
Полная версия
Спрятанные во времени
Соображая, что со всем этим делать, он обошел вниманием ту секунду, в которую слева со стороны кухни явилась сухощавая высокая женщина в косынке и, гаркнув на детей «А ну!» – мгновенно очистила помещение, заставив всю банду опрометью куда-то деться, забыв ненадежный транспорт. Женщину эту с грязным полотенцем в руках, тут же вернувшуюся обратно, как и атаковавших его детишек, Илья видел первые в жизни.
Творилось что-то необъяснимое.
Идею разобраться со всем этим немедленно он раздраженно отмел и даже замахал руками на кого-то невидимого, как бы сообщая ему: «Нет, нет и нет! Полный идиотизм! Не может такого быть! Все это – дурной сумасшедший сон. Надо же, с самого утра – и все сразу…».
– Нужна горячая ванна, – выдохнул Илья обреченно, направившись босиком к спасительной ореховой двери с одутловатым путти под лейкой, купленным год назад в Амстердаме… которая отчего-то предстала перед ним грязно-белой, облупленной и к тому же запертой изнутри.
Остатки сна окончательно слетели с него.
Ремонт, творившийся по частям, недели не прошло, как облагородил санузел и прихожую старинной квартиры, придав им черты опрятного четырехзвездочного отеля.
Илья ошарашенно осмотрелся: за одну ночь «евро-парадиз», исполненный бригадой молдаван, превратился в обшарпанный кошмар коммуналки. Запахи в квартире были чужими. И сама прихожая выглядела чужой, до края запущенной, заваленной какими-то незнакомыми вещами, которые ему не принадлежали и не могли принадлежать в принципе – разве он, сам того не зная, сделался старьевщиком, пока спал.
В проволочной сетке над бурыми тушами пальто дремала длинноухая шапка. Брезентовый дождевик «друг вахтера» на вбитом в косяк гвозде. Рубильник с эбонитовой ручкой и витая проводка от него по стене. Всюду валялась дрянная обувь. Рядом с дверью на стене висел неизвестно откуда взявшийся плакат, изображавший слащавый усатый лик, обозревающий толпу взволнованных хлебопашцев. Последние, вцепившись в серпы, снопы и острые косы, с одобрения усатой головы-дирижабля норовили шагнуть с картона прямо в прихожую, чтобы увлечь Гринева с собой – в светлое будущее или еще куда-то, куда им приспичит быть. По лицам судя, спрашивать его отношения к вопросу они не собирались, а орудия труда в их руках легко превращались в оружие пролетариата. Серп, доложу я вам, очень убедительный аргумент в деле социального обустройства.
Илья помотал головой, не веря глазам своим. Точнее, не веря им десятый раз за минуту, прошедшую с его пробуждения.
– Какого?.. – начал было он.
Дверь ванной тут распахнулась, выпустив вместе с паром в прихожую лысого мужчину за пятьдесят в сахарной влажной майке и с каплями воды на ушах.
– Доброе утро, Илья Сергеевич! Доброе утро! – пропел купальщик, юркнув мимо Гринева, и скрылся в боковой комнате, которая еще вечером была его кабинетом.
За открывшейся на несколько секунд дверью мелькнул покрытый скатертью стол и угол кровати с горой подушек. Оттуда же слышалось приглушенное кудахтанье приемника, которому незнакомец решительно взялся подпевать в худшей манере доморощенных Карузо12, уверенных, что энтузиазм кроет отсутствие таланта как бык овцу.
Илья, как стоял, так застыл на месте, взывая к совести своих чувств, включая шестое, которое, как известно, обнаружено до сих пор только у дельфинов и беременных женщин. Реальность определенно шалила.
Квартира эта в доме на Мясницкой, принадлежавшая некогда мануфактурному инженеру Оскару Бенедиктовичу Штотцу, чем только не побывала – коммуналкой, приемной комиссара и жилконторой, переделана была трижды, но в итоге чудом осталась за потомками семьи Штотц. Теперь ею владел и распоряжался правнук благородной Марии Оскаровны – тридцатилетний Илья Гринев – не преуспевший программист-математик, живший со студенческих лет торговлей антиквариатом и случайными заработками. Нынче было его худшее утро, и насколько худшее, он сам еще не знал в полной мере.
Позже, в минутах до жаркого майского полудня, после ухода камфарой пропахших врачей, он сидел, согнувшись, в мятой постели, обхватив колени руками, и смотрел на молодую миловидную женщину в ситцевом ципао, хлопочущую вокруг него. На тумбе блестели пузырьки, и она капала из них им обоим в стакан с водой.
