Полная версия
Последние дни Спартака
Денис Передельский
Последние дни Спартака
Красивая
В памяти моей надежно хранится один обыкновенный вечер. Я вижу полутемную комнату, окно, за ним багровое марево холодного заката, и тебя. Ты сидишь у окна, вполоборота ко мне, так, что мне видна лишь половина твоего лица. Ты грустишь, ты обижена. Это я обидел тебя неосторожно оброненным словом, и теперь сижу на старом, расшатанном стуле в противоположном углу комнаты и издали смотрю с тобою вместе за окно, немного сконфуженный, но с виду не признающий своей неправоты.
Какой черт дернул меня тогда бросить тебе обидные слова?! Я так и вижу твое передернувшееся от оскорбления лицо и скупо блеснувшие в глазах слезы от несправедливо нанесенной обиды. Как же мне хотелось тогда вернуться всего на один миг назад и все изменить, но вместо этого глупое упрямство заставило меня играть гнусную роль до конца и делать вид, что я спокоен, мудр и рассудителен, и бесконечно прав…
Вот ты сидишь неподвижно, застыв в тягучей немой тоске, и я, думая о том, какие мысли сейчас проносятся в твоей восхитительной головке, тону в упоении собственных тайных дум: как все же прекрасна ты, даже когда сердишься!
Меня переполняет желание немедленно сказать тебе об этом, отбросить в сторону все то, что встало вдруг между нами, но я не могу одолеть строптивое самолюбие. У каждой ссоры, все же, свои законы. Знаю, ты будешь долго дуться на меня. Ведь обида – жестокое и безжалостное чувство, острым клинком терзающее душу, и ты на мою дерзость отвечаешь могильным молчанием, даже не подозревая о том, что делаешь в эти минуты со мной! Дай только знак, и я брошусь к тебе, осыплю тебя поцелуями, жарко прошепчу на ушко ласковые слова и крепко прижму тебя к своей груди…
Но ты молчишь… Твоя головка чуть склонена набок, а брови нахмурены.
…О чем ты думала тогда? В мечтах ли хотела обрести свободу или желала лишь перестрадать минутное горе, настойчиво и безнадежно увлекающее твои думы за собой, в бездну непостижимой вечности? Я знаю это чувство – порой случаются такие минуты, когда горе кажется безграничным, нерушимым и окончательным. Как же остро и притягательно вспыхивают тогда в сознании легковесные и блистающие ореолом несбыточности разные мечты, светлые мечты!..
Ах, почему же так они недостижимы?
Но мне знакомо и другое: пройдут минуты, часы, и ты, намучавшись безутешным своим одиночеством, оттаешь и робко подойдешь ко мне. Для этого не нужно много, порой хватает ласкового взгляда. Но в тот вечер ты так и не подошла ко мне…
Теперь я понимаю, как был неправ, ведь это была не обычная ссора.
Весь вечер старательно делал вид, что не замечаю тебя, и с тихим торжеством в душе украдкой ловил твой затуманенный, растерянный взгляд, когда ты проходила мимо, и снова готов был к любой нелепой и неожиданной дерзости, до тех пор, пока… Когда я вошел в спальню, ты сидела на краешке кровати, спиной ко мне, уткнув лицо в ладони, и я похолодел, заметив, как под тонким розовым шелком ночной сорочки безнадежно вздрагивают изящные, худенькие плечи. Один Господь знает, как сжалось в тот момент мое сердце! Я готов был кинуться пред тобой на колени и умолять простить меня, но не кинулся и не умолял… Вместо этого позорно, стараясь не шуметь и не выдать своего присутствия, выскользнул в кухню и долго, не зажигая свет, курил там, пуская дым в открытую форточку и стряхивая пепел подрагивающими пальцами.
