
Полная версия
Спрятанные во времени
После завтрака он снимал с крюка вечное драповое пальто, подбитое окаменевшим ватином, надевал ботинки из свиной кожи и в любую погоду шел из жилища вон, сначала выходя в узкий как губа дворик, затем на бульвар, и обычно шел вдоль Покровки, пока куда-нибудь не сворачивал, смотря по текущему интересу. Никакой причины для этого не существовало, кроме нежелания оставаться дома. Гуси и грачи улетают к югу. Олени идут за солнцем. Изотич ходил гулять. По сезону прилагались калоши, шапка, шарф в «птичку», намотанный на тощую шею, рукавицы и стеганые штаны, в гололед – осиновая палка с гвоздем.
Теперь же в майский погожий вечер ни калош, ни рукавиц на нем не имелось, пальто на впалой груди было по-матросски браво расстегнуто, обнаруживая свитер домашней вязки, подаренный соседкой-поклонницей с четверть века назад. Женщины всегда к нему были падки, но женится в третий раз он не стал – хватило.
В тот день, покинув антикварную лавку на Арбате, он медленно прошел по Воздвиженке, пересек Маховую, едва не угодив под автобус, и теперь отдыхал в Александровском саду, готовясь к долгому переходу. Пары часов достанет, чтоб к полуночи вернуться домой. Главное тут – добраться до Маросейки, вырулив на прямой фарватер.
Кварталы вокруг Ильинки он не любил, старался пройти их как мог быстрее. Были они слишком официальны и на вкус его бесприютны. Горбатое здание Минфина вообще будило нехорошее чувство, какое бывает, когда проходишь у несгораемой кассы, в которой, точно тебе известно, вместо ассигнаций – журналы учета отпусков и выдохшийся «Кизляр». Старческая муть перед глазами смывала четкие линии, даже в яркий полдень окуная все в коричневые зыбкие сумерки – но он-то, хочешь не хочешь, знал, как он выглядит, Минфин этот! Еще дальше, впрочем, Изотич держался от мрачных бастионов Лубянки, о которых, несмотря на сглаженную годами память, вовсе не хотел думать.
Теперь Изотич сидел в Александровском саду и сквозь сладкую дрему наблюдал за нервным гражданином лет сорока, бывшем напротив через аллею, губы которого шевелились в беззвучном разговоре с самим собой. То и дело между ними проходили другие люди, врозь и купами, отчего картинка дробилась на неравные кадры, как когда-то в монтажной.
Было в этом человеке что-то знакомое, но что именно, Изотич не мог припомнить.
Вдруг его покой прервали грубейшим образом.
– Чем помочь, отец?!
Перед ним стоял мужик с пузом, выпирающим из-под кожаной черной куртки. Голова – мячик. Крокодиловые туфли с фальшивой пряжкой. Короче, во всей красе!
Старик по-черепашьи посмотрел на него, не соображая, что ему нужно, и уже готов был ответить, что не курит, если об этом речь, и в лотереях не участвует…
– Помочь чем? – повторил мужик, засовывая лапу в карман. Был он навеселе и держал под локоть тощую как стержень гражданку в цветастой блузе, смотревшую на старика с огорчением. – На вот, отец, пригодится на черный день, – и сунул ему в ладонь вчетверо сложенную бумажку. – Будь здоров!
Не дожидаясь «спасиба», пузан с подругой бодро отвалил в сторону и уже через секунду торговался с продавцом «красноармейского» скарба, просочившимся в аллею мимо охраны, когда старик собрался ответить, что ему ничего не нужно.
Посмотрев на деньги, Изотич почувствовал себя странно. Незнакомцы с ним редко заговаривали, тем более не стремились чем-нибудь одарить. Напротив, не раз и не два становился он жертвою «щипачей», орудовавших в трамвае. Однажды под Володарском пережил открытый разбой, едва спасся на мотоциклете с киношной кассой, и еще до этого – в экспедиции по Двине в тридцать втором, когда бродили по северам бесфамильные отчаянные людишки. Но чтобы давали деньги?
– Неужто на нищего стал похож? – дернул он щекой, бросая бумажку под скамью. Затем встал и пошел, ссутулившись, сквозь толпу, поднимая от вечерней свежести воротник.
Нервный гражданин, что сидел напротив, за это время куда-то делся.
