Полная версия
Последние дни Спартака
Ты еще рядом, но я уже боюсь потерять тебя. Былые ценности утратили значение, прошлый мир ушел, не оставив после себя воспоминаний. Передо мною раскинулся новый, неведомый и невероятный в своем непостижимом счастье мир, обладающий лишь единственной настоящей ценностью – тобой…
Я знаю тебя лучше, чем знаю себя. Твоя душа надежно живет в моей, согревая ее ласковым и уютным теплом; за какой-то миг они навек срослись, их уже не разделить никакими стараниями. А может, моей души уже и не осталось? Может, мы с тобой давно, миллионы лет, единое целое, и лишь необъяснимая, ненужная гордость мешает в этом признаться?
Наивный!, я же умер!!, и снова воскрес!!!, но уже в ином обличье – чистом, но опустошенном, безрадостном до скончания дней моих. Пусть так, ведь моя мечта – рядом со мной!
Тебе никогда не удастся пройти мимо меня незамеченной: заприте меня в стальной, самый крепкий и надежный сейф, опустите его на дно океана – я все равно услышу, угадаю, почувствую звук твоих шагов, быстрых, но размеренных, ровно отмеряющих позволенное и непозволенное, гулко отдающихся в моем израненном сердце.
Так кто же ты, прекрасная незнакомка?..
Я вижу грань возможного и невозможного – она тонка и коварна, но понимаю это лишь первый раз в жизни: бездонная, устрашающая непроглядной, зияющей пустотой пропасть граничит с высоким, часто недосягаемым никакими усилиями, прозрачно-хрустальным куполом неба.
Где же оно, счастье жизни, счастье бытия, счастье простого смертного?
Счастлив ли тот, кто вознесся к самому верху, или же наоборот, ухнувший в нескончаемую бездну? Но какое это имеет значение, ведь моя мечта – рядом со мною!!!, была…
Однажды я видел свою мечту. Видел наяву, а не во сне. Она приближалась ко мне, окутанная легкой, туманной, полупрозрачной дымкой мучительно неразрешимой тайны; я протягивал к ней руки, ждал и звал во весь голос, чуть не срываясь на крик, и вот она оказалась совсем близко, рядом и… прошла мимо, едва задев меня краем невесомых одежд.
Я стоял один, посреди высохшей, безграничной пустыни жизни, сотрясаемой оглушительными раскатами грома и яркими пронзительными молниями, сыплющимися с низкого, безбрежной чернотой сгустившегося неба, и безнадежно грустно вглядывался в самую даль: моя мечта стремительно таяла, исчезая из вида и унося с собой надежды, все светлое и хорошее, что еще недавно жило во мне. Можно ли вернуть, обратить необратимое – встретимся ли мы еще когда-нибудь – будет ли солнечным следующий день – увы, сердце мое раздавлено печалью, от жизни былой – одни осколки, бесчисленно мелкие и острые.
Я уже ничего не могу поделать, я упустил свою мечту…
Элен
Больше года сидел я без работы. Кому в наше время нужны музыканты? Сперва подрабатывал в ресторанах, потом погнали и оттуда – конкуренция. Устроился в похоронные процессии, но и там славы не снискал. В грузчики подался – все не то, хоть и деньги платят, порой, шальные. И чуть было совсем не одичал, когда объявился друг один, нагрянувший из Москвы. Встретились случайно, на улице, причем он первым меня узнал. На радостях купил в ларьке по бутылке пива и пригласил на работу в круиз по Волге. А я долго и не думал.
Собирался тщательно. Скрипку, как главную ценность, в футляр уложил, в небольшой дорожный чемодан накидал белья, да и поспешил на поезд. В столице меня встречали два парня, больших, с бритыми затылками. Усадили в машину и куда-то повезли. Говорить было не о чем. За окнами иномарки мелькали серые московские улицы, из динамиков гремела музыка, а парни меланхолично жевали жвачку.
Скоро за окнами побежали загородные пейзажи. На теплоход меня погрузили только к вечеру. Кругом огни, приторная вонь прибрежной воды, гуляющие пары… Потом меня осмотрели.
– Я музыкант, – безнадежно твердил я, раздеваясь в кабинете у судового врача.
Тот был пьян, со мной не разговаривал и осматривал весьма тщательно, отпустив лишь через два часа. Работа началась на следующий день. Нас, облаченных во фраки, выгнали на верхнюю палубу, усадили в кресла и велели играть. Люди все незнакомые, а перед нами, в специальной ложе на капитанском мостике средних лет человек с лоснящейся кожей, пресыщенным, ленивым взглядом и обворожительной девушкой с льняными волосами. Для них мы и играли.