Женщина эта, сбегав дважды звонить к соседям – уведомить начальство о невозможности явиться на службу в связи с внезапной болезнью мужа и вызвать карету «скорой», была не на шутку испугана. Суть заболевания от коллег она благоразумно умолчала, соврав про пищеварительную систему – кто не поверит, что вы отравились килькой? Но себя-то ведь не обманешь! С человеком явно что-то творилось. Первый ужасающий симптом состоял в том, что он отказывался кого-либо узнавать, в том числе ее – собственную жену, от которой требовал объяснить, кто она и почему находится на жилплощади. И вообще – психовал, ведя себя как безумный. Требовал какой-то «мобильник» и желал знать, куда со стены девали «новую плазму». Хуже того, не являлась ли ночью женщина – женщина! – восточной наружности с массивным кольцом на пальце?
Что ж это происходит, скажите, а?
Подкожная инъекция, впрочем, явно пошла ему на пользу. Это ее немного успокоило, однако поведение мужа, без сомнения любимого и еще вовсе не надоевшего, оставалось пугающе ненормальным. Устроив погром в ванной и явившись по пояс голый в общую кухню, безумец обругал соседок Зинаиду Львовну и Морошку Кааповну, требуя от них немедленно убраться вон. «Прекратить бардак и убраться!» – так он и выразился, возопив с порога, будто укушенный.
Зинаида Львовна, минутой ранее покончившая с тестом для пирога, оторвалась от шинкования капусты, сплюнула в раковину окурок и сочувственно посмотрела на Вареньку:
– Эх, мужья, мужья… что творят…
Тут она, отмахнувшись от смущенной Вареньки, глубоко вдохнувшей, чтобы сказать, но еще не решившей, что именно на такое говорят, отколола невиданный пассаж – достала из буфета графин, стопку, и в один мах наполнила ее до краев, передав соседке:
– На вот, чтобы из твоих рук. Перегулял вчера, понесло умом. Пусть лечится, потом разберемся… А ты, – обратилась она к Илье, – не скандаль! Сейчас милицию позову, пятнашку отсанаторишь на шконке!
Тут гражданка Быстрова, как ни в чем не бывало, вернулась к недобитому кочану и продолжила крошить бессловесный овощ с видом опытного хирурга.
Ее весомая отповедь произвела чудодейственный эффект, подкрепленный немалых размеров стопкой, из которой Илья проглотил комком, задохнувшись на секунду от резкого вкуса водки. В желудке зажглись огни, а голову облепило ватой, переключив мысли снаружи на богатый внутренний мир.
В этот момент безволия, подхваченный неведомой ему дамой (его супругой, как она утверждала), горемыка был препровожден в ванную, где она проследила за умыванием, а затем в комнату, в которой он проснулся сегодня утром – то есть в его собственную спальню, которую он теперь делил с этой дамой на неведомых основаниях, и которая (спальня) тоже неузнаваемо изменилась. Он понять не мог, как вообще не заметил этого сразу, в первый же миг после пробуждения? Мебель другая. Обоев нет. 3D нет. Люстра… люстра осталась та же.
Там, в спальне, к нему вдруг вернулась разговорчивость, и разговоры эти Вареньке чрезвычайно не понравились – потому что нес ее правоверный всякую чушь, о которой мы уже говорили. Еще требовал срочно позвонить какому-то Каляде, который, возможно, в курсе, что именно происходит. Грозился писать в полицию, подать в суд, уведомить президента и еще что-то, что она не запомнила. Клялся перед комодом, что ничего запрещенного не употреблял – ни вчера, ни когда-либо еще в жизни, даже в Амстердаме, где это можно. Метался, просил и плакал как сумасшедший.
Супруга испуганно соглашалась, понятия не имея, о чем он вообще толдычит. Хотела позвать милицию, но что-то ее остановило в мужнином взгляде. Теперь уже, вслед за решительной соседкой, она сама себя уверила, что он пострадал от горячки «после вчерашнего», хотя прекрасно знала – никакого застолья не было: Ильюша гулял с ней в парке, после обеда посетил «Ленинку», а затем до темна сидел во дворе, чиня велосипедную цепь, и вернулся домой совершенно трезвый, хотя и поздно. И вообще не злоупотреблял, разве на чужой свадьбе.