Украшенный зеленью и витринами город торжествовал. В толкотне необыкновенной царил многоязыкий гомон, шедший от строительства вавилонского и, шажок за шажком, добравшийся в итоге сюда, в столицу не восточной и не западной стороны, а, как был убежден Изотич, северной, где б во времена Соломона не стали даже селиться.
Миновав ряды «мерседесов», блинные лотки, мрачный утес Минфина (тьфу на него!), зады Политехнического музея и уже пройдя немало по Маросейке, он свернул у нарядной церкви в заезженный тесный двор.
Дел у него здесь не было и не могло быть. В храм Изотич вообще ходил редко, молился дома, уверенный, что Бог найдет его и на кухне. Особого вида постройки тоже из себя не имели, а единственной причиной, почему старик оказался там, было не угасшее за век любопытство, водившее его немало по свету – от предгорий Лхоцзе16 до загаженной щели на Юшет17.
В будке за стеклом шевельнулся ворон-охранник, крикнув, чтобы тот убирался.
Изотич вздрогнул и обернулся, не ожидая такой засады. Под ногой что-то предательски скользануло, взлетел и разбился над головой светящийся бледный шар – фонарь или круг луны, он не разобрал, навзничь упав во тьму.
Открыв глаза, Изотич обнаружил себя лежащим под медной рогатой люстрой, свисающей с высокого потолка. Там же вокруг нее по краю лепной розетки парили щекастые путти с луками, наведенными по углам – то ли с разбойной целью, то ли разя по сердцам влюбленных, что также квалифицируется разбоем, но приятным и поощряемым18.
Так он лежал, глядя в потолок, минуту или две, прислушиваясь к себе и к обстановке вокруг. Под полом, вестимо, этажом ниже, трижды зычно пробили часы. Далеко и глухо хлопнула дверь, оборвав шаги. Лошадь процокала за окном. Уютно пахло корицей и еще чем-то. Дурного в теле не ощущалось, кроме варьете в голове и, может, легкого голода, сосущего под желудком.
Насмотревшись на гипсовых летунов, блуждая взглядом окрест, он увидел резной карниз, шторы со шнуром, громадный вишневый шкаф, натюрморт, ковер с перекрестьем сабель. Сразу над теменем – прялку под кисеей и фарфоровую сову на углу конторки, готовую, судя по выражению, издохнуть от какой-то натуги. Там же – медный блестящий горн, который сразу захотелось взять в руки.
Обстановка казалась старомодной даже для такого реликта как он, решительно отрицавшего новизну. Где именно он лежал и как в этом месте оказался, Изотич не представлял – он лишь помнил, как, поскользнувшись в темном дворе, медленно падал навзничь. Но, определенно, он был не в палате и не в мертвецкой – уже неплохо.
На краю сознания вертелось что-то, чувство глубокого удивления, но чем оно вызвано, Изотич не мог понять. А потом вдруг понял: лежа на полу, он видел каждую мельчайшую деталь обстановки, вплоть до приставшего к люстре волоска – длинного, подвитого, пожалуй, женского. На этом основании он решил, что спит или находится без сознания. В любом случае, видимое им – плод воображения, не иначе.
Идея эта придала ему смелости, и он встал – необыкновенно легко, будто мышцы не рассохлись за век – и прошелся кругом по комнате, до поры решив ничего не трогать. Хотел посмотреть в окно, где, слышимо ему, на улице что-то происходило, но подоконник оказался на уровне бровей и выглянуть за него не вышло.
Еще походив туда-сюда, разглядывая исполинскую мебель и необычную обстановку, он встал перед мутным зеркалом и долго смотрел в него, пока не осознал три удивительных вещи: что не зеркало велико, а он мал; и лет ему не больше шести-семи; и дом этот, давно забытый на вид, запахом давал ему знать, что это дом его родителей на Подоле19, откуда он бегал смотреть на пристань, потерялся, был найден перепуганной матерью, получив за тем отменных размеров взбучку, на месяц лишившись сладкого…
Из зеркала на Изотича смотрел круглолицый веснушчатый мальчишка в выбившейся из коротких штанов рубашке. Пшеничные локоны торчали будто солнечные лучи. Рука сама потянулась пригладить их.
За дверью вдруг скрипнула половица, и послышался женский голос, зовущий его к обеду.
Мальчик, стряхнув остатки чудного сна, в котором он был старик, схватил горн и выбежал из комнаты к матери, на ходу заправляя в штаны рубашку.
Голова-капуста
На улице тявкал пес и что-то беспокойно чирикало за окном, желая обустроить гнездо у водосточной трубы.
