
Полная версия
При подаче съедать полностью!
Кричу:
– Инга!
Но она не отвечает. Я все еще вижу ее, бросаюсь вперед и по колени погружаюсь в булькающую ледяную воду. Нет, я не могу заставить себя сделать это, я не вынесу адского холода! Внезапно снег лепит так густо, что исчезает противоположный край реки, а потом Инга. Есть надежда: может, сестре удалось достичь того берега? Я вспоминаю о мостике. Скорее туда! И в этот момент начинаю просыпаться. Ничего не могу поделать. Осознание сна становится все отчетливей, и вот я уже просто лежу с закрытыми глазами.
Случившееся не поселило в Инге боязнь воды, как это часто происходит в подобных ситуациях. И она стала какой-то… практичной, что ли. Реально оценивала силы и возможности, если бралась за что-то.
К примеру, ее увлечение языками. Сначала ей захотелось овладеть французским – она это сделала; потом освоила английский, затем поразмышляла о немецком: прикинула то да сё и учить не стала. Мы окончили один вуз: я – литературный факультет, а Инга выбрала информатику. Любой материал давался ей легко.
Еще до университета мою идею стать писательницей она поддержала так бурно, что путь к отступлению был отрезан. Инга являлась источником, из которого я каждый день черпала уверенность в начале, решив профессионально сочинять истории. Первую публикацию мы отметили шампанским и тортом. Напечатали короткий рассказ, но в известном журнале, и в будущем фундаменте писательской карьеры появился маленький кирпичик.
Инга шутила, что я заплатила сестрой за свой успех.
Так случилось: тот первый рассказ в журнале прочитал Леонид Громов, а потом в одном из интервью на вопрос о молодом поколении перспективных авторов назвал в качестве примера мою фамилию. Да, поверьте: вот просто так взял – и назвал. А мы даже не были знакомы.
После слов мэтра литературы моя популярность взвинчивалась по нарастающей. Меня пригласили на телевидение в очень интеллектуальную программу, где мы впервые встретились с Леней лично. Потом я познакомила его с Ингой, и, честно говоря, не представляла, что можно так влюбиться: Громов натурально сошел с ума. Он оставил дела, недописанную книгу, с которой его поджимало издательство, и они с Ингой на три недели улетели в Ялту. А ведь она еще училась! Ее потом хотели отчислить из универа за такие прогулы. Но вмешался всесильный Громов – и сестру помиловали. В течение этих недель счастливая сестра звонила из вояжа по сто раз на день. Затем они вернулись и объявили всем, что собираются расписаться. Правда, Инга по секрету уже рассказала мне об этом по телефону, из Ялты.
Леня не был, что называется, типичным образчиком писателя. Он вел очень подвижный образ жизни. Я никогда не видела его подавленным или раздраженным. Читаешь книги Громова – и представляешь цирк: на арене ходит веселый такой клоун, а публика смеется. Но чем дольше хохочешь, тем отчетливей понимаешь: не клоун смешит тебя, а ты его. А потом становится страшно. Очень глубоко Леонид копал: куда-то туда, о чем и думать порой не хочется.
Их брак был на редкость устойчив. Мелочи жизни зачастую разрушают семьи. Но для них, казалось, бытовых нюансов вообще не существовало. А в главном они очень хорошо сходились: отсутствие чувства собственничества, желания предъявлять права на свободу друг друга, до разумных пределов, конечно. Давалось это им порой непросто. Особенно Леониду. Откровенно говоря, сестра иногда инициировала поводы для ревности: время от времени по вечерам звонил Громов и спрашивал, не у меня ли Инга. Потом извинялся, говорил, что это пустяки, и разговор переходил на литературные темы. Я знаю: она никогда не обманывала мужа и не делала ничего такого, за что пришлось бы просить прощения, или что могло бы повредить их браку.
Однажды я заехала в офис к моему издателю Марте. Увидела, как по лестнице спускается угрюмый парень. Он напомнил мне персонажа из девятнадцатого века. Я еще подумала: сейчас заденет локтем и будет извиняться в духе героев Достоевского. Настоящий типаж.
Спустя некоторое время Марта сообщила: она открыла новое литературное имя. На одну из вечеринок пообещала притащить свое открытие – и слово сдержала. Сейчас, по законам бульварного чтива, я должна сказать, что им оказался тот мрачный парень с лестницы. Именно так и получилось. Жизнь тоже умеет преподносить штампы и клише.