Сердитая досада на дурака быстро сменилась страхом, уж не вовсе ли помешался муж, и что теперь делать, если так? Куда, например, сдают в Москве сумасшедших? Вестимо, в психиатрию, что в общих чертах понятно. Однако же, как их помещают туда? К кому ехать и что просить, какие заполнять документы? По дому поползут слухи… На работе – шепотки, подначки, неискренние сочувствия… Подруги, любопытные стервы, начнут выспрашивать… Ужас! Да и муж все-таки, не скотина чужая. Свой, говорящий муж, с руками, ногами и как положено. Ах, лучше бы он молчал!
Илья меж тем метался по комнате, норовя выскочить и накуролесить. Варенька преграждала ему путь, явив от себя самой нежданную силу духа и убеждения. А вечером, попросив присмотреть за больным соседа (того самого отмытого до блеска утреннего купальщика в белой майке), она выпорхнула в аптеку за валерьяной, которая ведрами шла сегодня, и очень скоро вернулась, испуганно теребя платок, ожидая увидеть худшее.
Но все было спокойно и даже мирно.
За несколько минут, что ее не было, между Ильей Сергеевичем и сторожившим его Матиасом Юховичем, супругом Морошки Кааповны, состоялся разговор, от которого первый впал в совершенный ступор и теперь молча сидел у окна на стуле, едва не забыв дышать. Сконфуженный Матиас Юхович молча стоял у двери.
Не знаем, о чем именно шла в нем речь, но на коленях у Ильи лежала газета с сочной надписью «Правда», пестревшая заголовками. Заголовки эти, по всему судя, и даже отлично исполненные фотографии, нисколько его не интересовали, потому что взгляд страдальца был прикован к строчке в самом верху: «Понедельник, 26 мая 1930 г.».
Как и что еще случилось в тот вечер в жизни Ильи Гринева, нам достоверно неизвестно. Был он, пожалуй, муторным и мутным, полным дурных предчувствий, попыток разобраться в происходящем и так далее – как у всякого нормального человека, попавшего в неописуемый кавардак.
Известно лишь, что в час, когда побронзовевшие солнечные лучи скользили с теплых московских крыш, оставляя город, он лежал, укрывшись с головой одеялом, и смотрел в уголок окна, мечтая поскорее уснуть, а проснуться уже в привычном мире, сойти по узкой лестнице вниз, выйти из подъезда и пешком пойти к кабачку на Большой Грузинской, где бы, с легкой руки, и заночевать за столом с графином – лишь бы не видеть перед собой упрямую цифирь «30», стоявшую перед взглядом.
Варенька, утомившись не меньше мужнего, сидела подле кровати, и рада была, что он затих и больше не мучил ее расспросами. Ее клонило все больше в сон, но она одергивала себя, внушив, что если заснет, то Илья непременно выберется из комнаты и отколет что-нибудь несуразное. Соседи готовились к ужину, но она все не выходила. Раз-другой заглядывали спросить – Варенька только пожимала плечами.
Наконец, не в силах больше сопротивляться, она, как была весь день – в полосатом измятом платье – легла осторожно с притихшим мужем, вслушиваясь в его дыхание.
Обоих поглотил сон.
День второй
Под утро в зыбком сумраке городской зари, наполнявшем комнату, Илья проснулся и сразу же потянулся за мобильником, чтобы посмотреть время. Ему снился спутанный колтуном кошмар – ночь, холодные переулки, люди с факелами, ищущие его. Спасаясь от них, он скрылся в канализации, где на него набросились крысы, которых он стал давить ногами, приплясывая в ледяной жиже. Короче, бесноватая ерунда.
Пошарив, вместо привычного «смарта» он схватил какой-то непонятный предмет – холодный, маленький и волнистый. Илья удивленно посмотрел на него: на ладони лежала бледная селенитовая рыбка с черным зрачком и насечкой «Пышминская Артель» вдоль брюха. Грубая копеечная поделка.
В голове галопом пронеслись картины вчерашнего.
В панике он кинулся к прикроватной тумбе: поверх кружевной салфетки стояло малахитовое нечто, изображавшее пучок водорослей, с двумя пустыми гнездами. Обитателя одного он держал в руке, второй отсутствовал. Рядом недопитый стакан, источающий запах валерианы. Никаких мобильников не было и в помине. На полу лежала проклятая газета, издевательски подмигивая заголовком.
Илья мученически застонал и зажмурился. В голове одна за другой вспыхивали болезненные картины произошедшего – какой-то ядовитый артхаус, которого не могло быть на самом деле. Сердце стукнулось о желудок.