Квартира ожила. Кто-то непрерывно шастал по коридору, разговаривал, скрипел и хлопал дверями; в кухне позвякивала посуда; громко ссорились дети. В соседней комнате, где хрипела радиоточка, слышался топот в такт ее эскападам, на «раз-два» клацнули, встав на пол, гантели. Илья не сомневался, что это тот самый Матиас, или как его там – пожилой живчик с водянистым взглядом делает упражнения, настежь раскрыв окно – топ-топ, тук-тук… «Сто лет собрался прожить, лишенец…», – раздраженно подумал Илья и открыл глаза.
Он чувствовал себя мало сказать неуютно – ужасно, будто в гостях, напившись, заснул в гостиной, а проснувшись, обнаружил массу незнакомых людей, презрительно на него глядящих. Хотелось растянуть каждую секунду до бесконечности, чтобы не вставать и не выходить из комнаты, которая одна его защищала. Он цеплялся за какие-то оправдания, что, мол, не по своей воле тут оказался; убеждал себя, что на самом деле всем на него плевать, но все больше и больше волновался. Как ни здорово было найти друг друга в постели с Варенькой, с которой все было великолепно, но подкатывал новый день и день этот требовал срочных действий.
Он все выжидал, не решаясь встать, спрятавшись за дверью, под одеялом и за очками, и смотрел на окружающий мир – то перед собой в потолок, то на Вареньку, которая собиралась – выбегала из комнаты, возвращалась, хватала что-то из шкафа и прихорашивалась у зеркала, висевшего над фантазийным комодом-башенкой, хорошо знакомым Илье, продавшему его в «нулевых» корейскому пианисту за полторы тысячи «зеленых». Эта смесь знакомых и незнакомых вещей совершенно сбивала столку. Ко всему, Илье срочно требовалось в уборную.
Короче, ни при каких обстоятельствах невозможно было дальше лежать в постели.
Встав и подойдя к двери, он, словно готовясь к прыжку в ледяную воду, попытался сложить все в одну картину, но осторожно, по чуть-чуть, чтобы не разом впасть в панику. Вопросы вгрызались в темя без всякого результата. Входило то еще ведьмовское зелье, ни объяснить, ни хотя бы описать которое он не мог. Во взбаламученном рассудке боролись любопытство со страхом на фоне полной неразберихи. Глубокий вдох… выдох…
«Во-первых, самое главное – это все не сон. Не бывает таких снов! Слишком много яви, слишком долгий, подробный, цельный. Что-то там такое случалось у разных авторов? «Мост»20 Иена Бэнкса… Мэтисон21 – тот вообще!
Ладно, допустим, я по неизвестной причине впал в летаргию и теперь блуждаю, запертый в собственном сознании. Что дальше? Сесть на воображаемом коврике и скрестить воображаемые ноги?
Версия вторая: все происходит на самом деле, все реально, а значит непредсказуемо и опасно».
Хоть так, хоть этак – он попал в фантастический переплет, суливший потрясения, крах привычной жизни и множество неприятностей, которые воображение живо нарисовало в самых мрачных тонах. Ум покрывала рябь как расстроенный телевизор. «Экхарта Толле22 бы сюда, посоветоваться, найти себя в настоящем…».
С другой стороны, если подумать отвлеченно, свалившаяся на голову небывальщина представляет громадный научный интерес. Да кто еще, скажите вы мне, проделывал в жизни такой финт, как всамделишнее путешествие во времени?! (Может, впрочем, проделывал, только нам это неизвестно.)
Глубоко в сознании у Ильи дернулся червячок научного поиска, давно считавшийся мертвым, запертым на дне бутылки с текилой. Всплыла даже некая сцена из «Би-би-си», в которой настырный фотон силился лететь назад в прошлое, но ему мешали какие-то пузыри, от которых веяло безнадегой. Илья еще подумал тогда, что лететь сквозь них – все равно, что муравью продираться сквозь мыльную пену – совершенно не вариант. Одного такого муравья теперь он знал лично: это был он сам – прошу жаловать и не обделить любовью.
Но абстрактные интересы скоро были оттеснены ощущением житейской напасти, из которой надо выпутываться. В этой умственной борьбе поначалу победил страх, так что первым делом он решил сказаться больным и пробюллютенить до выяснения, больше разузнать, потянуть, сколько можно, время. Еще эта зудящая надежда, что все как-нибудь само по себе уладится, и он – ровесник XXVII съезда КПСС23 – окажется не сегодня завтра в привычном эпизоде истории и продолжит семенить к собственному, природой отведенному концу в веке двадцать первом, как изначально рассчитывал24.
