Полная версия
Бусы из плодов шиповника
– Ничего. Главное – настрой, – ответил я.
– А что это мы загрустили? – улыбнувшись, участливо спросила Галина, рукой вдруг взъерошив мои волосы, и внимательно глядя на меня. – Грустить не надо. Главное ведь – настрой, как ты говоришь. Так что давай проведем эти несколько дней, отпущенных нам судьбой, весело. Ибо не весть когда еще доведется вновь встретиться. И уж ты порадуй нас, а в первую очередь меня, в новогоднюю ночь своими песнями. Порадуешь? – не то попросила, не то спросила она.
– Разве я могу вам, сударыня, в чем-то отказать? – ответил я посреди площади заснеженного рынка, на который мы пришли купить мяса. И даже сделал галантный полупоклон, взмахнув правой рукой, в которой предполагалась широкополая, никем, впрочем, кроме меня, не видимая мушкетерская шляпа с перьями.
– Не знаю, – кокетливо улыбнулась Галина. – Надо будет как-нибудь проверить.
Новогоднее торжество в семейном кругу Соболевских (Петр Ефимович, Евгения Ивановна, Галина), судя по всему, любящих и умеющих отлично попировать, а также Игнатьевых (Лариса и ее супруг), вышло довольно веселым! Несмотря на то, что муж Ларисы – высокий бледноватый юноша со светлыми, слегка вьющимися волосами все время имел такой вид, будто был чем-то недоволен. Видимо, ему недоставало всеобщего внимания, к которому он привык в школе, исполняя на школьных вечерах свои, как определила их Галина, «пионерские песни», поскольку свою шестиструнную гитару он перестроил на семиструнный лад, поставив на сиденье кресла, стоящего возле торшера, в углу просторной гостиной.
Стол был не просто обильным, а изобильным. Пилось и елось, пока еще за старый год и его достижения, с удовольствием. А когда при бое курантов на Спасской башне Кремля пробило двенадцать и в бокалах веселыми пузырьками заискрилось шампанское, даже очень серьезный Сергей Игнатьев сдержанно улыбнулся. А нам с Галиной, правда, уже некоторое время спустя после полуночи, удалось даже уединиться в ее комнате под предлогом, что она мне что-то собирается показать. Кажется, летние фотографии на Байкале, где она сфотографирована в бусах из плодов шиповника, так шедших ей.
И действительно, она показала мне несколько таких фотографий из своего альбома. На одной из них – светловолосый молодой человек, на палубе судна «Натуралист», готового уже вот-вот отойти от причала биостанции, и увезти из Котов черноволосую девушку, обнимает ее. А она, в плену его сомкнутых за ее спиною рук, отвернув голову, избегает поцелуя и весело смеется при этом прямо в камеру фотоаппарата. А ее длинные черные волосы от резкого движения головой будто застывают в воздухе, подобно крылу птицы. И этот светловолосый молодой человек и красивая темноволосая девушка не кто иные, как я и Галина.
Под воздействием изрядно выпитого я решил, правда, надеясь теперь на больший успех, повторить свою летнюю попытку. Обняв Галину, приблизил ее к себе, столкнувшись с ее внимательным, будто изучающим меня, взглядом. И мне в этой теплой, полутемной из-за одного только бра, висящего над диваном, сидя на котором мы рассматривали фотографии, взгляда стало вдруг будто прохладно. А Галина, освободившись от моей руки, попросила:
– Не надо этого делать. Мы ведь в квартире не одни. Кто-то может войти, и всем будет неловко – и нам, и тем, кто застанет нас врасплох.
– Галя, – раздосадованный ее холодностью и взглянув на широкий белый подоконник, где стоял, с красным бантом на макушке, маленький кактус, подаренный мною, – проговорил я. – А ведь ты мне так и не дала прямого ответа, в связи с моим подарком, – кивнул я на подоконник с одиноко стоящим на нем цветком.
– Я не могу, Игорь, сказать тебе нет, поскольку ты мне не безразличен. Но я не могу тебе сейчас сказать и да, поскольку существует множество нерешенных насущных для такого ответа проблем. А я не могу и не хочу попусту обнадеживать тебя. Для начала мне надо закончить университет. Тебе – аспирантуру… А там видно будет. Так что давай не будем торопить события…
Она обняла меня. И так нежно, так невесомо коснулась своими сочными губами моих пересохших от волнения губ, что я от радости и переполнявшей меня нежности к этой девушке, кажется, на некоторое время просто выбыл из этого мира, переместившись мгновенно куда-то туда, где все так прекрасно, так радостно, так безмятежно.
– Одним словом, – отстранившись от меня, закончила Галина тоном учителя младших классов, втолковывающая что-то неразумному ученику, – не будем отключать мозги. И не сердись на меня, пожалуйста. И не грусти. Ты мне очень дорог и очень нравишься. Но это пока все, что я могу тебе сказать. И еще, так сказать, для полного прояснения обстановки я хочу сказать тебе, что скудной жизнью я жить не хочу. Да и не смогу уже, пожалуй. Скудной жизни нашей семье, кочуя по разным отцовским гарнизонам, с лихвой хватило. И повторения подобного я не желаю. А снимать квартиру, думать о хозяйстве на скудные гроши – это меня не устраивает. Как видишь, я честна с тобой, ибо фальши, как ты, надеюсь, помнишь, не терплю… Пойдем в гостиную, а то нас потеряют, – после долгой паузы, проговорила Галина, – да и подумать могут невесть что. И желание мое ты так пока и не исполнил, не попел нам.