Тут же рядом с подушки вскочила женская голова в спутанных каштановых волосах. Голова, прямо скажем, весьма-таки ничего, хотя и принадлежала гражданке, которой не могло существовать в настоящем – разве где-нибудь в доме престарелых в плюшевом чепце, или в чем там спят древние старухи по весне… На лице ее отпечаталось беспокойство, глаза искали чего-то, а чего – боги не разберут. Полосатое платье сбилось. Открывшиеся под ним виды отметали всякую возможность поместить гражданку в ряду старух, даже за хорошую плату. Варенька (так ее, кажется, называли) была красавицей, а в утренних лучах – несказанной.
На секунду панические мысли Ильи перебило идеями совершенно иными, далекими от поиска правды-истины. Задний ум услужливо прошептал, что все, в сущности, чего он в жизни искал, тут, рядом с ним – и нечего валять дурака. Так суровые аргонавты однажды превратились в не менее суровых свиней, повстречавшись с прекрасной дамой на острове. Вопреки рассудку, в свином образе было что-то притягательно-эротичное. Начитанный Илья мысленно улыбнулся, представив себя щетинистым хряком, роющимся под дубом. Дуб, кстати, доверяясь известной басне, должен был возражать и читать нотацию. И на нем, возможно, имелась обнаженная русалка с дурным характером.
Илья обессиленно завалился навзничь, стараясь вообще ни о чем не думать. Но ему, как на грех, думалось, да еще как – вьюга всяческих мыслей с воем носилась в голове, выла и корчилась, лишая его покоя. Глаза напряженно искали какую-то ускользавшую точку, в которой крылся ответ – но не находили, едва не лопаясь от напряжения.
Он вдруг даже решил, что умер, а теперь, как это описано у визионеров, духи морочат его рассудок, готовя ступень за ступенью к Страшному суду или перерождению в образе опоссума – за грехи земные… В теориях этих он не был силен, однако, волей-неволей, всякого нахватался и теперь не понимал сам – рад тому, что не особо вникал, или напротив, нужно было сосредоточится на деталях. Что, товарищи? Как в тибетской мантре поется? Хором – за-пе-вай!
Между тем соседствующая на ложе гражданка окончательно пробудилась и требовала ответа:
– Илья, ты в себе?
Что на такое скажешь?!
– Вроде, да… – промямлил безумный муж, живо представляя себя опоссумом, пытающейся вдеть голову в ворот майки.
Тут он, сам от себя не ожидая, прыснул от смеха, прикрыв рот ладонью. Злополучная каменная рыбка полетела с постели на пол. Получилось несколько истерично, однако красавица с облегчением вздохнула и улыбнулась, глядя ему в глаза. Видно, вчерашний день ей тоже вышел не пряником.
Дико! Небывальщина! Кавардак!
Предательские мысли в голове стали настойчивее и громче, и сходились в сумме к нехитрой истине, к которой сводится все на свете, сколько бы оно не петляло: будь, что будет, а есть – как есть.
Илья повернулся на бок и обнял негаданную красавицу, обомлев от собственной смелости – все же гражданка, хотя прелестна, но ему незнакома – даром что лежит рядом.
«Ну и пусть!» – решил он про себя, целуя белую открытую шею.
В этот счастливый миг четырьмя этажами ниже дворник Азиз обихаживал закрепленную за ним площадь вместе с супругой – робкой покорной Гульсибяр, которую ни разу не видели говорящей с кем-нибудь, кроме мужа, подобранного ей родственниками в Казани. Брак считался весьма удачным: муж работал в Москве, имел жилплощадь и вообще – твердо стоял на своих ногах. Девушка была милой, воспитанной в строгости, не обученной ничему, кроме дел домашних. (С образованной-то женой, известно, нахлебаешься безобразий – не должно жене быть умнее мужа, а то не брак, но одна морока!)
Примерно половина двора, влажного после ночного дождя, была на совесть подметена. Вторая, стоящая в тени дома, терпеливо дожидалась своей очереди – Азизу не хотелось уходить с солнца. Был редкий в его жизни момент, когда в голову лезли отвлеченные мысли. Сейчас он вспоминал детство: как скакал на лошади по лугам, как тепло и весело ему было. Если бы вернуться туда на час…
На видном месте в центре двора на люке восседал кот, но его не гнали – Калям из четырнадцатой квартиры, свой, проверенный и надежный, считался «котом в законе».