Однако, вспомнив кое-что на счет отношения в Советском Союзе к «тунеядцам», решил не испытывать судьбу. Перед внутренним взором предстало черно-белое фото: молодой человек в авангарде зала суда сидит, сжав губы и склонив голову, а немолодая гражданка, не к нему, видимо, обращаясь, говорит, говорит, глаголет25… «Я входил вместо дикого зверя в клетку, выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке…»26 – страшно, граждане! Не хватало еще, чтобы кто-то из соседей «настучал», что, мол, завелся тут за стеной асоциальный барчук-интеллигент, ломает комедию, уклоняется, занимает напрасно площадь. Читали, слышали, знаем.
Пока Варенька сочиняла завтрак и за дверью вроде бы не топтались, Илья ободрил легкие кислородом и шагнул из укрытия – тут же нос к носу столкнувшись с невысокой скуластой женщиной с цепким взглядом.
Морошка Кааповна, в лице и угловатой фигуре которой сквозило что-то мрачное как закат над чухонскими болотами, смотрела на него из полутьмы коридора пристально-безразличным взглядом, как смотрели ее пращуры на оленя, замахиваясь копьем. А затем безмолвно удалилась, проигнорировав сдавленное «здрассьте» Ильи. Пол под ней по какой-то причине не скрипел.
– Тьфу ты! Тень отца Гамлета! – выругался он, идя к ванной. От раздражения ему стало легче.
«Демонстрируй уверенность. Веди себя как король – и будешь принят как король27. Легко сказать…».
Ему все казалось, что кто-то следит за ним. Так и есть: в конце коридора с плаката на него зыркал давешний усач в фуражке, требуя поверить в светлое будущее, осиянное мировым коммунизмом, – немедленно, полной грудью. Хлебопашцы и скотницы солидарно щерились, грозя серпами и вилами, если Илья вдруг оплошает и не уверует.
На этом переживания не иссякли, потому что на полу в ванной в тазу невероятных размеров бесились двое малолетних детей, доламывая по частям изделие, бывшее игрушечной лошадью. Вероятно, готовились «до основания разрушить» мир в более зрелом возрасте.
Действовали брат и сестра Быстровы слаженно и с энтузиазмом. Вулкан, содержавшийся в тазу, исторг к ногам Ильи деревянную голову с румяной щечкой, а затем два гуттаперчевых колесика на оси. За ними последовал восторженный карапуз, щедро роняя пену, похватал с пола свое имущество и снова забрался в воду. Его сестра заливалась смехом, сдувая с ладошек пену, хлопьями летевшую на пол. Идиллия – не то слово.
Илья сокрушенно переминался с ноги на ногу, ожидая чего-то – если не помощи, то прозрения. Последнее не пришло, а первое явилось в виде гражданки Быстровой с неприкуренной папиросой в углу рта, прервавшей водные процедуры своих отпрысков и освободившей ванное помещение: «Пусть дядя умоется, ему на работу». Самого же «дядю» она наградила таким взглядом, что Илье захотелось забиться в угол.
Глуп и самонадеян тот, кто бежит общества, но дважды глуп и самонадеян отвергающий целительную силу одиночества. Побыть наедине с собой было необходимо Илье больше стакана водки.
Закрывшись, он минут десять стоял в абсолютном оцепенении, забыв для чего пришел, пока в дверь не начали долбиться снаружи. Щеколда клацнула. Илья испугался, что сейчас кто-нибудь ворвется и выволочит его – нравы коммунального жития могли быть весьма суровы. Всю жизнь проживший в комфорте, он ожидал от новых соседей чего угодно, вплоть до судилища и сожжения у столба на кухне. Однако никто к нему не ворвался, не стал наседать и читать нотаций, а мужской голос, приглушенный фанерой, вежливо и весомо попросил его «ускорить телодвижения, потому как всем надо».
Илья внял ему, наскоро принял холодный душ, и вскоре истуканом стоял у шкафа – в сорочке с мягким воротничком, клопового цвета галстуке и ботинках сурового выражения колодок, находясь в затруднительном положении, поскольку понятия не имел, куда должен был направиться тот неведомый, за кого его принимали, в будний день с утра.