Валентин… Его книги… Скажу так: их мажорная тональность резко контрастировала с характером автора. Казалось: эта комедия порождается кем-то другим. Я как-то разумничалась перед Мартой, доказывала: мол, иногда таким образом между творцом и творением устанавливается состояние равновесия, и Валентин потому депрессивный, что пишет очень веселые произведения, или наоборот.
Однажды вечером позвонил Леня. Я сначала подумала: сестренка снова где-то закуролесила. Но то, что сказал Громов… это было страшно! В общем, Инга попросила о разводе, она уходила к Валентину.
К сожалению, Леня или не видел, или не хотел видеть фактов: после десяти лет их совместной жизни начало происходить что-то невероятное и ужасное. Уже несколько месяцев со дня той проклятой презентации театра Инга и Валентин все чаще появлялись вместе. Она тащила этого молчуна буквально всюду. Задалась целью привить отшельнику вкус к светской жизни. Сколько раз я наблюдала, как в разгар мероприятия сестра ищет его: только минуту назад ходил рядом, а потом вдруг исчез. В конце концов Инга звонила Валентину домой, и он брал трубку. Ему, видите ли, стало скучно, но он не хотел ее беспокоить, поэтому ушел по-английски! Но я всегда подозревала: этому зануде никто не нужен.
Я сильно переживала за Ингу и Леонида. Внешне он совершенно не изменился после ухода жены. Все такой же веселый и работоспособный, как и в лучшие дни их супружеской жизни.
Слишком уж патологичным это выглядело. Так ведет себя тот, кто не хочет или не может осознать утрату любимого. Лишь потом я поняла: да он просто уверен, что она вернется. Леня мог ждать сколько угодно, и его поведение – результат не бегства от реальности, но силы духа.
Не в добрый час я тогда подумала об утрате. Так и случилось.
С сестрой было по-другому. Не она изменила Валентина, а он ее. Это происходило постепенно, у меня на глазах.
Инга все реже появлялась на людях. Сердилась, когда что-то шло не так, как она хотела. Стала задумчивой, лицо потеряло свежесть, а в осанке проступила сутулость.
Я позвала ее в кафе на серьезный разговор. Надеялась убедить, что повернуть жизнь еще не поздно, и хватит губить себя. Инга сидела печальной, пальцем вычерчивала на тарелке дорожку из сахара. Но я знала: сестренка внимательно слушает.
Потом она раздраженно посмотрела на меня:
– Что ты предлагаешь?
Я сказала: нужно уйти от Валентина. Всего лишь несколько лет совместной жизни с этим человеком превратили ее в жалкое подобие той сестры, которая у меня была. Валентин, кроме своего страха потерять писательский талант, не видит ничего вокруг. И нужно полностью ослепнуть, чтобы верить в его любовь.
Мы сидели возле окна. Шел снег. Я пыталась понять, почему мы перестали понимать и чувствовать друг друга. Инга почти не говорила, и это был дурной признак. Лучше бы она кинулась горячо уверять, что ничего не случилось, что я все придумала, а все так же хорошо, как и прежде. Но она продолжала чертить сахарные лабиринты, похожие на ее жизнь, и молчала. Затем посмотрела в окно и тихо спросила:
– А если я его люблю?
Мне стало так больно за сестру! Я еле сдержала слезы. Но все же не удержалась и уколола:
– А Леонид? Ты его тоже любила?
Я ничего не могла сделать. Иногда, в минуты полнейшего отчаяния, думала: а может, все так, как должно быть? Может, она действительно счастлива? Не всегда же счастье выражается в радости. Но потом снова вглядывалась в ее измученное лицо, наблюдала, как звонок телефона заставляет ее нервно вздрагивать, как она торопливо придумывает причину, чтобы отказаться от приглашения на вечеринку, как быстро теряет нить разговора, погрузившись в себя – в общем, я ощущала дикую ненависть к человеку, сумевшему каким-то образом приковать к себе мою Ингу.
К тому времени Валентин уже ничего не публиковал. Его таланта хватило на три книги, включая самую первую, которая была к тому же лучшей. «Приходящий в полночь» – так, по-моему, она называлась.
Я не понимала, как можно разучиться писать. Ведь в случае с Валентином речь шла не о более-менее удачных вещах, а о способности, грубо говоря, грамотно и складно составлять слова и предложения.