Ты уже спала, когда я вернулся. В комнате царил полумрак, лишь тонкие серебряные нити лунного света струились сквозь не зашторенное, распахнутое окно. Они мягко ниспадали на твое лицо, казавшееся от этого еще более светлым и прекрасным. И я не мог больше сдерживать себя и пал все же пред тобой на колени. Ты не видела и не слышала этого, а я, как безумный, беззвучно шевеля губами, клялся тебе в вечной любви…
Утром ты ушла, не потревожив меня. Проснулся я, словно в ином мире, долго приходил в себя и все старался понять, что за тревожное чувство бередит мою душу. Потом лишь понял, что это было чувство пустоты…
В ванной я взглянул в зеркало, увидел отражение чужого человека и внезапно проникся к нему острой, ледяной ненавистью за то, что сделал накануне он с моей любимой. Каким страшным и бесчувственным казался мне тот человек, укравший мое лицо!
А потом я увидел тебя. Ты тихо и смущенно улыбалась мне с фотографии, которую я, вопреки твоим возражениям, одел в позолоченную рамку и повесил на стену в той самой комнате, где и произошла наша ссора. Чем дольше вглядывался я в твои глаза, тем сильнее мною овладевала уверенность, что наши отношения навек прерваны, что ты придешь и еле слышно обронишь:
– Прости, я больше не люблю тебя…
Но ты не пришла.
Я не могу забыть тот вечер даже сейчас, когда спешу к тебе на встречу. Ты, наверняка, уже заждалась меня, но в этом нет моей вины. Я опаздываю и с шага перехожу на легкий бег, старательно пряча за спиной от сырого октябрьского ветра с таким трудом добытый букет последних садовых цветов. Сердце мое, как израненная птица в клетке, рвущаяся на свободу, все сильнее бьется в груди, а в голове зреет лишь одна мысль: сегодня же я, наконец, попрошу прощения за тот испорченный вечер.
И вот ты предо мной. Я протягиваю тебе цветы и слушаю повисшее меж нами молчание. В нем все наши слова. Я все еще люблю тебя, и теперь, кажется, чувство мое стало во сто крат сильнее. Ты, конечно, знаешь это и простишь меня. Смогу ли я простить себя?
– Красивая, – внезапно слышу я чей-то незнакомый, скрипучий голос, и оборачиваюсь. За моей спиной, в нескольких шагах, скорбно сутулясь, стоит сухонькая, невысокая старушка в повязанном по-деревенски, узлом под подбородком, черном плотном платке. Она смотрит на тебя неотрывно и с сочувствием, будто знает тебя с рождения, и слегка качает головой. – Жена?
– Да, – глухо отвечаю я, – жена…
– Красивая, – снова повторяет она, задумчиво ощупывая тебя взглядом. – Молодая…
Поднялся ветер, и холодный мрамор твоего памятника и ледяной лик бездушной фотокерамики с твоим портретом стремительно покрылись тысячами вздрагивающих капелек дождя. Рукой стираю их, но они, словно из ниоткуда, тут же появляются снова…
Я чувствую, что больше не могу разговаривать со старушкой – меня душат невидимые слезы. Она же спокойно и выжидающе смотрит на меня, и я внезапно срываюсь в крик, пугая лениво сорвавшихся с кладбищенского забора ворон:
– Да, ей было всего двадцать два, когда она умерла! Пять лет назад она ушла утром на работу и не вернулась, ее сбил какой-то мерзавец, пьяным севший за руль, и она перестала жить! Вы это хотели услышать?!
Старушка вздрогнула, окинула меня осуждающим взглядом и торопливо двинулась дальше, изредка оборачиваясь на меня и что-то беззвучно нашептывая ссохшимися губами.
Я собираюсь домой, опустошенный и безгранично одинокий. Прощай, любимая! Мне хочется помнить тебя смеющейся и счастливой, но я помню только тот проклятый вечер и нашу ссору. Наш последний вечер и нашу последнюю ссору…
Шутка
Той занимавшейся августовской ночью сыро бросало влажным ветром в лицо, после прошедшего вечером дождя; густо пахло намокшей, потяжелевшей зеленью и прибитой, ссохшейся за день дорожной пылью.
