позволявшее безнаказанно совершать такие действия не менее чем генералам или послам – преимущественно в отношении своих подчиненных. Против этого допущения напрашивается возражение: знатность, богатство и связи князя Удашева (а затем и гвардейского ротмистра и флигель-адъютанта графа Вронского), а также его полная независимость в служебном отношении от Каренина стоят разницы между ними в чинах, должностях и почестях. И все-таки, думается, релевантное и историческому контексту, и внутренней логике сюжета объяснение остракизма героини и героя, сочетавшихся браком, надо искать в некоем значимом для света различии в статусе и реноме между двумя мужчинами Анны. А оно, в свою очередь, помогло бы разобраться в нюансах смысла, которым Толстой наделил сформировавшийся в конце концов сюжет без развода, где Анна и Вронский встречают в свете такое же упорное непризнание. Для этого обратимся к перипетиям генезиса романа непосредственно после первой, предпринятой весною 1873 года, попытки стремительного возведения здания.

2. «Круг почти сведен… Всего будет листов 40»: Дожурнальная цельная редакция романа

Сейчас кажется странным и даже нелепым, что в начале 1874 года Толстой мог рассчитывать на окончание работы над АК в том же году: мы знаем, что сериализация романа только лишь начнется не раньше чем год спустя, что сюжет и концепция по ходу печатания будут расширяться и что выпуск последней, восьмой, части отдельной книжкой придется уже на горячую пору войны с Турцией 1877 года. Надежды 1874-го, однако, не были совершенно беспочвенными.

Уже за пару месяцев до наступления первой годовщины того мартовского дня, когда из-под толстовского пера начал рождаться мир АК, объем сделанного и переделанного оценивался автором столь оптимистично, что он задумал издать роман сразу целой книгой (а не журнальными выпусками) в типографии М. Н. Каткова. Качеством своего произведения Толстой был доволен гораздо меньше, но на тот момент мнившаяся близкой перспектива развязаться с опусом, замысел которого утратил первое очарование, пересиливала перфекционизм. Для достижения цели были сделаны практические шаги. В феврале 1874 года бывшая на предпоследнем месяце беременности С. А. Толстая подготовила при участии переписчика Д. И. Троицкого наборную копию значительной доли Части 1 в ее тогдашней редакции (рукопись 19 в современной систематике рукописного фонда романа). В сущности, ни редакция эта не была прочно установившейся, ни копия – по-настоящему чистовой: Толстой по ходу перебеливания предыдущих правленых копий и новых автографов продолжал вносить в манускрипт, с которым предстояло работать наборщикам, не только изменения, но и изменения этих изменений, а также оставлял на полях наброски возможных вариантов (см. ил. 1). И все-таки в начале марта промежуточная точка была поставлена. Автор лично отвез в Москву стопку в сто два писчих листа, и типография вскоре приступила к набору452.

От тех недель остался ряд важных эпистолярных свидетельств о ближайших планах и наметках автора. В середине февраля он обрадовал Н. Н. Страхова рассказом о своем прогрессе в писании нового романа:

[Я] очень занят и много работаю. <…> Я не могу иначе нарисовать круга, как сведя его и потом поправляя неправильности при начале. И теперь я только что свожу круг и поправляю, поправляю… Никогда еще со мною не бывало, чтобы я написал так много, никому ничего не читая, и даже не рассказывая, и ужасно хочется прочесть. <…> Не знаю, будет ли хорошо. Редко вижу в таком свете, чтобы всё мне нравилось; но написано уж так много и отделано, и круг почти сведен, и так уж устал переделывать, что в 20 числах хочу ехать в Москву и сдать в катковскую типографию453.

В двух письмах брату Сергею во второй половине февраля Толстой сначала сообщал: «А я кончаю поправлять первую часть и думаю на будущей неделе ехать в Москву печатать», – а вскоре после того делился приятным чувством близости завершения большого дела: «Я теперь доканчиваю всю свою работу, и ты не можешь себе представить, как я этого жду и надеюсь, что это будет вместе с хорошей погодой и я поеду к тебе»454. Учитывая объединявшую братьев страсть к охоте, чаяние «хорошей погоды» для поездки в имение С. Н. Толстого Пирогово следует отнести не к ближайшим мартовским неделям, а к середине весны, сезону любимой обоими тяги вальдшнепов – следовательно, Толстой отводил себе еще месяц-полтора интенсивного творчества. Эта оговорка, а также выражение «доканчиваю всю свою работу» подразумевают представление о значительно большем отрезке романа, нежели лишь одна, пусть и пространная, начальная часть его.

На страницу:
13 из 22