Мы вошли с Галиной в гостиную, где нашего отсутствия, похоже, никто и не заметил. Отец Галины, весело посмеиваясь, разговаривал с Сергеем – мужем Ларисы, а сама она и Евгения Ивановна носили из кухни на стол еще какие-то недостающие, по их мнению, закуски и приправы. Хрен, горчицу, заливное.
Я взял с кресла гитару. Аккуратно расчехлил ее, истосковавшуюся в своем заточении. Попробовал настрой. Он был верен. Да и звук у гитары был очень хорошим, сочным.
Галина уселась в кресло (в тени, куда уже не доставал свет торшера), на котором до того стояла гитара. Я сел на табуретку, недалеко от нее, спиной к окну. И еще раз прошелся по струнам, уже давая им прозвучать в полную силу.
Петр Ефимович прекратил разговаривать с Сергеем и, постучав по своему бокалу вилкой, громко произнес:
– Тишина в зале! Музыкальная пауза…
Лариса с матерью уселись на диван, и дочь опустила голову на сдобное и, наверное, мягкое плечо Евгении Ивановны. А Сергей с нескрываемым интересом бегло взглянул на меня. Дескать, чем это Галин друг сможет нас удивить?
– Маэстро, ваш выход! – артистично произнес Петр Ефимович, кивнув мне головой. И я заметил краем глаза, что Галина слегка поморщилась от этих его слов, воспринимая их, по-видимому, как шутовство. «Да, не совсем простые у нее отношения с отцом. Хотя, судя по всему, она его очень любит. И он для нее во многом пример…», – прежде чем начать играть успел подумать я и взял первые аккорды первой же пришедшей мне на память, но получилось что такой пророческой, песни «Есть «да» и «нет» Булата Окуджавы:
– Есть «да и «нет». И не шутя, веками длится спор. Но только время им судья, хоть суд его не скор…
Закончив первую песню и еще перебирая струны, я почувствовал такую напряженную тишину, такое внимание, будто я был всемирно известным артистом, заглянувшим на новогоднее торжество к малознакомым людям.
Петр Ефимович с явным интересом глядел на меня. Лариса, прикрыв глаза, будто дремала на плече матери, взор которой был задумчив. Сергей смотрел на Ларису. А куда смотрела Галина, сидящая сбоку от меня, я не видел, не хотел на нее оборачиваться. Да и вряд ли увидел бы, ведь она сидела в тени, в углу гостиной, не попадая в свет торшера, стоящего недалеко от кресла на полу.
И вторая песня – «Музыкант», полилась уже сама собой, под нежный перебор гитарных струн, навеянная моими мимолетными мыслями:
– Музыкант в лесу, под деревом, наигрывает вальс. Он наигрывает вальс, то медленно, то страстно. А что касается меня, то я опять гляжу на вас. А вы глядите на него. А он глядит в пространство…
И много еще было потом песен, в основном новогодних, по случаю. Это и «Диалог у новогодней елки» Юрия Левитанского, с такими чудесными, оптимистичными словами: «Месяц серебряный – шар со свечою внутри. И карнавальные маски по кругу, по кругу. Вальс начинается, дайте ж, сударыня, руку. И раз, два, три, раз, два, три…»
Я пел минут тридцать, не меньше. В конце, исполнив песню Булата Окуджавы «Прощание с новогодней елкой» с такими заключительными словами:
– Ель моя, Ель – уходящий олень, зря ты, наверно, старалась: женщины той осторожная тень в хвое твоей затерялась! Ель моя, Ель, словно Спас на крови твой силуэт отдаленный, будто бы след удивленной любви, вспыхнувшей, неутоленной.
И слова эти были тогда так созвучны моему, увы, печальному настроению.
Гитарные переборы стихли. Но в гостиной все еще стояла та внимательная, даже будто вязкая, удивительная тишина, когда каждый будто погружен в самого себя, в свои сокровенные мысли, разбуженные музыкой и верными словами.
И вновь инициативу взял на себя Петр Ефимович, правда, уже не актерствуя:
– Ну, что ж, знатно, надо сказать, ты, Игорь, нас усладил. Талантливо. Предлагаю выпить за талант, – закончил он, разливая по бокалам шампанское, уже не так охотно играющее за прозрачным стеклом веселыми пузырьками.
Все снова собрались у стола, каждый на своем месте, и молча выпили. И только по взгляду Галины, обращенному ненадолго ко мне, я понял, что она довольна и тем, что я попел, и тем особенно, что сказал Петр Ефимович. Его оценки, по-видимому, имели для нее немаловажное, а может быть, даже и решающее значение.