Изодранно-черный, в лиловых пятнах кучевых облаков, небесный свод покрылся призрачно-ледяной россыпью звезд; воздух наполнял грудь пьянящим ароматом уходящего лета, овевал неизлечимой грустью, и оттого еще крепче и дружнее казалась наша компания.
Братски обнявшись за плечи, разгоряченные спиртным, мы шли по улице, твердо, без разбора шагая вперед и совершенно не обращая внимания на расплесканные местами блюдечки лужиц и редких прохожих. Было нас четверо, все примерно одного беззаботно-безрассудного молодого возраста, дружные с детства и понимавшие друг друга с полуслова.
Праздник справляли особый: гуляли первый день последнего месяца «свободы» Витьки Коршунова. Первым из нас он решился на важный шаг и подал заявление в загс. Избранница его была нам всем отлично знакома. Чудесное, милое создание с огромными, изумрудного сияния, глазами, всегда чуточку удивленно взиравшими на окружающий мир; бархатисто-нежной кожей, оттененной пружинистыми локонами угольной черноты, спускавшимися по вискам до мягкого подбородка; точеные ручки-ножки…
И совершенно иной был Витька, словно слепленный из кусков окаменелой глины руками бездарного скульптора. Нередко душу мою бередили сравнения, и я все не мог понять, что общего могло быть у него с Викой? Что могло объединять людей, которым даже не о чем было поговорить? Отчего так нежна была она с ним?..
Гуляли шумно, с вечера, сперва до сумеречной, сизо-сиреневой густоты, затем дальше, вгрызаясь в ночь, и Витька все не мог остановиться. Он презрительно щедро сыпал деньгами, как ни висли мы у него на руках. Но удержать его было непросто.
– У меня сегодня праздник, – не стесняясь, орал он, бешено поводя глазами, и, зайдя в первый попавшийся магазин, обязательно докупал водки.
Пил он жадно и много, даже на лавочке в городском парке, как это многие делали: не таясь, из одноразовых пластиковых стаканчиков и почти не закусывая. Совсем не так, как мы привыкли его видеть, и уже в этом угадывалась часть его новой, будущей супружеской жизни, пугая своей неизбежностью, неотвратимостью того волнующего и дразнящего Витьку древнего порядка, к которому он будто нарочно начинал приучать себя с той минуты. И сердце невольно сжималось за будущее Вики…
Часам к трем Витька едва держался на ногах. Насилу удалось уговорить его отправиться домой. Обнявшись, шагали мы по улице, мимо отделения полиции, но на шум никто не вышел и не навел порядка. Благополучно шли мы дальше и вскоре явились к Витьке.
В окнах дома угрюмо стыл сумрак, скупо по стеклу размытый серебряным мерцанием, сочившимся с непостижимых звездных высот; перед тем как войти, заметил я, как вздрогнуло и шевельнулось в одном из окон смазанное, серое во тьме, крыло грубой холщевой шторки. Видно, его мать еще не спала, дожидалась, хотя к нам так и не вышла.
Витька провел нас в залитую болезненно-мутным светом кухню, рассадил по местам на старые, шатающиеся табуретки за серый, во въевшихся рыжих пятнах жира, стол. Жили они небогато, вдвоем с матерью.
– За окончание вольной жизни, – провозгласил Витька и поднял стаканчик, до половины наполненный водкой.
Приятели дружно поддержали его, хохотнув надо мной. Я уже давно с ними не пил, все отказываясь, и откровенно не разделял грубого веселья. Не уходил лишь потому, что все тревожнее становилось мне от поведения товарищей, и будто чувствовал: наступит гнусный момент, когда надо будет их удержать. В густом табачном дыму плавились горячие лица, тускло желтели воспаленные глаза, и во хмелю все требовали водки.
