Полная версия
Между грушей и сыром
Елизавета Бам
Между грушей и сыром
В склянке темного стекла
Из-под импортного пива
Роза красная цвела
Гордо и неторопливо
Исторический роман
Сочинял я понемногу
Пробиваясь, как в туман
От пролога к эпилогу
Булат Окуджава
Пролог
15 сентября 1994 года. Четверг
Анна сидела на скамейке в лесу и курила. Рядом никого не было – Анна совсем недавно начала курить и не хотела, чтобы люди видели, как она страдает. Это была ее третья сигарета в жизни. Голова кружилась, тошнило, хотелось спать, но Анна знала, что все это пройдет, когда она вот так спокойно, вдали от своих друзей с их понимающими улыбками, докурит всю пачку. Сигареты были тонкие: «Вог» – модно, элегантно и не слишком бьет по мозгам. То, что надо. Она начала курить четырнадцатого сентября, увеличивая «дозу» следующим образом: первые два дня по две сигареты, затем три дня по три, и наконец – четыре сигареты в день (на седьмой день ей придется купить новую пачку), больше пока не надо.
Анна была умная, красивая и прилично одевалась. Она не слишком ясно представляла себе, что ее ждет в будущем, но не сомневалась, что это будет что-то хорошее, достойное ее внимания и времени. И вот когда она как раз думала об этом своем будущем, глядя на тоненький тлеющий столбик под носом, опять началось «это». Какой-то спазм сдавил горло и легкие, Анне захотелось сжаться в маленький, незаметный комочек и скатиться под скамейку. Такие странные приступы часто преследовали ее в детстве, но теперь все, детство кончилось. Анна жадно затянулась сигаретой и быстро успокоилась. Она слишком долго сидела тут одна, пора было уходить. Затушив окурок об скамейку, Анна кинула его в кусты, засунула в новый, красивый рюкзак газету, на которой сидела, и пошла по тропинке к главной аллее, ведущей к выходу из парка.
Анна сейчас выйдет из леса в город, сядет в автобус, откроет какую-нибудь книжку, и вся ерунда тихо вылетит из ее головы, оставив место для светлых мыслей. Но пока она шла по аллее, раскидывая ногами мелкий гравий и первые опавшие листья, какое-то смутное поганое ощущение не покидало ее. Анне было пятнадцать лет. То есть ей давно уже было пятнадцать лет, она вроде бы неплохо провела год в этом возрасте, но через месяц и четыре дня ей должно было исполниться шестнадцать, и это была проблема, которая занимала ее мысли всю последнюю неделю.
Глава 1
Ревекка умерла ночью. А утром ее нашли соседи. Зоя Мироновна обнаружила в раковине грязную Ревеккину посуду и немедленно побежала к ней скандалить, но в комнате никого не было, дверь была заперта, тогда она подождала полчасика и опять побежала скандалить с запертой дверью, потом сходила в молочный, а на обратном пути заглянула в подвал.
Студия была закрыта изнутри, и Зоя Мироновна решила, что Ревекка наверняка там спит, развела гадюшник и спит. Она вернулась домой и стала жаловаться мужу. Где-то через полчаса они стали беспокоиться, тут еще Юрка проснулся и выволок на кухню какую-то девицу, потом пришел Виктор Палыч с тремя картофелинами и яйцом, человек решительный, он сказал: «Выньте это отсюда к такой-то матери», а Зоя ответила, что она к этому даже не притронется, и они все пошли будить Ревекку.
Дверь определенно была закрыта с той стороны, она должна была уже оттуда пулей вылететь, потому что орали все хором и в унисон. Но она не вышла, даже не ответила. Тогда Зоин муж вспомнил про маленькие подвальные окошки и предложил сходить, посмотреть, что там. Вчетвером (Юркина девица, конечно, не пошла), усевшись на корточки, уперевшись в стекло, они увидели Ревекку, скрючившуюся на сером полу студии, и решили, что вряд ли она прилегла отдохнуть.
Вызвали «скорую», милицию, когда они приехали, во дворе было народу как на коммунистическом митинге. Пенсионеры, молодые и не очень мамаши с колясками, прогульщики, все стояли и слушали, как ломятся в железную дверь студии. Почти одновременно подошли серьезные люди из ЖЭКа и не очень серьезные – руководство художественной студии. Старший техник Галина Семенна сказала, что раз уж все здесь собрались, могли бы и свалку во дворе разобрать, а худруки стояли и тихо радовались, что новенькую дверь совсем не помяли, только сорвали хилую внутреннюю задвижку.