Позже объяснили нам, что круиз «заказан». Важный человек отдыхает, и мы должны ублажать его слух столько раз на дню, сколько он пожелает. Днем позже на каком-то причале догрузили к нам танцовщиц. Отныне мы играли, а они выдумывали вариации на темы классики, виляя крутыми бедрами в разноцветных блестках. Так пролетела неделя…
Лежал я на койке в своей каюте, к ночи ближе, – «важный человек» успокоился в своих апартаментах и отпустил нас. Сон не шел, сквозь кругляк иллюминатора подрагивали первые, робкие на темно-синем небосводе звезды, когда в дверь тихо поскреблись. Весь обратившись в слух, лежал я на койке, упрекая себя в том, что забыл закрыть каюту. Дверь приоткрылась, и в нее проскользнула легкая тень. Не успел я опомниться, как ко мне прижался кто-то горячий, чьи-то губы нашли мои и с силой прильнули к ним.
– О, русский… Лублу тье-бя, лублу…
Это была негритянка, француженка Элен, лишь три года назад перебравшаяся в Лион из Сенегала, и недавно прибывшая в Россию. Фигурой Элен выделялась, и многие смотрели на нее с восхищением. На теплоходе работала она танцовщицей, неделю маялась танцами, и какая была ей в этом радость, я не понимал. Пробыла она у меня до утра. На прощание поцеловала и ушла, сказав кое-как по-русски, что вернется еще. А во мне будто что-то взорвалось. И играл я по-иному, и теперь смеялся вместе со всеми, когда «важному человеку» хотелось, чтобы кто-нибудь из оркестра разделся догола и бросился в воду.
А Элен приходила ко мне каждую ночь. Было стыдно, в основном оттого, что в свете дня я плохо узнавал ее ночную, а помнил лишь легкую тень, шмыгающую в дверь моей каюты, бурный запах ее разгоряченного тела, жаркие объятия и поцелуи…
Спустя неделю контракт мой закончился. Мне заплатили, и последние три дня круиза я доживал пассажиром, не играя больше на палубе в клоунском фраке, не заискивая перед «важным человеком». Из прежней каюты меня выселили, но ноги приводили меня по привычке туда, где жил я до этого. Подолгу стоял я перед дверью в каюту, занятую теперь кем-то другим. Ожидая Элен, в которую успел влюбиться, думал, как скажу ей о том, что мучило меня все эти дни, что непременно женюсь на ней, ради ее жаркой любви…
Элен ко мне не приходила, и лишь в последний день, когда до пристани оставалось ходу не более десяти минут, спустился я к своей бывшей каюте. Постоял перед ней, думая о чернокожей красавице, и вдруг, не владея собой, распахнул дверь, а она, к несчастью, оказалась не заперта. Внутри было темно и, казалось, безжизненно, если бы не жаркие слова Элен:
– Лублу, русский, лублу…
Десять минут спустя я сошел на пристани.
Очарование жизни
Она пряталась за углом панельной пятиэтажки, нервно курила и время от времени опасливо выглядывала на улицу, сильно вытягивая шею. Я шел мимо, торопясь на встречу, но, проходя рядом с нею, не мог удержаться и сбавил шаг. Обернувшись, она тоже заметила и будто бы выделила меня среди прохожих, и словно ждала, когда я подойду ближе.
– Молодой человек, – жалобно-тоненьким, дрожаще-скрипучим голоском, но в то же время с нескрываемым вызовом, окликнула она меня. – Помогите, пожалуйста. Мне за дочкой пройти надо, а эти не пускают.
Ее взгляд вновь выскочил на улицу, прошелся вдоль пятиэтажек, достиг перекрестка с мигающим светофором и замер на трех изжеванных фигурках плохо одетых и явно нетрезвых парней, ежившихся от ветра, щелкающих семечки и о чем-то переговаривающихся.
– Но каким образом?… – опешил я, немало удивленный ее неожиданной просьбой.
– У вас вид солидный и папка в руках, – с уважением и значимостью сказала она. – Они подумают, что вы из милиции и убегут. Просто пройдите рядом со мной этот квартал. А дальше я сама…
Ее взгляд был полон мольбы, выщипанные дуги темно-подведенных бровей сломались, и мне показалось, что она вот-вот заплачет. И вся миниатюрная, худенькая фигурка ее располагала к этой мысли: жалости добавляли и зябко подрагивающие плечи, остро торчащие из-под легкой, не по погоде надетой вязаной кофточке; и узкие, прозрачные, с тоненькими синими прожилками кисти рук, сцепившиеся в мертвый узел у груди; и с сожалением, украдкой отброшенная в сторону недокуренная дешевенькая сигаретка.