Незаметно пролетели и четыре жаркие до оголтелого спора партии в домино, и водка кончилась, и деньги… Теперь просто курили, играли в карты и все говорили, спорили о женском поле и об отношениях.
– Мужик имеет полное право изменять жене, – раскатисто, упираясь руками в стол, уверял порядком захмелевший Витька, обводя нас тяжелым взглядом. – Потому что он по природе охотник и продолжатель рода. А баба, она и есть баба. Ее дело любить мужа да за детьми смотреть!
– А ты уверен, что Вика тебя любит?!
– А то! Конечно, любит, дура. Она ж мне предана, как собака. Не веришь? А ну, дай телефон!
– Зачем?
– Докажу… Если ждет моего звонка, значит, любит. Хотя, нет… – свел он на переносице густые белесые брови и отдал телефонную трубку одному из приятелей. – Звони ты. Сейчас мы над ней подшутим, а заодно и проверим, любит или нет. Звони и скажи, что я умер. Мол, погиб в драке, подрезали меня. Так и говори. Нет, мол, больше твоего Витеньки. А там поглядим, как она себя поведет…
Но приятель остолбенел, беззвучно шевелил губами и не решался набрать номер, пока Витька грозно не прикрикнул на него. Напрасно взывал я к их рассудку, молил и заклинал не делать этого, с трудом сдерживая бешено вдруг рванувшее сердце… Шутка состоялась: Вику разбудили и все передали, как того и требовал ее, трясшийся рядом в мелком дребезжащем смехе, жених. Сцена была омерзительна, и, больше не сдерживая себя, отправился я домой.
На следующий день, когда солнце уже высоко взобралось в небесной крутизне и улицы припекало, как в хорошей печи, зашел я к Витьке. Он, мрачный с похмелья, с растрепанной буйной головой, хмуро сидел в кухне в одном исподнем, временами отпивая из большой кружки холодного хлебного квасу. Предложил и мне, но от угощения я отказался.
– Пройдешься со мной? – попросил он. – Мне к Вике надо, а одному стыдно…
Он наскоро собрался, о чем-то вяло ругнулся с матерью, гремевшей эмалированным тазом во дворе, где она развешивала с утра выстиранное белье, и мы вышли в калитку. От ночной свежести не осталось и следа, жар ломил землю нестерпимый, будто умирающее лето желало отыграться за все те дни, когда обкрадывало солнцем.
Идти было недалеко, всего два квартала, до заводского микрорайона. Шли не спеша, и ближе к ее дому как будто еще замедлили шаг. Витька заметно переживал и волновался; наверняка, корил себя в душе за вчерашнее; но все же это был уже иной Витька взамен безвозвратно утраченного, шедший к той жизни, в которой все меньше оставалось места для нас, его друзей. Понимая это, мы промолчали всю дорогу.
У двери нужной квартиры он замялся, нерешительно, словно ища поддержки, оглянулся на меня, и только затем надавил на дверной звонок. Дверь распахнулась почти тут же, каким-то нервным рывком. На пороге, в бледно-желтом мареве бьющих ей в спину из прихожей бра выросла щуплая фигура Люды, младшей сестры Вики. Она прикрывалась косой тенью, кутавшей ее с лестничной площадки, и черты лица ее потому казались темными, а проступавший в прямоугольнике проема ее силуэт поразил необычно острой худобой и будто бы уменьшившимся ростом.
Увидев Витьку, она выступила на шаг вперед, ровно настолько, чтобы нам открылось ее бледное, заострившееся лицо с впавшими глазницами, большими зелено-темными полукружными прогалинами под ними и туго сведенным в узкую полоску ртом. На Витьку она смотрела долго, не моргая; так, будто бы увидела его впервые или же, напротив, после долгой разлуки, не узнавая; потом охнула, опала и пугающе легко соскользнула по дверному косяку на пол, на изменившие ноги, жалобно издавая протяжные, захлебывающиеся стоны.