Он мучительно обозревал себя в зеркале, прислушивался к мистическим голосам, шептавшим за левым ухом, разглядывал обстановку комнаты, но не смог отметить ничего, что бы как-то свидетельствовало о роде занятий ее жильца. Рыбешка в малахитовых водорослях не в счет – не резчик же он по камню, в конце концов!
Во избежание немедленного конфуза и ссылаясь на подступившую тошноту, он попросил Вареньку проводить его до работы, и к огромному облегчению обнаружил, что просьба эта излишня, поскольку служат они в одном учреждении, куда немедленно оба и направляются. Супруга сначала настороженно посмотрела на него – уж не начался ли снова бенефис, а затем хихикнула, поправляя рукой прическу, щелкнула его в лоб, и первая вышла из квартиры.
Спрашивать, в каком именно заведении они служат, было бы слишком подозрительным, поэтому счастливая пара молча миновала подъезд, живописный скандал, устроенный дворником Азизом с жильцом из шестой квартиры, батальон влажных от тумана котов в пахнущем бензином дворе, и углубилась в свитые узлами московские переулки навстречу радостному социалистическому труду.
«Музей исторического материализма и традиций древности» АН СССР, известный всей Москве МИМ, занимавший бывший княжий дворец с пристройками, предстал перед Ильей в имперском великолепии – с римскими колоннами под фронтоном, подъездом, титанами и лепниной, давно скучавшими по каретам, парижским сплетням и, ах! – упавшим шелковым веерам. Большая вывеска шлифованного железа была солидной и казалась бы нерушимой, если бы ее не подточила основательно ржа, скрыв «Н» и пожрав половину «Р». Выходил какой-то дурацкий каламбур.
Илья с «супругой», к которой он еще не привык и дичился, когда она тянула его за рукав, обогнули бывший дворец, встав в короткую очередь у служебного входа – со стороны переулка, где извозчик за кованой оградой поил из ведра тощую утратившую окрас лошадь. Ее бока исходили паром и вид был совсем пропащий. Илье было жаль кобылу, понурую трудягу перед забоем, но тут ему стало не до нее:
– Йошкин кот… – промямлил он, глядя на сварную «вертушку», отсчитывавшую работников МИМа.
Один за другим сквозь нее проваливался народ, предъявляя охраннику солидные пунцовые книжки, которые не могли быть ничем иным, кроме удостоверений сотрудника – с фотографией, номером и печатью.
Илья начал судорожно искать в карманах и за подкладкой, но нашел лишь пачку папирос «Строим!», металлическую расческу и бланк аптекарского рецепта, исписанный неразборчиво на латыни. Задний карман широких как печная труба брюк содержал платок и потертый ключ на бечевке (хранить их рядом – весьма неосторожная привычка, из-за которой в мире теряется миллион ключей ежедневно). Отчаяние наполнило его сердце.
– Давай, Люня, люди ждут, – мягко подтолкнула его Варенька, но Илья не пошевелился.
Она посмотрела на него как на проказливого мальчишку, с прищуром:
– Что, опять пропуск забыл? Растяпа.
В состоянии аффекта он лишь робко кивнул, мысленно распрощавшись с жизнью: существовать в России без документов было дохлым номером хоть в новом, хоть в старом времени. Камера дознавателя на Лубянке встала перед ним мрачной унылой явью и гадкое существо, что живет внутри, тут же обозначило перспективы, гася окурок о грязный стол: «Не, родной… Лубянка – это для генералов. А тебя, шпану, сошлют за „сто первый“ товарняком, оттуда – на поселение под Тунгуску. Собирай вещи!».
Илья проглотил комок. Он уже видел мысленно свой замерзший труп у брошенного зимовья, когда Варенька звонко окликнула кого-то за проходной:
– Мишек! Золотой! Выглянь, а!
От неожиданности Илью передернуло. Карта северных районов СССР разбилась об этот окрик, свой труп и заметенный снегами домик он не успел рассмотреть в деталях.
В окошке за турникетом появилась рыжая вихрастая голова.
«Есенин что ли?!» – удивился Илья, но отмел мысль как несостоятельную. Не стал бы великий русский поэт торчать вахтером на проходной. Год смерти гения, к своему стыду, он не помнил, оттого не был вполне уверен, но знал по свежему впечатлению, что на улице, пока шли из дома к музею, такие типажи встречались напропалую. «Видать, мода».