– Хорошо, идемте…
Она выскочила на тротуар и побежала впереди меня, все приговаривая: «Вот увидите, как они испугаются!». И словно в подтверждение ее слов, парни забеспокоились, как по команде повернули головы в нашу сторону и быстренько засеменили прочь от перекрестка, изредка оглядываясь и ускоряя шаг, пока не скрылись за одним из ближайших домов. Когда мы достигли того места, где минутой раньше стояли они, их уже нигде не было видно.
– Тут недалеко, через квартал, мне дочку забрать надо, – совсем другим голосом: легким, со сквозящей в нем радостью, будто скинув с себя тяжелый груз, сказала девушка. – Проводите уж меня.
И сам не зная почему, я пошел с нею. Она привела меня в чью-то квартиру, даже входная дверь которой выдавала, что за люди живут там. С порога в лицо дохнуло густым смрадом, смесью самодельного спиртного и зловония нечистот. Тусклый свет сочился из кухни сквозь закрытую дверь с выбитым стеклом, в прихожей было темновато. Ткнувшись сослепу в переполненную вешалку, я остановился тут же, не решаясь пройти в комнату, где исчезла уже моя спутница. До меня доносился ее восторженный голос, рассказывающий обо мне, и чьи-то глухие, пьяные, одобрительные выкрики. Потом в дверном проеме комнаты вдруг возникла взлохмаченная голова, внимательно посмотрела на меня и снова исчезла за дверью.
– Заждались? – вышла в прихожую девушка, когда я собирался уже уходить.
Я коротко кивнул, с интересом взглянув на крохотное создание, испуганно жавшееся к ногам матери. Это была девочка лет четырех, не больше. На ней было зимнее пальто и разбитые, истертые полусапожки. Из-под вязаной шапочки выбивалась прядь светлых волос, даже в темноте прихожей невольно поразившая своей ангельской белизной.
– Это Танька, – представила ее девушка и вытолкала меня из квартиры.
Вечерело. Стылый мартовский вечер был сыр и прохладен, пробирал до самых костей и гнал домой, в тепло и уют. У подъезда мы остановились, моя спутница спросила у меня сигаретку, закурила, и, отводя взгляд, справилась насчет мелочи.
– Лапшицы бы Таньке купить, – смущенно оправдывалась она за свою просьбу.
Тут я начал ее расспрашивать и выяснил, что им обеим нечем поужинать и негде в эту ночь спать.
– Могли бы тут остаться, да хозяева гостей ждут, тех самых…
Я понял, что речь шла о тех парнях, которых мне пришлось невольно напугать, и неожиданно предложил ей отправиться ко мне. Жил я один, комната у меня была свободна, и на одну-две ночи не жалко было приютить человека. Да и Таньку мне было очень жаль. Девочка шмыгала носом и встряхивала головой, с трудом отгоняя находивший сон. Видно было, что за день она утомилась.
– Как вас зовут? – спросил я по дороге.
– Не все ли равно? Аня, – равнодушно отозвалась девушка.
Ее поведение разом изменилось, больше не выдавало признаков страха или волнения, и вообще, она будто ушла в себя, стала подчеркнуто невозмутимой, словно и не было ничего, что случилось, а я был для нее каким-то давним знакомым, к обществу которого она настолько привыкла, что перестала его замечать. Меня же мучили думы о ней, о ее судьбе и судьбе ее маленькой дочери. На вид Ане было не более двадцати лет, но в глазах ее плескался океан вечности, бездонного опыта прожитой жизни, и я мог ошибаться. Но более всего меня интересовало другое…
– А почему вы так испугались их? – осторожно спросил я.
– Не их, а его, одного, – глухо и озлобленно поправила она. – Он меня изнасиловал, а теперь грозится ножом пырнуть. Боится все, что в милицию побегу…
Непостижимо страшные слова она произнесла так ровно, просто и естественно, словно говорила о погоде. Потом замолчала, и на все мои попытки возобновить расспросы отвечала неопределенным хмыканьем.
Дома я пустил их сначала в ванную, а сам отправился готовить ужин. В холодильнике нашлись пельмени и колбаса, сало и соленья; к этому добавил я банку смородинового варенья и душистый пшеничный батон, а небольшую стеклянную вазочку наполнил печеньем и конфетами.