Оттолкнув Витьку в сторону, я вбежал в квартиру. В прихожей напугало меня завешенное зеркало, а дальше, в комнате, встретили глаза…
Мать, отец, какие-то незнакомые люди, неприметная старушка в темном повязанном на голову платке, заунывно читающая что-то в углу – все смотрели на меня. А на длинном столе, посреди комнаты, уже убранная, величаво и спокойно запрокинув голову, под белоснежным покрывалом лежала Вика…
Позже я узнал, что после звонка моего приятеля она бросилась из окна. И никогда себе этого не простил.
Ангел золотой
С глупой надеждой в душе бродил я по улицам, гадая, увижу ли ее где-нибудь, и одновременно боясь ее увидеть. Унылый знойный полдень короткой тенью бежал за мной по земле, по пути мало попадалось прохожих, и лишь ветер с беззвучной тоской подгонял вихри раскаленной от жары пыли, горстями швыряя ее под ноги. Хмурые пятиэтажки сменяли друг друга, мимо величаво проплыла златоглавая церковь, потянулись магазины – а я все шел, перебирая грустные воспоминания.
Вот тут, на углу, мы познакомились. Два года назад, ранней весной.
Снег еще не сошел тогда с тротуаров и почерневшими, спрессованными кучами озлобленно и неуступчиво подтаивал по их краям, а по дорогам, искрясь от длинных косых лучей высокого солнца, бежали первые мартовские ручьи. Она шла навстречу с подругой, моей хорошей знакомой, с которой мы и остановились, чтобы перекинуться парой дружеских слов.
– Меня зовут Тома, – представилась она, с едва заметным интересом, но все же разглядывая меня.
Я был смущен ее вниманием, и это не укрылось от нее. В ее серых глазах заиграли озорные искорки, а сочные алые губы тронула мягкая улыбка. Как же поражен был я тогда, увидев прелестную ямочку на ее правой щеке. На левой такой ямочки у нее не было…
В тот же вечер я прогуливался по улице и среди множества прохожих вновь столкнулся лицом к лицу с прелестной парой. Тома и теперь была с моей знакомой: они, как и я, вышли на вечернюю прогулку. Мы немного посмеялись над забавным совпадением и дальше по улице шли уже втроем. Как-то незаметно, то ли случайно, то ли нарочно знакомая моя волшебным образом растворилась в темноте, потерялась среди гуляющих пар, и мы с Томой остались вдвоем. О чем говорили тогда – не помню, но как же счастлив был я в тот вечер и упоен совершенно новым для меня чувством!
Любовь ли была это?..
И с новой силой дорожная пыль заметалась под ногами. Отряхиваясь от вороха воспоминаний, я вдруг заметил, что иду к ее дому. Зачем? Чтобы еще раз взглянуть на него? Нет, я не вынес бы этой боли, и потому торопливо свернул в тихий проулок. Здесь, кажется, жило само уныние. Даже собаки молчали за высокими, давящими своей неприступностью заборами. Дорога спускалась к реке, и этому пути я уже не противился. Сюда любили мы ходить вдвоем.
– Интересно, а каким ты будешь мне мужем? – спросила она однажды, ступая босыми ногами по мягкой прибрежной траве.
– Самым лучшим, – безрассудно бросил я в ответ и рассмеялся просто оттого, что удивительно легко было у меня на душе, когда она находилась рядом.
Помню ее взгляд на это – долгий, с укором, будто я и впрямь принял все за нелепую шутку, а она, как никогда, была серьезна. Потом мы лежали в траве, скрытые от мира высокой, густой и пахучей зеленой стеной, а над нами маняще синел недостижимо высокий обрывок неба, глядя на который она все твердила:
– Где-то там, на облаках, свесив ножки, сидят золотые ангелы, и если долго смотреть в небо, то можно их увидеть.