Мечтой Гульсибяр была шуба-мутон и расписной самовар в райских птицах, которому стоять на подносе, наполняя хозяйское сердце гордостью. Не все поймут, что такого распрекрасного в самоваре, тем более у нее имелся уже один (без птиц, правда, но вполне приличный) – однако, мечта есть мечта. Шуба – это понятно; без шубы Москве приличной даме совсем никак, хоть супруге дворника, хоть актрисе – срам показываться на людях.
К слову скажем, в коммунальном плане чета Садыковых жила в условиях не шикарных, потому что размещалась в подвале, но весьма достойных: в одной из пяти всего отдельных квартир во всем доме, четыре из которых в верхнем этаже занимало партийное начальство. Остальные шли с подселением. Что наверху, как говорится, то и внизу. Может, при такой диспозиции, и впрямь нужны шуба и расписной самовар – лицом не ударить в грязь? Паче грязь эту Азиз собственноручно выметал вон.
Намечтавшись вдоволь, высокий и грузный он снова запыхтел паровозом, выдирая из лужи сор огромной метлой, напоминавшей средневековое оружие – что-то вроде бердыша или глефа. Был Азиз всклокочен, потен, по пояс гол, в портках и брезентовом длинном фартуке – сущий багатур, вышедший стяжать славу.
Гульсибяр поглядывала на него с робким восхищением – все же подругам достались не такие красавцы. То, что уже не молод, это даже лучше: серьезней, домовитей, меньше будет гулять. Скорее бы завести детей…
Орудуя совочком и вспушенной короткой метелкой, она смотрелась рядом с мужем худосочным побегом у бычьих ног и была, за извечную женскую провинность (какую, выберите сами, ибо их не счесть), приставлена к скрипучей тележке с коробкой, в которую муж лопатой собирал мусор.
Над домами пронеслись птицы – тысячи чернокрылых птах, на миг перекрывших небо. Гульсибяр подняла глаза, да так и застыла, глядя на них из мокрого колодца двора.
– Что это, Азиз? – спросила она по-татарски.
Дворник глянул на нее исподлобья, зевнул и ничего не ответил. Кто их знает, птиц этих? – летают, гадят…
Калям смотрел на них с аппетитом и даже приподнялся на задних лапах. Хвост его беспокойно дергался. Кот он был солидный, понапрасну с теплого не вставал, но такого буйства закуски не мог снести и ринулся опрометью в квартиру – выпрашивать второй завтрак.
Изотич
Жилище древнего как латынь Изотича находилось в первом этаже в доме на углу, там, где заворачивает трамвай вблизи известного всей Москве бывшего здания Кожсиндиката13. Ранее еще, как подсказывают историки, там красовался купол над панорамой, которая теперь на Кутузовском14.
Ему действительно перевалило за сотню и в поликлинике его карта лежала на почетном особом месте – толстая как Ветхий завет, глядя на которую регистраторша невольно спрашивала себя, не сегодня ли ее отдавать в архив? Однако настырный Изотич снова и снова приходил, забирал из окошка карту и шаркал за направлением к терапевту, чтобы сдать кровь из синюшной жилы, считать кардиограмму и проверить пошаливающие почки. Никаких, к слову, отклонений, кроме тех, что предназначены самим возрастом, анализ не выявлял, отчего он становился задумчив, поскольку уже давно в приступе меланхолии собирался навестить обеих своих жен, почивших десятилетия назад.
Первая была женщиной восточной, образованной и много на него повлиявшей. Дети их жили теперь в Японии, оба – сын и дочь, занимались какими-то компьютерными кунштюками, в которых он ничего не смыслил. Видел он их в последний раз… – лет двадцать уже прошло.
Вторая, казачка – огонь, тараторка, живчик, вечно тормошившая его, с которой он жил бездетно – изменяла, уезжала с кем-то внезапно, давала страстные телеграммы, возвращалась, что-то бесконечно устраивала. Он помнил только ее лицо и общее мельтешение, от которого иной раз хотелось зажмуриться, а иной – писать навзрыд вирши.
Изотич любил их обеих сильно. Но «разлука длинней любви», как высказался поэт15…
Впрочем, не нужно думать, что старик особенно терзался этой разлукой теперь, по прошествии многих лет, будучи сам у порога жизни. Бывали, не скроем, вечера, когда он тосковал об ушедшем, сидя на стуле у окна в кухне или на скамье у пруда с расположившимся на нем рестораном.