У Ревекки был сердечный приступ. У нее давно уже было плохо с сердцем: один приступ перенесла, принимала какие-то пилюли. Милиция нашла пустой пузырек неподалеку от тела, видимо, она не успела купить новый, а ночью ее не на шутку прихватило. А нет, успела, баночку нашли в ее комнате на тумбочке. Дура баба. И чего ее понесло в студию? В общем, дела ясные. С тем и уехали.
На кухне состоялось внеочередное собрание обитателей квартиры. Муж Зои Мироновны даже не пошел на работу, хоть она и очень настаивала. Остальных из дома никто не гнал, а дело было серьезное: Ревеккина комната освободилась.
– Она будет наша, – безапелляционно заявила Зоя Мироновна, – у нас дочь, внуки, нам нужна дополнительная площадь.
О том, что дочь и многочисленные внуки в лице годовалой Лидочки живут в трехкомнатной квартире во Владыкино, Зоя сразу забыла, а помнила только о том, что дочка прописана все еще у них, здесь, а прописать Лидку к матери вообще дело святое.
– Подумаешь. А у меня трое детей, я тоже право имею, – скорее из принципа не соглашался Виктор Палыч. Он полагал, что нет лучшего отдыха, чем путешествие летом по Волге, поэтому все его три внебрачные дочери жили соответственно в Нижнем Новгороде, Саратове и Астрахани, и вспоминал о них Виктор Палыч только на Восьмое марта.
– А родственники? – как всегда ни к месту ляпнул Зоин муж.
– Чьи? – не поняла его жена.
– Ревеккины. Я ее брата помню. Леня или Лева.
– А что брат?! Он уехал тыщу лет назад заграницу. Зачем ему какая-то комната в коммуналке?
– А еще был сын. Он умер…
– Умер, умер. Никого у нее не осталось.
Оказалось, что в дверь уже какое-то время настойчиво звонили.
– Пойду открою, – сказал Юрка, которому все это малость надоело.
На пороге стояла незнакомая женщина.
– Добрый день, вы к кому?
– Мне позвонили из милиции. Сказали, что Ревекка… умерла.
– Да. И…
– Вы меня не знаете. Я жила тут раньше. Недолго, правда. Я жена, точнее бывшая жена брата Ревекки. – Последняя фраза далась ей с трудом.
Юра
Круто, ничего не скажешь. Удивительный вообще день. А дамочка ничего себе, немного полноватая, но красивая. Что называется, русский тип красоты. От которого тащатся русские.
– Можно войти? – доброжелательно спросила она.
– Конечно. Вы как раз вовремя. Пойдемте на кухню, там все сидят.
Не знаю, получилось ли у меня сдержать глупую улыбку, когда я говорил ей что-то, помогая снять пальто, типа, как мне приятно ее видеть, когда привел ее на кухню и представил своим соседям.
– Мда, – сказал Зоин муж.
– А что вы хотите-то? – высказалась сама Зоя более конкретно.
– Понимаете, – начала вежливо объяснять эта женщина по имени Татьяна, – мой бывший муж Лев – брат Ревекки, он уехал. И я не знаю его адрес. Надо как-то сообщить ему, что Рива.. умерла. Вот я и подумала, может, вы… кто-нибудь из вас знает.
– Так он же в Америке! – убежденно сказал Виктор Палыч.
– Нет, с чего вы взяли? Он где-то под Владимиром. Или под Псковом: реставрирует церкви.
Виктор Палыч еще минуту шевелил губами, пытаясь понять, как это человек, уехавший в США, может реставрировать церкви под Владимиром.
– А мы-то тут причем? – пошла в наступление Зоя. – Да хоть в Караганде, нам-то откуда знать?
– Да… он же здесь прописан. – Мне тут даже стало обидно, что эта симпатичная спокойная Татьяна сама не понимает юмора созданной ею ситуации. Она все время говорит так, как будто ей нафиг не надо, она поняла, что адреса ей не дадут, и давно бы ушла, но тут эти странные люди с их нелепыми вопросами.
– Как прописан?! – взвизгнула Зоя. – Да он здесь и не жил никогда!
– Жил, жил, – пробормотал ее муж.
– А ты помолчал бы!
– Действительно жил, – согласилась с ним Татьяна. – Давно, лет десять назад. А потом.. – тут в ее глазах промелькнул ряд событий, которые она не сочла нужным озвучивать. – Года три назад мы так устроили, чтобы его сюда прописать. От меня. Вы документы посмотрите, там все должно быть. У Зои был такой вид, что если бы Ревекка сейчас ожила и пришла сюда, она опять бы ее убила, стукнула бы сковородкой по лбу.