Она смотрела долго. Видела ли она ангелов?
Я чаще стал бывать у нее дома. Отношения наши постепенно выровнялись и успокоились, ничто не нарушало их плавного течения. Нам было хорошо вдвоем. Вечерами, гуляя, Тома строила планы на будущее, каждый вечер – новые, и когда открывала их мне, я не мог отвести восхищенного взгляда от ее раскрасневшегося и возбужденного лица. Мне было все равно, что ждет нас там, впереди. Лишь бы мы и там всегда были вместе.
– Интересно, а какой я буду тебе женой? – спросила она однажды и задумчиво нахмурилась.
– Самой лучшей, – убежденно прошептал я, целуя ее в губы, но она не ответила и тихо отстранилась от меня.
По городу уже поползли слухи о нашей скорой свадьбе, знакомые заранее поздравляли меня, когда она неожиданно пришла ко мне домой.
– Можно? – робко спросила Тома, когда я открыл ей дверь, и нерешительно переступила порог.
Я был удивлен ее визиту. Ко мне она приходила нечасто, всего несколько раз за два года нашего знакомства. В прихожей Тома скинула легкую куртку, прошла в мою комнату и присела на диван.
– Скажи, ты любишь меня? – тихо спросила она, устремив на меня незнакомый, полный немого отчаяния взгляд.
– Что за вопрос, конечно, люблю! – воскликнул я, прикрыв за собой дверь в комнату, – в кухне мать готовила обед.
– А разве меня есть за что любить?
Я не узнавал ее. Она сидела неподвижно, напряженно выпрямив спину и крепко стиснув зубы, а в глазах ее заискрились хрусталики слез.
– Тома! Ну что ты такое говоришь?! Как можно тебя не любить?! Ты нежная, ласковая, добрая девушка, удивительно милая и красивая. Я живу лишь тобой, ты же знаешь!
Она улыбнулась, на миг просветлела, но губы ее затем дрогнули, она нервно передернула плечами и спросила так, словно мой ответ мог бы подвести черту под какими-то ее сомнениями:
– И ты хотел бы остаток жизни провести рядом со мной?
– Я хочу этого больше всего! – с жаром воскликнул я. – Хочу жениться на тебе, хочу, чтобы у нас была крепкая и дружная семья, чтобы у нас были дети.
Она ответила не сразу. Прежде вынула из сумочки платочек и промокнула им глаза.
– И разве тебе совсем не жаль своей жизни? – еле слышно произнесла она, словно обращалась не ко мне, а к самой себе. – Сколько нам отведено – сорок, пятьдесят лет до тех пор, пока мы не станем старыми? Двадцать из них уже прошли, осталось столько же. Стоит ли их тратить на меня?
Она замолчала, уткнув лицо в ладони. Ошеломленный ее словами, я не знал, что делать и стоял в дверях комнаты, глупо скрестив руки на груди, и все молчал, ожидая, что она еще скажет.
– Зачем ты меня обманывал? – с неожиданной злобой крикнула она, вскинув голову, и в глазах ее еще ярче сверкнули крупные слезы. – Зачем говорил, что любишь, и не спросил, нужна ли мне твоя любовь? Почему думал только о собственном счастье?
– Тома, не понимаю, о чем ты? – потрясенный, ответил я.
– Да что ты вообще понимаешь?! Тебе нужно счастье, и ты видишь его во мне? Так бери, чего же ты ждешь? Только мне не нужно такого счастья!
– Чего же ты хочешь? – растерянно вымолвил я.
– Свободы! – выкрикнула она. – Хочу дышать полной грудью и наслаждаться жизнью. Разве ты сможешь подарить мне это?
Она подняла взгляд, и я увидел, что в ее глазах больше нет слез. Они горели неярким, сухим огнем суровой решимости, и я внезапно понял, какое решение она приняла, давно приняла.