Инга как-то принесла мне тайком от мужа диск с его последними работами. Я прочитала страницу и поразилась: такое мог накалякать человек… ну совсем далекий от литературы! Это был не автор с претензией на большой след в книгах, а кто-то другой. Смахивало на мистику.
Инга смотрела на меня так, как смотрит на врача человек, у которого умирает близкий родственник. Все средства испробованы, но он продолжает надеяться: вот доктор вздохнет и вытащит из кармана заветное лекарство.
Мне, откровенно говоря, было наплевать на Валентина, но он был мужем моей сестры. А ее я не хотела обманывать и не стала уверять, что у всех бывают творческие кризисы, например, у меня тоже. Вместо этого сказала прямо: написанное ужасно. Подмывало добавить: на все воля божья. Но я сдержалась. Не знаю, почему тянуло в тот момент быть такой злорадной. Потом я очнулась: господи, ведь это моя сестра, и я делаю ей больно!
Инга рыдала у меня на коленях. Я с горечью понимала: она плачет не потому, что плохо ей: эти слезы из-за мужа, будь он неладен!
Расстанься Инга с Валентином – она не погибла бы. Так или иначе, но это он виноват в смерти сестры и Лени.
За год до того, как все случилось, Валентин заявил Инге: он обнаружил причину своих неудач. Дело, оказывается, в ней, то есть в самой Инге. Якобы она передает его дар и литературные замыслы бывшему супругу. Швырнул в нее книжкой Громова. Инга плакала и клялась, что не виновата. В ответ он припомнил вечер их знакомства: шутку о телепатии. Стал кричать: ему, видите ли, известно, как она мысленно общается с Леонидом и посылает тому информацию и энергию!
Когда Инга рассказала об этом, мне захотелось выбить из башки ее муженька остатки спятивших мозгов. Я оставила уснувшую сестру в своей квартире и поехала к ним, но Валентина не застала. А на следующий день он улетел по делам в Питер. Там по его последней повести ставили фильм. Никто не догадывался, что этого писателя больше нет. Даже Марта не знала всех подробностей, но то был вопрос времени; а пока что инерция прошлого успеха поддерживала его на плаву.
В последний день события развивались с фатальной быстротой: сначала презентация новой книги Лени; потом скандал в закрытом ночном клубе «Богема», где Валентин со сцены кричал: Громов –черный маг и с помощью телепатии крадет замыслы и души других авторов.
Леонид верил в возвращение Инги. Его последний роман о писателе, потерявшем литературный дар – это просто совпадение. Он не знал, что происходило с ее двинувшимся мужем.
В клубе Валентин появился незаметно. Бах – и он уже выкрикивает в микрофон этот бред. Его чуть ли не на руках вытащили из зала. Инга бросилась за ним. Вечер продолжился. Но настроение у всех испортилось. Я сидела за барной стойкой и пыталась напиться. Было тоскливо и мерзко. Я отправилась домой.
Закрыла входную дверь – и тут звонок от сестры. А я предчувствовала: позвонит! Сестричка сообщила, что едет ко мне; ей стало абсолютно ясно, какую страшную ошибку ее угораздило совершить пять лет назад, и она готова на колени встать перед Леней. Я давно не слышала Ингу такой спокойной и уверенной.
Ответила:
– Приезжай скорей. Я люблю тебя, моя сестренка.
Она всхлипнула:
– И я тебя люблю, Ириша.
Я быстро приняла душ, накинула халат и включила чайник. Потом постояла у окна, но уже стемнело, и ничего не было видно. Меня внезапно затошнило, и сердце застучало так сильно-сильно. Я прилегла на диван. Думала: этот сумасшедший день кого угодно больным сделает.
В дверь позвонили. Это не могла быть Инга, она звонила иначе.
На лестничной площадке стоял сосед с нижнего этажа. Он… сказал:
– Ира, вам нужно спуститься… Там ограбили вашу сестру, она ранена. Скорую вызвали…
Шубка на груди сестренки пропиталась кровью. Я боялась расстегнуть ее, только повторяла: все будет хорошо, все будет хорошо, потерпи, девочка моя!
А у самой слезы лились. Инга закусила губу и смотрела на меня… словно понимала необходимость этих пустых слов.