– Ну я пойду, – сказала Татьяна, и я поплелся ее провожать, а потом пошел пить кофе на Остоженку, потому что мне стало вдруг совсем не смешно, а очень перед ними всеми неловко. Перед этой женщиной, которая не знает адрес своего бывшего мужа, перед Зоей и остальными, которые, конечно, от Ревекки, дамы интеллигентной и тихой, такой подлости не ожидали. А поразительней всего то, что я сегодня впервые видел смерть. Точнее сказать, труп. Старушка мне очень нравилась. Только почему она вечером не помыла посуду? Опять эта посуда. Довольно прикольное сочетание. Если бы я умел рисовать, я бы написал такую картину: «Смерть и грязная посуда». На полу лежит женщина (мертвая), а в раковине китайские тарелочки с красными ободками. Словами такое не изобразишь.
С красных ободков мои мысли перескочили к Маре. В последнее время, о чем бы я ни думал, разбегаюсь, как прыгнул с шестом, отталкиваюсь, взлетаю, а потом стремительно падаю аккуратно к Мариным ногам. Теперь вот встречаемся, разговариваем, иногда даже спим вместе, вот как этой ночью. А Мара сразу ушла, как только стало ясно, что случилось что-то серьезное. Почему-то мне и не хотелось ей рассказывать, что у нас тут произошло. То есть, конечно, хотелось, очень хотелось прямо сейчас встать пойти и позвонить. Так все делают. Но я понимал, что это будет неправильно. Поэтому я вернулся домой.
Заседание на кухне продолжалось. Я даже заходить не стал, а пошел к себе работать. Моя комната первая от входной двери слева, напротив коридора, ведущего на кухню и в ванную, а Ревеккина дальше, в самом конце холла, очень красивая комната со вторым этажом и балконом, точнее, балкон там раньше был, а потом отвалился, уже очень давно, дом красили, кажется, не один раз, и осталась только дверь, огромная деревянная дверь на четвертом этаже, выходящая прямо на улицу.
Ревекка ее никогда не открывала, наверное, боялась как-нибудь случайно в нее выйти. У меня балкона нет, моя комната выходит во двор, зато есть эркер, в свое время я повесил туда модные жалюзи, а моя бывшая невеста поставила огромную пыльную пальму. Под ней я и работаю, там стоит письменный стол и компьютер – двушка. Он стоит больше для понту, потому что основную работу я все равно царапаю ручкой, лежа на диване. Кроме дивана есть еще двуспальный матрац на полу и единственное кресло, в котором опять же сижу я.
Моя невеста говорила, что у меня дома можно только спать и трахаться, трахаться и спать, потому что, чего бы ты ни хотел, все равно куда-нибудь ляжешь. Она пыталась мне подарить какие-то стулья, но они либо быстро ломались, либо просто таинственным образом исчезали. Наверное, из-за этого она и ушла.
Мне сегодня хотелось думать только о женщинах. Ревекка, повторяю, мне нравилась. Очень милая старушка, пару раз пил у нее чай, когда только переехал. Она преподавала литературу в школе и давала уроки. Хотя почему старушка? Ей было около шестидесяти. Лиз Тейлор уже давно за шестьдесят, а никто не назовет ее старушкой. Просто в какой-то момент облик Ревекки приобрел свою последнюю, завершающую форму. Она, наверное, лет до пятидесяти была молодой и красивой, а потом как-то сразу состарилась и законсервировалась в этом состоянии. Она могла прожить лет до ста и выглядеть все так же. Только морщины становились все глубже, шаги неувереннее, седые волосы – все белее и реже, а взгляд – тускнее.
Кроме того, она постоянно чем-то болела, правда, молча. Зоя Мироновна смотрела на ковыляющую по лестнице Ревекку и говорила, что «она еще всех нас переживет, таких ни за что в гроб не загонишь». Сама она примерно ровесница Ревекки, для нее это, наверное, тоже шок. Скорее бы уж мог умереть Виктор Палыч, старый алкоголик. Три месяца назад он так напился, что не дошел до дома и проспал всю ночь на газоне. К сожалению, это было летом, он даже не простудился, о чем Зоя потом долго и громко сокрушалась.