– Водка есть? – поинтересовалась посвежевшая, только из душа, Аня, кутавшаяся в длинное банное полотенце и на ходу его краем вытиравшая потемневшие от мытья волосы.
Из-за ее спины, тоже укутанная в полотенце, испуганно выглядывала Танька, окидывая меня изучающим, настороженным взглядом немигающих глаз-блюдец небесно-голубой глубины.
– Водки нет, но, кажется, где-то есть немного домашнего вина…
– Водка лучше, хотя и самогонка бы подошла, – вздохнула Аня. – Если есть двадцатка, могу сбегать. Тут недалеко «точка» есть. Я быстро.
Пить мне не хотелось, но Аня настояла, и пришлось расстаться с двадцаткой. Она оделась и выскочила за дверь, а я в это время покормил Таньку.
Оставшись без матери, девочка еще больше сжалась, превратившись в совсем крохотный молчаливый комочек, из которого все так же, не мигая, выглядывали лишь огромные и невинные глаза-незабудки. Она послушно устроилась на табурете и самостоятельно, как взрослая, стала есть.
Меня поразила торопливость и жадность, с которыми девочка ела, будто опасалась, что кто-то отберет у нее кусок. Я поправлял ее, но она оставалась так же равнодушна к моим наставлениям, как и ее мать, зыркала на меня испуганным взглядом и продолжала мельтешить ложкой.
От пельменей перешла к варенью, сунув в банку облизанную ложку, немного поела. Движения девочки становились все медленнее, глаза наполнялись сытой истомой и подернулись дымкой подступающего сна. Я едва успел подхватить ее, когда она сонно закрыла глаза и опасно покачнулась на табурете.
Когда вернулась Аня, Танька уже спала в моей кровати. Поставив на стол бутылку с самогонкой, Аня неторопливо скинула кофту и присоединилась ко мне. Ужин прошел без интереса, натянуто и скоро. Аня, как и прежде, на робкие мои расспросы о ней и ее судьбе ограничивалась хмыканьем, торопливо, но без всякого аппетита ела и много и часто пила, досадуя, видимо, лишь на то, что не нашла во мне послушного собутыльника.
– Переночуете здесь, – сказал я. – Я постелил вам с дочерью в спальне, а сам устроюсь в гостиной, на диване. Спокойной ночи.
Проводив ее до комнаты, я ушел в гостиную, но только успел постелить себе на диване, как дверь тихо отворилась и в нее скользнула Аня. Она была в легкой, застиранной и оттого посеревшей сорочке на бретельках, с распущенными волосами и равнодушным взглядом. Не успел я и слова сказать, как она, поведя плечами, скинула тонкие бретельки, и сорочка плавно соскользнула к ее ногам. Никакой стыдливости не было в ее движениях. Она просто стояла, обнаженная, и ждала, глядя сквозь меня куда-то в стену. А я, ошеломленный, скользил взглядом по ее щуплой фигуре, по острым, небольшими грушками свисающим в стороны друг от друга грудям, по выпуклому дряблому животу и покатым, некрасивым бедрам.
– Немедленно оденьтесь, – растерянно вымолвил я, не зная, как вести и куда деть себя. – Идите спать, уже поздно. А завтра обо всем поговорим.
– Разве ты не за этим меня пригласил? – глухо отозвалась она, и впервые за вечер в ее глазах отразилось искреннее удивление. – Не бойся, я не заразная.
И снова в голосе ее было столько простоты и привычности жизни, что мне с трудом удалось подавить поднявшуюся внутри волну отвращения к тому миру, из которого она пришла. Я помог ей надеть сорочку и отправил спать к дочери. Долго потом лежал в темноте с открытыми глазами, и все никак не мог уснуть, думая об Ане, о Таньке, о том, что важно для них в этой жизни, а что нет.
Утром, еще до того как я проснулся, они исчезли, прихватив с собой мой кошелек и кое-что из продуктов. Больше их я никогда не встречал.
Одиночество
Делать особенно было нечего, настроение располагало к одиночеству и размышлению, и по пути домой, возвращаясь с работы, зашел я в городской парк. Грустно и уныло встретил он меня, задумчивый и пустой, тревожимый лишь редким и ленивым вороньим карканьем, глухо и безутешно тонувшим в густоте устоявшейся тишины. Совсем не таким был парк во времена моего детства, когда радостно шумели здесь аттракционы. Теперь же их уродливые, гнутые и проржавевшие остовы, давно лишенные хозяйской руки, тоскливо догнивали под сырым осенним небом.