Она закашлялась, протянула мне руку и прошептала:
– Возьми… Нужно было послушать тебя тогда и не плыть… я такая упрямая… Я люблю тебя…
Вот и все. Я берегу ту вещь, что отдала мне сестра. Как она сохранилась – для меня загадка. Но все годы Инга держала ее при себе. Это счастливый билетик с полустертой росписью сестренки – из того далекого дня, когда трамвай остановился на мосту, и мы, взволнованные отступлением от обычного распорядка, шагали к реке.
Прозрачное зеркало
Однажды из моего бытия ушло нечто живое…
Время – искусный монтажер, оно сделало еще иллюзорней и без того шаткую реальность прошлого. И теперь я пытаюсь восстановить в памяти прилежно переклеенную им ленту воспоминаний.
Я поступаю так, быть может, из эгоистических побуждений. Оправдываю выбор, сделанный мной когда-то. Но если я еще чувствую потребность в оправдании, значит, у меня остается надежда, что прошлое существует не только в моих мыслях.
Ирочка перестала быть в ту минуту, когда из гаража послышался гул ее спортивной машины. Я заканчивал очередную повесть. Отбивал в кабинете на машинке дневную норму – семь листов.
Обстоятельства ее смерти были до фальши литературны: рычащий «Ягуар», красный цвет которого всегда наводил меня на мысль о жертвах его живого тезки; Ирочка, идущая к дверям гаража; шнурок ботинка, змейкой охвативший ногу; дурацкая металлическая стойка, роль которой свелась к простому действию: будучи на траектории падения тела, послужить причиной смерти.
Спустя неделю Ирочка вернулась.
Шок, который я при этом испытал, полностью лишил меня в последствии надежды когда-нибудь вспомнить события того дня.
Короткое отсутствие жены не успело разрушить инерцию нашей жизни, и черно-белый отрезок длиной в семь дней был по молчаливому согласию признан нами несуществующим. Однако из осторожности мы покинули Москву и перебрались на юг. Мое книжное существование протекало под псевдонимом Апатин, поэтому чудесное воскрешение супруги гражданина Фальцетова прошло незамеченным общественностью.
Город, в который мы переехали на том же «Ягуаре», был небольшим: зеленое влажное пятно с высоты птичьего полета.
Я начал замечать в Ирочке перемены. В ее облике проскальзывало что-то американское: жесты, движения, мимика, улыбка, мысли – все наполнялось иным смыслом.
Вскоре изменились и ее привычки в еде: мясо и жирные продукты превратились исключительно в овощи и фрукты. В гардеробе запестрели спортивные костюмы. Вечерами она совершала пробежки и занималась шейпингом.
Однажды Ирочка вернулась с пробежки пьяной. Сидя на краю ванны, я слушал заплетающиеся в струйки пара объяснения: уже поднимаясь в лифте, она вдруг почувствовала сильное желание выпить. В кармане спортивной куртки лежали деньги, а двери маленького кафе напротив дома были еще открыты…
Через три дня она покончила с вегетарианской диетой и начала курить. Спорт забылся. Так прошел месяц.
Приступ американизации вернулся неожиданно. В этот раз он обладал фантастическими свойствами: она заговорила по-английски, хотя до смерти язык этот Ирочке не давался. На улицах ее принимали за иностранку. Она прочла в оригинале «Истинную жизнь Себастьяна Найта» Набокова и перешла к Мэри Шелли.
Это выглядело жутко. Но коньяк в качестве визави был еще хуже. И я надеялся, что антиприступ не наступит.
Но я ошибся.
Ее психика совершала мгновенную трансформацию. Однако после всего случившегося я и в мыслях не допускал показать жену специалистам.
Теперь она редко приходила домой трезвой. Я помню, как сидел возле приоткрытой двери на лестничную площадку, вслушиваясь в ночные шорохи. Наконец внизу раздавались знакомые звуки шагов. Бледная до альбинизма Ирочка, не взглянув на меня, опускалась в коридоре на пол. Я разувал ее, относил на диван, подкладывал под голову маленькую подушку и шел варить кофе.
Интуитивно я избегал любой попытки объясниться. Словно разговор на эту тему был для нас табу.
Ирочка снова проходила, как я его называл, западный период. Вернувшись однажды домой с пачкой бумаги для печатной машинки, я нашел в кухне записку по-английски, в которой она сообщала, что после спортзала заедет к парикмахеру.