А неделю назад я зашел на кухню, так они там сидят вдвоем, как лучшие друзья и обсуждают способы отравить нашу пятую соседку – слепую, хромую, восьмидесятилетнюю старуху, отцу которой, кажется, принадлежал весь этот дом, хотя это вряд ли, и у которой уж точно никого нет, к ней бегают девчонки из собеса, прибили ручку к стенке над ванной, чтобы старушка не ебнулась. Говорили, что она хочет комнату какой-то фирме завещать в обмен на телевизор. А сама она из комнаты почти не выходит, я ее ни разу не видел, даже не знаю, как ее зовут.
Вообще это все, конечно, хреново. Я живу себе спокойно в своей уютной комнатке с пальмой и синим постельным бельем, надо только купить электрический чайник или кофеварку, как вдруг эта квартирная проблема впрыгивает в мою голову, и выясняется, что мне, оказывается, нравилась эта занудная сухонькая еврейка. Которую я даже в очереди в магазине в упор не видел, а мои соседи – потенциальные (а, может, уже и нет!) убийцы. Если я сейчас подумаю, что это они могли что-то с Ревеккой сделать, нет, лучше сразу встать и пойти… в библиотеку. Точно, в Ленинку. Или телек посмотреть?
Глава 2
Татьяна Дмитриевна Брыкина вышла из вагона метро на станции «Ясенево». Она сделала все, что смогла. Взяла отгул, съездила в эту вшивую коммуналку, теперь можно и домой: пообедать, отдохнуть, пока не придет с работы Коля. Лева – не беглый каторжник. Найдут.
Около метро она купила журнал «Деньги» и пошла в свою отремонтированную квартиру в желтой башне, где в холодильнике стоял суп и жаркое, а в гостиной сидела дочь и смотрела видик, вместо того, чтобы делать уроки.
– Так-так. Ничего не ешь, ничего не учишь. Очень зрело.
– Мам?! Я что ты тут делаешь?
– С работы отпросилась.
– Чтобы посмотреть, как я уроки делаю?
Татьяна сжала губы и покачала головой.
– Как с ребенком разговариваю. Ты обедала?
– Я бутерброд съела. И помидор.
– Ясно. А в стакане что?
– Кола. Хочешь?
– Нет. Ты хоть ящик выключи, раз уж со мной разговариваешь. Ну спасибо. Знаешь, я думаю, пора тебя с довольствия снимать.
– Чего?
– Ну, не буду я больше тебе готовить. Коле буду, а тебе нет, раз ты фигуру бережешь.
– У меня хорошая фигура.
– Согласна. Ладно, собирай все это и иди к себе в комнату, мне стол нужен.
Анна знала, что матери не нужен ни стол, ни ее общество, просто Татьяна сама не хотела идти в свою спальню, ее место было только в гостиной, в центре квартиры.
Татьяна сидела на кухне и с удовольствием ела суп. Дверь открылась, и вошла Анна.
– Мам, я налью себе?
– Почему бы и нет? – один ноль в ее пользу.
– Мам, а почему ты с работы ушла? Ты что, себя плохо чувствуешь?
– Спасибо за заботу. Нет, со мной все в порядке. Знаешь, сегодня умерла твоя тетя.
Анна поперхнулась.
– Откуда у меня взялась тетя?
– Тетя Рива, сестра твоего отца. Не прикидывайся, ты должна ее помнить.
– А, эта. Она какая-то очень старая была, да?
– Она старше папы на двадцать лет ровно. Ей всего-то шестьдесят было.
– ??
– Конечно, тебе что шестьдесят, что сто. У нее был сердечный приступ.
– Ну и что?
– Ничего. Мне позвонили из милиции, искали твоего отца.
– Как они тебя нашли?
– По Ревеккиной записной книжке. Я там еще у нее под старой фамилией. Она все записывала: и домашний и рабочий, хоть ни разу не позвонила.
– А ты знаешь, где он?
– Нет, после развода он только раз приезжал в Москву из какой-то глуши. Как раз я замуж вышла, и мы с Колей съезжались, помнишь? Вот он и приезжал, мы его из той, старой квартиры выписали и прописали к Ревекке.
– Зачем? – насторожилась Анна. Она не помнила уже, была ли она действительно расстроена внезапным исчезновением отца из ее поля зрения, во всяком случае, к Николаю Семеновичу – Коле, она относилась довольно спокойно. Но во всем том, что рассказала сейчас мать, ей на мгновение померещился коварный заговор против родного отца. Лишили дочери, выселили из квартиры, выпихнули из Москвы вообще, а теперь еще и сестра умерла…
– Ты дурочкой прикидываешься или правда ничего не помнишь?! Где мы жили, помнишь? Двухкомнатная хрущоба с бабушкой. Кто все время ныл, что ей собственная комната нужна, потому что она, видите ли, уже взрослая? Теперь у твоего отца комната на Остоженке, комната, кстати, как две твоих, у нас – эта квартира, и все счастливы. – Неожиданно эмоционально высказалась Татьяна.