Присев на скамью, я закинул ногу на ногу, обхватил колено руками, сцепив пальцы в замок, и долго сидел так, не двигаясь, рассматривая парк, голые, почерневшие ветви деревьев и думая об Оксане, о ее очередном приступе меланхолии, вспоминая высокий, капризный и требовательный голосок любимой девушки. Очаровательное личико ее при этом обычно некрасиво хмурилось, она преображалась, и в такие минуты, казалось, проступала из-под плотно натянутой маски ее истинная натура, пугавшая и отталкивавшая меня. Но проходила минута, другая, и я снова видел пред собою прежнюю, любимую девушку, и снова меня с неодолимой силой влекло к ней.
Воспоминания были так свежи и настолько завладели мной, что в душе вдруг всплыла и стала расти тяжелая, непроглядная тьма, на фоне которой ярко выделялся навязчивый образ Оксаны, от которого не удавалось уйти. Встряхнув головой, я потянулся в карман за сигаретой и неторопливо закурил, без удовольствия втягивая табачный дым.
– А я думала, вы не курите, – раздался рядом незнакомый тонкий голосок.
Я обернулся и с удивлением увидел, что на соседней скамье, слева от меня, сидит прелестная девушка, появления которой я совершенно не заметил. Это меня смутило, и я стал невольно гадать в душе, как долго она находится рядом и, видимо, наблюдает за мной.
– Вам грустно, – добавила она, помолчав, и мягкая, снисходительно-печальная улыбка легко тронула ее губы. – Это место словно создано для грусти… Позвольте присесть рядом с вами?
Не дожидаясь ответа, она пересела на мою скамью. На меня пахнуло едва уловимым цветочным ароматом ее духов, толкнуло ее смелой и манящей близостью. «Несомненно, само очарование», – мигом пронеслось в моей голове, когда я заглянул в ее темно-синие глубокие глаза, опушенные длинными, изящно подкрученными черными ресницами. Светлые волосы девушки свободно ниспадали на плечи, из-под набок надетого темно-коричневого берета выбивалась прямая, немного не достигавшая тонкой линии бровей челка. На ней были коричневой кожи осенняя куртка и длинная, до щиколоток, тяжелая юбка; шелковый шарф на шее, в руках зонтик-«костыль» и крохотная дамская сумочка на плече, которую она привычно поддерживала рукой.
– Часто сюда приходите? – спросила она, устремив на меня внимательный, готовый к беседе взгляд. – Раньше я вас здесь не видела. Я часто прихожу сюда. Осенью в парке особенно красиво, он словно пропитан грустью и печалью. Это самые сильные человеческие чувства. Они всегда настоящие, в отличие от радости, которая нередко соседствует с фальшью. Не замечали вы, что иногда смеетесь через силу, когда вам не хочется этого делать? Радуетесь, а где-то в глубине души копошатся тревожные мысли – обрывки воспоминаний о нерешенных проблемах? А грусть невозможно обмануть. Вы грустите и забываете обо всем. И вам от этого становится удивительно спокойно…
Она замолчала, и хотя я так и не произнес ни слова, между нами все же установилась какая-то связь.
– Почему вы решили, что я не курю? – спросил я, чтобы сказать хоть что-то, а сам в это время думал о ней, о том, кто она и откуда вдруг появилась рядом со мной.
Она ответила не сразу, задумалась и некоторое время смотрела себе под ноги. Низко опущенные ресницы ее при этом мелко подрагивали.
– Мне показалось, что вы не должны быть таким, – тихо произнесла она, подняв на меня взгляд потемневших глаз. – Вы курите, но я все еще не могу вас таким принять. Вам это не идет, это не ваше. Это не дает вам по-настоящему почувствовать грусть.
– Каким же я должен быть, по-вашему?
– Одиноким, – не задумываясь, быстро ответила она. – Одиночество живет внутри вас, и это очевидно. Только слепой не заметит этого.
– Но я не одинок! У меня есть любимая…
– Нет у вас никого, – сердито, как мне показалось, тряхнула она головой. – Это глупый миф, который вы сами для себя создали. Не обманывайте себя. Одиночество – ваш удел. Если оно дано вам от рождения, от него не скроешься, не убежишь, его не обманешь. Любимая – это обман, игра воображения, пустые и никчемные мечты, рожденные обществом, которое вас окружает и требует от вас выполнения определенных правил. Нужны ли вам эти правила? Вы должны быть одиноки, поверьте мне. О, как это прекрасно! Отыщите в себе это чувство, не противьтесь, дайте ему волю, и тогда вы поймете меня и… себя.