– Ну-у… мы опять того, Мишек! – Варенька всплеснула руками, обращаясь к видимой части стража. – Удостоверенье свое посеяли, как только голову не забыли! – она глянула на мужа как на нерадивого первоклашку, которого не пускают в школу без дневника: мол, что с ним, паразитом, делать, а? – Научный сотрудник. Голова – капуста, хоть кол теши! Все ушло в мысли!
Этот ее «научный сотрудник» звучал как социальный приговор: не мог быть таковой дееспособен и годен к делам мирским. Впрочем, Илья, хватаясь за кривую соломину, тут же постарался сделать придурковатый вид, каким награждают интеллигентов в кино. Очки в этом деле изрядно помогали, спасали даже. Хорошо б еще, если в одном ботинке и пиджак вывернут – но одет он был, к сожалению, как положено, хотя для двухтысячных непривычно. Особо смущала шляпа, посаженная «супругой» ему на голову, несмотря на солнечную погоду.
Рыжий вахтер, между тем, метнул в него страшным взглядом из-под вихров, осуждающе поджал губы… и пустил в учреждение «под честное слово» (видно, не в первый раз).
«Тот еще разгильдяй, – заключил Илья про своего неведомого предшественника. – А как она ласково позвала ВОХРовца: Ми-и-шек… А?!», – недовольно добавил он, сам себе удивившись, поскольку ревновал к даме, которую знать не знал еще день назад.
В музеях, по роду дел, скупая кое-чего с заднего крыльца, и просто из склонности разглядывать исторические диковины, Илья частенько бывал, и тут, миновав с позором «вертушку», оказавшись в захламленной галерее, петлявшей косым зигзагом, он почувствовал себя гораздо уверенней. Важным открытием стало то, что, в сущности, ничего в этих местах не менялось – бывший там однажды видел и, считай, побывал в каждом из музеев страны на сто лет вперед. Даже старушки-смотрительницы, казалось, сидят все те же, пришпиленные временем к своим стульям, глядя на посетителей с сонной злобой.
Варенька растворилась, послав воздушный поцелуй «мужу», увлеченная какими-то своими заботами. Навстречу шагали другие люди – женщины и мужчины, одетые как в старых советских лентах. Многие с ним здоровались, на ходу делились пустыми фразами, совершенно не замечая подмены.
Сначала он чувствовал себя скованно, но вскоре поблагодарил человеческую природу с ее нерушимым инстинктом стада, и почти совершенно успокоился, когда над ухом воздух вдруг прободил зычный отрывистый контральто:
– Илья! Сергеевич!
На лестнице за перилами стояло существо неопределенного пола с широким дряблым лицом, в комковатой одежде, с короткой стрижкой, скрытой беретом цвета забродившей брусники. Чтобы определить пол объекта пришлось пристально всмотреться меж резных стоек: нижнюю его часть укрывала бурая юбка в пол, плотная, словно сшитая из портьеры. Если отринуть возможное нашествие на Москву шотландцев, оно должно было быть женщиной.
– Вы чтой-то меня рассматриваете?! – тут же возмутился объект, делая шаг назад под строгой литографией Достоевского, осуждавшего с нее людские пороки, особенно – страсть к рулетке.
Умными и усталыми глазами великий писатель глядел на Илью Гринева, явно подозревая его в распущенности. Следовало что-нибудь отвечать на немой упрек, но мозг его в этот миг обелился до хрустальной чистоты, утратив лексические способности.
Какой-то гражданин, шедший по коридору с газетой, вывернувший было из-за угла, немедленно оценил ситуацию и свалил обратно, бросив ехидный взгляд на Илью. Тот, хотя рос и развивался как личность в эпоху далекую от 30-х, сразу же догадался: перед ним местная грымза-активистка, которую все старательно избегают. И он, как на грех, попался ей в первое же утро! А сейчас, слово за слово, все пойдет прахом, потому что она его раскусит как дважды два. В воображении снова замаячили труп, зимовье, Тунгуска… Короче, «еще никогда Штирлиц не был так близок к провалу…28».
От чувства опасности Илья преисполнился вдохновения, живо подался к лестнице и уже через три секунды внимал грымзе, чувствуя небывалый прилив энтузиазма:
– Да-да, я вас внимательно слушаю! – отрапортовал он, являя противоестественную готовность к общественной жизни.
Дама (и пусть видна будет натяжка в определении) опешила, но быстро преодолела замешательство:
– Илья Сергеевич… вы…