Анне стало стыдно. Сколько она себя помнила, так заканчивались все ее разговоры с матерью: ей становилось стыдно даже за те слова, которые она не сказала. Анну раздражало, что мать УЖ СЛИШКОМ МНОГО понимает. Ничто не проскочит мимо нее, каждое слово, каждый жест будет ею пойман и, что самое обидное, ВЕРНО истолкован. Не поднимая головы, Анна встала, вымыла свою тарелку, налила в стакан «Кока-Колу» из холодильника и ушла в свою комнату.
Там она сразу почувствовала себя лучше. Встала в дверях и с удовольствием осмотрелась. Двухъярусная кровать с толстым пуховым одеялом, письменный стол с вертящимся креслом, еще одно «дутое» кресло в углу, музцентр, небрежно разбросанные кассеты и компакты, пара книжных полок и постер на стене (афиша к фильму «Мой личный штат Айдахо» с Киану Ривзом) и еще много всяких прикольных фишек: фотки с прошлого Нового года, лист ватмана, расписанный ее прежними одноклассниками, когда она переезжала, шарж на саму Анну и ее лучшую подругу Аню Сыч, сделанный на Арбате.
Были еще какие-то смешные объявы, значки из разных городов и фотографии из Лондона, где они с матерью были прошлым летом. Классная комната. Никто не знал, сколько месяцев упорного труда потребовалось Анне, чтобы создать подобное совершенство, в которое не стыдно пригласить гостей. К сожалению, пока кроме самой Анны и ее лучшей подруги Ани Сыч, никто эту красоту не видел. Анна взяла ручку, тетрадку и книжку и залезла наверх, на второй ярус своей кровати писать сочинение.
Вечером пришел с работы Николай Семенович, сорокалетний усталый мужчина с печальными глазами. Месяц назад убежала его собака – замечательный и умный шотландский сеттер Баадер-Майнхофф или просто Бадди. Татьяне больше нравились кошки, а Анну с детства не приучили к домашним животным, поэтому Николай Семенович горевал в одиночестве и молча, не желая надоедать окружающим.
Николай Семенович вообще говорил мало. И ел мало, пил только в гостях, когда не надо было вести машину, да и тогда лишь пригубливал, спал мало, вообще ему не очень многого было надо от жизни. Он работал экспертом в Центробанке, у него была прекрасная жена и вежливая девочка, к которой он ходил в школу на родительские собрания. Своих детей у него не было, поэтому он так привязывался к собакам, хотя совершенно не умел с ними обращаться. Бадди вечно куда-то убегал и не слушался никаких команд.
За ужином предки говорили о политике. Во всяком случае, это звучало как политика. Анна такие разговоры не понимала. В них была какая-то нервозность, даже паника. Анна же за свою страну была совершенно спокойна. Не то чтобы она была патриоткой: кто был пионером, это слово на дух не переносит, но ей очень нравилось то, что происходит сейчас в России, а точнее в Москве. Одно она знала хорошо: раньше ей приходилось играть в «жизнь как у людей», в жизнь, подсмотренную в кино, а теперь хоть эта игра стала реальностью. Анна смутно помнила, как лет пять назад покупала вонючую «Пепси-Колу» и переливала ее в фирменную баночку, специально вымытую, которую потом опять надо было мыть (какой бред!) и делала незамысловатый бутерброд с котлетой и двумя кусками хлеба, полагая, что он похож на гамбургер. Потом вообще ничего не было, только карточки и гумпомощь, еще было два классных путча, зато теперь есть «Макдональдс» и реклама коки по телеку.
И это закономерно полагала Анна. Мы (наш народ и правительство) достаточно потрудились, все стало хорошо, как сейчас. Так зачем волноваться, решать судьбу страны на кухне. Назад вернуться уже невозможно, а хуже, чем было, уже не будет. Надо жить и работать. А если не нравится здесь – уезжайте на Запад, теперь с этим нет проблем. Ну предположим, Коля еще что-то понимает – в экономике хотя бы. А мать-то, мать куда лезет? Ничего кроме своих цветочков не видит, а туда же: коммунисты, Жириновский, кризис экономической программы… Теперь вот о войне заговорила. Она в газете прочитала. Какая еще война? Какой Кавказ? Сейчас XX век. Есть «длинный и круглый стол переговоров». Да если и будет, нас все равно ничто не победит.