– Отчего вы так категоричны?! – с жаром воскликнул я. – И разве одиночество не удел слабых? Мне кажется, что я не так уж и слаб. К тому же мне вовсе не хочется одиночества.
– Вы к нему еще придете, – с уверенностью возразила она. – Пришли же вы в этот парк.
– Сюда многие ходят, но это не значит, что все одиноки!
– Оглянитесь вокруг, кроме нас здесь никого нет.
– Значит, вы тоже одиноки? – с иронией спросил я.
– А разве мы все не одиноки? – эхом отозвалась она и замолчала.
Между нами повисла тишина, нарушить которую я не смел, а она не желала. Ее взгляд поскучнел и заскользил по парку. В какой-то миг я уловил в нем искорки досады, и тут же захлебнулся в нахлынувшем чувстве вины перед ней, которую мне немедленно захотелось исправить.
Следовало что-нибудь сказать, но все слова, как нарочно, унеслись в вихре сбивчивых мыслей, ничего путного в голову не приходило, а говорить глупое, поспешное не хотелось.
– Скоро придет зима, – задумчиво, нараспев произнесла она так, словно отвечала своим же думам и забыла о том, что рядом нахожусь и я. – Пойдет снег, ударят морозы, и жизнь уснет, а с нею застынут и всякие чувства. Вот почему я не люблю зиму…
Тень раздумья легла на ее лицо, и в тот момент, когда с уст моих уже готовы были сорваться слова утешения, участия в ее судьбе, по дорожке, из аллеи, вышла девушка, точь-в-точь как та, что сидела рядом со мною, и даже одетая так же. Увидев нас, она слегка замедлила шаг, улыбнулась многозначительно, точно застала нас за чем-то непристойным, и подошла вплотную, но садиться на скамью не стала.
– А я вас искала, – сказала она, поразив меня тем, что и голоса, как и манера говорить, у них были удивительно схожи. – Думала, уже ушли.
Молодой человек, как вам понравилась моя сестра?
– Очаровательна, – не покривив душой, ответил я. – Впрочем, как и вы.
– О, не говорите так, Анюта в сто раз лучше меня, – рассмеялась моя новая собеседница. – Характер у нее просто ангельский, не то, что у меня, у дьяволицы. Что вы так на меня смотрите, не верите? А вы поверьте, мы ведь с ней только внешне похожи… Говорила она вам об одиночестве? Больная тема! Все грустит, печалится… А я наоборот, веселая и от одиночества бегу. Боюсь, если останусь когда-нибудь одна, то сразу умру.
И она снова расхохоталась, слегка откинув назад голову и вздернув подбородок. Теперь уже и я, несмотря на поразительное внешнее сходство сестер, подметил значительное различие их натур.
– Кто из нас вам больше по душе? – спросила она, бросив озорной взгляд на притихшую и будто бы унесшуюся куда-то вдаль от нас Анюту. – Признавайтесь!
– Вы обе хороши, – теряясь от ее напора, ответил я.
– Нет, уж лучше выберите сразу, – потребовала она. – Хотя, можно и обеих, но это обойдется вам дороже.
Поймав мой изумленный взгляд, она переменилась в лице, сменила маску напускной веселости на штамп серьезной практичности и строго обратилась к Анюте.
– Ты что, ничего ему не сказала?
– Я не успела, – тихо отозвалась Анюта.
Она отвернулась от меня и смотрела в другую сторону, скучно и равнодушно, пока я лихорадочно соображал, что же здесь происходит, догадывался и отгонял прочь все догадки, от одного присутствия которых меня передергивало изнутри.
– Вот что, молодой человек, – посуровевшим голосом сказала ее сестра. – Решайте быстрее, время у нас не казенное, как говорится, время – деньги. Условия просты – сто пятьдесят рублей за час нашей работы. Но вы, наверное, и так хорошо знакомы с условиями. Решайтесь же – Анюта или я? А может, обе?
Я был потрясен и чувствовал, что не могу здесь больше находиться.
– Ну, что же вы?!
– Я не могу… и не хочу…
Повисла пауза, потом словно ниоткуда раздалось:
– Анюта, пойдем, клиент раздумал, и делать нам здесь больше нечего!..
… И Анюта послушно поднялась со скамьи, взяла под руку сестру.