Я вооружился бутылкой ледяного пива и открыл свежий номер журнала, где была статья обо мне. Начал читать – и вдруг ощутил себя мальчишкой, которому хихикающие девчонки указали на расстегнутые штаны. Я храню этот журнал до сих пор. Вот, что там написано:
«Все последние, послеперестроечные, произведения Апатина отличает крайняя степень фальши. Герои ведут себя так, словно их попросили поиграть в американцев. Характеры искусственны. Они аутентичны, быть может, литературе Нового Света, но никак не русской. Художественное пространство (Россия) находится в диссонансе с системой образов. Можно было бы допустить, что автор сознательно идет на это и фальшь на самом деле – только литературный прием для представления скрытых эстетических категорий, соответствующих традициям русской литературы; прием, обнажающий одно путем утверждения противоположного. Однако пишущий эти строки не нашел тому подтверждения, анализируя произведения Апатина, в частности, последний роман: токарь Клавдия Петровна, которая съедает на завтрак апельсин и тертую морковь, занимается шейпингом, и, улыбаясь направо и налево, втирается в переполненный автобус, чтобы не опоздать к началу смены, – это не только не серьезно, но даже не смешно. Это грубая эклектика, и автор использует ее бездарно».
В висках пульсировал ужас прозрения. Неважно, что писал критик. Но все сказанное им каким-то образом относилось к моей жене. Я подумал: неужели между странным поведением Ирочки и моими литературными фантазиями есть взаимосвязь? Но если бы я писал по-другому, как раньше, что тогда?
Поддавшись этой идее, я решил набросать короткую повесть в прежнем стиле, с традиционными персонажами, на материале разрушенной недавно эпохи.
В течение следующей недели я пытался сделать это. Но ничего не выходило. Вернее, получалось на редкость отвратительно и бездарно. Я физически ощущал сопротивление слов. Они рассыпались, не успев попасть на бумагу. Под скулами запрыгали шарики лимфоузлов. Пальцы дрожали. На шестой день я покинул рабочее место с сильнейшей ангиной. Возможно, виной тому было ледяное пиво. К счастью, Ирочкин приступ американизации продолжался, и она заботливо провозилась со мной весь период болезни.
Наступало лето. В субботу Ирочка убедила меня сходить в парк. Позавтракав каждый на свой манер, мы покинули квартиру.
Парком называлась оставшаяся в первозданном виде густая чаща в центре города, где я еще ни разу не был. По дороге я порывался взять Ирочку под руку, но она смеялась и убегала вперед. До парка она успела съесть мороженое и выпить стакан газировки. Она одобряла американскую привычку вечно что-нибудь жевать на ходу. Говорила: это здорово экономит время.
Дойдя до места, мы сосредоточились на поиске свободной скамейки. Густая листва вокруг создавала музейную прохладу и тишину.
Мы увидели пустую лавочку и поспешили занять ее. Ирочка достала из сумки бутерброды и бутылку лимонада. Он оказался отвратительно теплым, но жена не позволяла мне после ангины пить холодное. Я сделал несколько глотков и принялся рассматривать чащу. Сплетающиеся прутья незнакомых мне кустарников поднимались к ветвям приземистых кленов и вязов, прочно ограждая внутреннюю terra incognita от праздных гуляк, оставив им в виде уступки только узкие дорожки.
Я посмотрел на Ирочку: вот она, живая и настоящая, гладит подбежавшего к скамейке пуделя.
Возле нас материализовался малыш, в очках с толстыми линзами. Он направил на меня мигающий цветными огнями космический пистолет.
– Я знаю, кто ты. Руки вверх!
Я поднял руки. Ирочка засмеялась и тоже сдалась в плен, но ребенок, как это свойственно детям, быстро потерял интерес к игре и побежал за пуделем.
Откуда-то донеслась шумная возня. Послышался женский плач. Мы обежали кустарники и оказались на соседней аллее. У скамейки лежал пожилой мужчина. Его супруга умоляла зевак вызвать «Скорую». Кто-то бросился к телефонной будке.
В одной из моих повестей был точно такой же случай.
Быть может, повлияло увиденное, или пришло время, но у Ирочки на следующий день начался кризис. Вечер она провела с бутылкой коньяка в кресле перед окном. Потом отключилась, и я отнес ее в спальню. Поставил вариться кофе и вышел на балкон.