Незнакомая, лившаяся с террасы музыка, не подсказывала ему слов, отчего он чувствовал себя забытой ненужной вещью, за которой не вернется хозяин. Девушки за столиками кутались в пледы и смеялись. Парни курили с развязным видом. Дети с бережка щипали уткам багет. Звякал трамвай и шуршали шины невиданных, похожих на снаряды автомобилей, не желавших признавать родство «Победы» и «Москвича» – как эти девушки, дети и даже утки не признавали родства наблюдающего их возню реликта, пережившего целый век. Может быть, лишь деревья, из самых старых, еще готовы были шептаться с ним, но в таком возрасте уже не удивишь ни новостью, ни воспоминанием, ни надеждой, ибо остается только одно – тонкое как батист настоящее, которому нет дела до шелухи.
Вообще же, исключая редкие моменты уныния, не осеннюю, зимнюю уже пору своей жизни бывший киноредактор проводил в ровном созерцании мира внутреннего и внешнего, все менее отличая второй от первого, наслаждаясь повседневными мелочами и целой коллекцией сновидений, которые научился с годами каким-то образом подзывать, словно безродную шавку из подворотни.
Вот он идет по набережной у Зимнего – с тростью, черным псом и кокеткой, прячущей глаза под вуалью; Нева шепчет влажно у заиндевелых камней и снег скрипит под хромовым сапогом… Вот бежит по набережной Днепра, роняя на ходу «петушок», трет его рукавом от налипшей грязи, а отец ругает его за спешку… Иркутск, экспедиция Культпросвета, лекция в чьем-то просторном доме, где пахнет шерстью и скорым ужином… Премьера в Одесском оперном… Впечатления бывшие и вымышленные мешались в воображении, делаясь все живее.
Однако, старческий сон короток – оставались еще утра, дни и бесконечные долгие вечера. Страстишка Изотича к антикварным лавкам и собирательству, и привычка к долгим пешим прогулкам награждали его занятием в часы бодрствований, пустоты, когда, лишенный цели и расписания, он был предоставлен самому себе – покуда Богу не был угоден.
Его обветшалое жилище было завалено безделушками, старыми томами и акварелями, кубками, альбомами и прочая в том же духе. Был там глобус времен Петровских с неверно отраженной Америкой. Лоцманские трубки, полированные в Голландии. Шпага, даренная царем адмиралу, отмеченному в учебниках, – богачу и головорезу, про которого никто уже не узнает правды. За эту шпажку, усыпанную алмазами, Изотича ловко могли пристукнуть, никто бы и разбираться не стал – только кто заподозрит такое диво у старого гриба под диваном?
Не копеечное богатство занимало большую часть квартиры – пол, ящики, столы, стулья, грудилось на шкафах, почти не оставляя прохода. Этакая сумма вещей на попечении старого человека не могла не быть пыльной, путанной, похожей отчасти на помойку. Однако, отдадим должное, всюду, куда Изотич дотягивался, царил относительный порядок. Ни одной брошенной в небрежении тарелки не стояло у него в кухне, как бывает у давних холостяков. Немногая посуда была чиста, сложена в проволочный поддон, а стол вытерт и лишен пятен. Беспорядок Изотич не поощрял. Из-за этого никогда не заводил кошку, хотя опасался урона от мышей. Не доверял он и соцработникам, норовившим, в его убеждении, сцапать на червонец, дав на копейку.
Каждое утро он, просыпаясь и не враз вставая с козетки, где за ночь на него наползали граммофонные пластинки и какой-нибудь потрепанный каталог оказывался поверх подушки, медленно шел на кухню, добывал из морозильника два ледяных брикета, на одном из которых готовил чай, а на втором варил овсяные хлопья в кастрюльке годов тридцатых. Сонно поглядывая в окно, он съедал их с ложкой постного масла, запивал чаем и тут же, фыркая, с удовольствием умывался, слушая стук трамваев, ломающих колею.
Что до новомодной аппаратуры, из которой, стоит кнопку нажать, узнаешь все новости на планете, то Изотича они давно уж не волновали – этого добра он за долгую жизнь наелся. Пусть на новые ворота смотрят молодые бараны, твердо решил он, щелкнув последний раз телевизором году еще в девяностом, грубо прервав генсека, сулившего «перестройку» и «ускорение». «Перестройка» ничего хорошего не добавила, а вот «ускорение», действительно вскорости наступившее, чуть не свело его экспрессом в могилу, потому что денег не хватало даже на хлеб. До сих пор им сохранялся в раме над шифоньеркой выводок анемично-бледных талонов Главного управления торговли – на хозяйственное мыло, табак и водку, отложенные им некогда для истории. И эта история миновала. Изотич выжил в который раз.