– Из меня вышла бы плохая жена, – обронила она, собираясь уходить. – Поэтому я никогда не выйду замуж. Прости…
От речки другим переулком вернулся я в центр. Прохожих стало больше, некоторые на ходу приветственно кивали мне, но я проходил мимо, будто не замечая их. Во мне все шевелилась боль, заглушить которую было не в моих силах. Скоро я вышел к загсу и, стоя перед ним, глядел на запертую дверь и запыленные ступени. Вчера по ним в свадебном платье спустилась Тома. И рядом с ней счастливый, но немолодой жених – местный бизнесмен…
Тяжелый дурман тоски и боли с новой силой стиснул мою голову, хотелось бежать скорее прочь. Однако ноги прочно удерживали меня на месте. Долго еще я стоял там, высоко глядя в небо, и все силился разглядеть золотых ангелов, сидящих на облаках.
Моя мечта
Однажды я видел свою мечту – не во сне, видел наяву, так же, как ежедневно вижу себя в зеркале. Глаз еще не ловил ее легкого движения, озарения божественного ли, дьявольского ли ореола, а хрустальный перезвон стремительных, вожделенных шагов уже достигал моего слуха.
Мечта приближалась, без остатка наполняя мою душу волнительным томлением и радостным теплом, заставляя бешено и гулко биться потревоженное сердце.
Я стоял один, посреди бесконечно огромной пустыни жизни, удивленно глядя на свои руки, жившие словно сами по себе – они тянулись к ней, к моей мечте, и лишь ноги, будто вросшие в землю вековыми дубами, прочно удерживали меня на месте, разрывая в клочья до боли выстраданную за долгие годы поисков и внутренних терзаний черноту души.
Мечта приближалась, становилась все ближе, все желаннее. Казалось, вот-вот я сумею коснуться, дотронуться до нее, но каждый раз, едва мои вытянутые, дрожащие от волнения и важности момента пальцы удлинялись еще на миг, мечта, легко и воздушно, ускользала, обдавая мое лицо приятным, неземным дуновением.
О, кто ты, прекрасная незнакомка, знакомая мне до мельчайших подробностей? Кому принадлежит этот ангельски чистый свет всегда невинно-задумчивых, серо-изумрудных, меняющихся в зависимости от настроения глаз-незабудок? Чьи эти чуть приоткрытые, загадочные и манящие губки, капельку капризные и своевольные? Чей это волос нежданно пристал к моему рукаву, длинный и черный, как непокорная воронова судьба?
Я знаю тебя всю свою жизнь. Ты создана для меня, из моих же грез и фантазий, долгих и кратких, но всегда одинаково сладких и беспокойных. Ты красива, но красотою своей не обременена. Пожалуй, ты не знаешь даже цену ей, своей красоте, яркой и открытой для других, и лишь для меня одного навеки неприступно холодной, вызывающей и сводящей с ума. Но, несмотря на кажущуюся простоту, тебе совсем непросто существовать. Красота твое оружие, но она же и цепкий, беспощадный капкан, готовый сомкнуть страшную зубастую пасть в любой момент.
Разве можно понять тебя – с невероятным трудом, словно с неподъемным грузом на ногах, я иду к тебе по широкой, местами ровной, местами заваленной огромными, неподъемными валунами житейских проблем дороге, а ты не толкаешь меня на повороты, не ждешь от меня ничего решительного, но и не даешь никакого спокойствия, играя со мной, словно озорная, несчастливая «дама пик» в карточной драме. Мнимое желание внезапно выплывает на передний план, медленно, но неумолимо заполняет собой все мое существо, и вот я уже на коленях, я поражен единственным, по-настоящему неизлечимым, болезненным вирусом, природу которого человеку не дано познать. Как же, должно быть, сидя на золотых облаках и свесив вниз ноги, потешаются надо мной ангелы или бесы – жестокие, жестокие, жестокие…