Висела низкая и яркая луна. Блестела металлическая крыша соседнего дома. Вдоль решетчатого бортика по ее краю двигалась девушка, одетая в короткие шортики и майку. Дойдя до раскидистой антенны, она взялась за прут, перелезла через бортик и прыгнула. Я закрыл глаза. Внизу глухо стукнуло.
Кофе еще не успел завариться, а за окном уже появились синие вспышки. Я сидел в кухне и представлял, как следователь выясняет личность самоубийцы: он обнаружит, что Наташа приехала из Новосибирска и покончила с собой из-за несостоявшегося романа с местным жиголо. Когда-то я придумал эту историю и описал ее в одном из старых рассказов.
Я отчетливо помню еще с десяток смертей, которые случились вокруг меня в тот год. Смерти из моих книг.
Однажды я не выдержал. Толстую пачку денег – материальное свидетельство моего литературного существования – я оставил на синем бархате дивана. Ирочке хватило бы их надолго.
Мне восемьдесят пять, и за моим окном лежит спокойное Северное море. Местный климат обладает свойством с цинизмом хирурга выуживать из памяти маленькие осколки былого: скамейка и симпатичный пудель, пустое кресло на фоне темного окна, половинка стола с нетронутой тарелкой овощей, распахнутая дверь, за которой чернота лестничного провала…
Кукла
Каждое утро, едва за крохотным окошком начинало светать, Борис подставлял к стене пластмассовый стул, залезал на него и, просунув пальцы сквозь тонкие крепкие прутья решетки, подолгу смотрел, как заполняется небо желтовато-красной зарей.
Наружная стена была толстой, а решетка – лишней: сквозь отверстие протиснулся бы только младенец.
В период обследования он был парализован видениями своей плоти в тюрьме, но прозвучало слово «шизофрения», и навалилось тяжелое бездумное оцепенение, из которого он потом долго выкарабкивался, словно аквалангист, поднимающийся сквозь бесконечную толщу воды. После вынесения приговора страх иногда возвращался: вдруг они передумают, признают его нормальным и отправят на зону, в ад? Он успокаивал себя: тот, кто убил собственную жену, потому что посчитал ее детской игрушкой – куклой, обречен носить звание психа. Он сам десятки раз описывал в своих книгах ложное сочувствие, с которым доктора относятся к душевнобольным, а теперь испытал его на себе.
До того, как им занялись врачи, его мучили единственным вопросом: где тело? И когда он говорил, что Элина убежала, следователь, еще молодой и по-настоящему любопытный, становился грустным, отводил взгляд, словно смущался сидящего напротив знаменитого писателя, Бориса Краснова, и убеждал говорить правду. Напоминал, что спальня была похожа на бойню.
Борис вскакивал с упругой, тоже пластиковой, как стул, кровати, ломал тонкий очищенный столбик грифеля, срывал со стола и рвал узкие мышиного цвета листки бумаги – единственное разрушение, которое он мог сотворить. Черт возьми, это была не кровь! Когда он в первый раз ударил Элину, лезвие прошлось по руке. Она ничего не почувствовала: спокойно вытащила из разреза тугой клочок белой набивки, и в воздухе запахло синтетикой.
За пятнадцать лет – со времени первой публикации – он привык думать о себе как о писателе с гибкой и устойчивой психикой. Работал он в жанре ужасов и считался лучшим автором. Его как-то полушутя спросили, верит ли он в то, о чем пишет. «Конечно» – ответил он, но подумал, что те, кто в это по-настоящему верит, находятся под наблюдением психиатров.
Никто не спорит: существование Элины опровергало законы природы. Но если само мироздание решило бросить ему вызов – он его примет.
Борис улегся на кровать и закрыл глаза. Проклятие! Разве можно было предположить в тот день, какой дрянью все обернется…
В прошлом году он закончил очень большую и трудную повесть. Несколько месяцев ушло только на сбор и подготовку материала. Зато книга получилась что надо. Борису всегда удавалось хорошо передать атмосферу кошмара. В тайне он посмеивался над авторами, которые в угоду дурному вкусу пренебрегали в своих выдумках законами реальности. Таких он считал неудачниками, прячущими бездарность в рамки коммерческой вседозволенности. Очень легко описывать, как за героями гоняется чучело с бензопилой, исчезая и появляясь непонятным образом. Подобные авторы даже не пытались узаконить существование монстра, вставить его в контекст действительности, дать мало-мальски понятное этому объяснение. Получалась страшная сказка. Страшная, но все же сказка, и прочитанное быстро забывалось.