Пусть лучше подумают о том, что пора компьютер купить. Анне надоело сдавать свои сочинения (которые в ее школе называли «курсовые» и «рефераты») написанные от руки в тетрадке, как маленькой.
Зазвонил телефон.
– Ань, возьми трубку.
Анна поморщилась. Она не любила, когда ее называли Аней, Анькой или Нюшей, только полное имя казалось ей более-менее благозвучным.
– Да-а, здравствуйте, – немного в нос протянула она.
– Добрый вечер, – ответила ей трубка мужским голосом, – Татьяну Дмитриевну будьте добры.
Анна показала на мать пальцем. Татьяна замахала руками.
– А кто ее спрашивает?
– М-м. А это кто?
– Ее дочь.
– М-м. Анна? Анна, я твой папа.
Глава 3
Еще днем, трясясь сначала в Тумской, а потом во Владимирской электричке, да еще с пересадкой в Петушках, Лев Борисович Нойман, реставратор и искусствовед, чувствовал, что вся затея какая-то гнилая.
Два дня назад пришло письмо от сестры – странное, не похожее на все предыдущие, жалостливое письмо. Ничего конкретного, просто через каждые две строчки: приезжай, да приезжай, приезжай, пожалуйста. Лев Борисович совсем не хотел ехать в гости сестре.
Кроме писем Ревекки, его ничего не связывало с прежней московской жизнью, со временем он стал думать, что вообще живет в другой стране, и на каком-то другом междустрочном уровне убедил в этом Ревекку: он уехал далеко, за море, навсегда. И вдруг она одним махом решила свалить эту, как ему казалось, крепкую стену, и словно забыв об их негласном договоре, написать: «приезжай, соскучилась». Надо было, конечно, позвонить. Но Лев Борисович вдруг захотел сделать сестре что-нибудь приятное. Например, сесть в электричку днем, вечером уже быть в Москве, открыть дверь своим ключом, тихо раздеться, достать из сумки торт, всякую деревенскую снедь, которой у его здешней хозяйки забита кладовка, и зайти, как ни в чем ни бывало в Ривину комнату, где она, наверняка, сидит и проверяет чьи-нибудь сочинения или смотрит телевизор.
Так вот где-то между 83-м и 43-м километром он начал раскаиваться. Вообще-то Льву Борисовичу нравилось, искренне нравилось устраивать разные сюрпризы, но почему-то после них всегда оставался какой-то неприятный осадок, даже горечь во рту. Так, словно вечером напился с друзьями, пел песни, танцевал на столе, флиртовал с дамами и блевал на лестнице, а утром проснулся и понял, что друзья –просто знакомые, дамы – уродины, голова болит, и желудок бьется в конвульсиях. В молодости Лев Борисович плевал, конечно, на все похмелья и осадки, даже занятно было смотреть на мир сразу со всех сторон, но сейчас превыше всего он ценил свой душевный покой.
«Дурак я», – тоскливо думал Лев Борисович, – «зайду к ней, ляляля, Левушка, как я рада, а потом мне захочется уйти, а электрички уже не ходят». Лев Борисович даже хотел выскочить из поезда в Кусково, но почему-то продолжал свой путь, невозмутимо читая газету. Иногда он поступал вопреки велению чувств и разума, наверное, повинуясь желудку, который уже настроился на чай с тортом.
Москва Льву Борисовичу не понравилась, да он и не хотел, чтобы она ему понравилась. Пятнадцать лет он изучал Москву, любил ее и влюблялся все сильнее, старался дышать в одном с ней ритме, раствориться в ней, а потом враз оборвал эту связь, вырезал из себя Москву, словно огромную опухоль, и теперь, сидя в вагоне метро, стараясь не глядеть не пассажиров, снова чувствовал себя чужаком.
Выйдя из метро, купил бутылку «Трехгорного», сел на бордюр около памятника Энгельсу и быстро ее выпил. Что-то в голове сразу отключилось, какой-то неприятный звон утих, тогда он встал и спокойно пошел к Риве. Было около половины девятого.
Открыл дверь своим ключом, тихо разделся, достал из сумки торт, банку соленых грибов и банку варенья и вошел в комнату сестры.
– Кто вы такой?! – раздался сзади женский визг.