Я тоже выпил свой бокал с большой охотой, словно томимый жаждой, и тоже молча, как и все остальные. Причем у меня было такое ощущение, словно я уже прощаюсь навсегда со всеми, а не только со старым Новым годом и новогодней елкой, о чем пелось в последней песне…
Первый день нового года выдался тусклым, подслеповатым каким-то.
Было такое ощущение, что он, как и большинство обитателей притихшей квартиры, никак не может проснуться, разгуляться после бесшабашной, веселой ночи.
Я лежал в своей, вернее, Ларисиной комнате и прислушивался к тишине. И мне было грустно и очень одиноко. И от того – что завтра мне уезжать. И от того, в первую очередь, что мне сказала в своей комнате после полуночи, значит, уже сегодня, Галина. И мне почему-то казалась, что она вот-вот тихонько войдет в мою комнату в домашнем халате, а не во вчерашнем красивом платье и скажет уже совсем другие слова, не о том, что нам мешает быть вместе, а о том, как она меня любит…
Дверь в мою комнату тихонько приоткрылась.
– Не спишь? – чуть хрипловатым голосом спросил Петр Ефимович, просовывая голову в образовавшееся пространство – уже умытый и причесанный. – Подходи на кухню, посидим маленько. А то женщины и до вечера могут проспать. А пить в одиночку – последнее дело.
На кухне, после того как я тоже умылся и причесался, мы с Петром Ефимовичем (а было уже двенадцать часов дня, почти обед, и, значит, с полуночи прошла половина суток первого дня года) мы слегка, по его словам, взбодрились, выпив по нескольку рюмок холодной водочки. Закусывая селедочкой с луком, очень вкусным домашним холодцом и прочими разносолами – рыжиками, солеными огурчиками, квашеной капустой – извлеченными отцом Галины из холодильника.
Петр Ефимович ни о чем не спрашивал, а просто, иногда, внимательно глядел на меня, будто изучая или находя что-то новое. И, видимо, угадывая мое не очень веселое настроение, он, время от времени наполняя рюмки водкой, произносил один и тот же тост: «Ну, будем…»
Хмель, впрочем, не брал. И забыться оттого никак не получалось. А от рюмки к рюмке становилось только еще хуже и тоскливее…
На кухне, тоже уже умытые и прибранные, одна за другой, вскоре появились Евгения Ивановна и Галина.
Застолье продолжилось, но уже с бефстрогановом и поджаристой, хрустящей картошечкой-фри. Все это Евгения Ивановна успела разогреть в большой сковороде на электроплите. Однако прежнего вчерашнего веселья, несмотря на все ухищрения Петра Ефимовича и на его витиеватые бодрые тосты, все-таки не получалось, будто все еще не до конца проснулись. А ближе к вечеру все и вовсе разбрелись по своим комнатам, не став даже смотреть по телевизору в гостиной новости, как это было по вечерам все предыдущие дни.
Я в своей комнате стал укладывать мою дорожную спортивную сумку и вдруг совсем неожиданно для себя улыбнулся, радуясь завтрашнему отъезду, который как будто мог решить все мои здешние проблемы. И, мысленно сказав себе: «Ну, вот и пришла пора уезжать», я с какой-то необычайной теплотой подумал о скорой встрече с родителями и сестрой, которых очень любил и которые любили меня. Подумал и о встрече со своими старинными, еще со школьной скамьи, друзьями, которых в Питере у меня еще не завелось. А, подумав обо всем этом и о своем предстоящем скором отъезде, мне отчего-то припомнились строки из стихотворения Иосифа Бродского: «Чем безнадежнее, тем даже как-то лучше…» А потом на ум пришли слова из песенки, которые я непроизвольно стал прокручивать в своей голове, укладывая вещи: «Все нас из дому гонят дела, дела, дела… Все нас из дому гонят дела, дела, дела… Понадежнее было бы рук твоих кольцо – покороче дорога бы мне назад была…» Однако ни кольца из рук Галины, ни надежды вернуться сюда опять у меня, увы, не было…
На следующий день некий бравый, правда, отнюдь не такой упитанный, как бравый солдат Швейк, а, напротив, худенький, несмотря на объемный бушлат на нем, солдатик, на военном газике, на котором он же рано утром отвез на службу Петра Ефимовича, по его распоряжению прибыл за мной, чтобы доставить на вокзал. Он даже попытался взять у меня мою дорожную сумку, чтобы донести до машины. Но я ему этого сделать не позволил.
В прихожей, когда из нее не получивший разрешения «помочь с вещами», исчез водитель газика, отправившийся к своей машине во дворе, Галина поцеловала меня в щеку. Причем так, как будто она целовала своего брата, притом не очень любимого.
– Ты меня извини, – сказала она, отстранившись. – Я с тобой на вокзал не поеду. Не люблю долгих проводов. («И снова все, как у режиссера Киры Муратовой…» – мелькнула у меня в голове мысль, с ее одноименными и такими хорошими фильмами. – Только теперь уже не «Короткие встречи» – они прошли, а «Долгие проводы».) Вот возьми. Это мама тебе собрала в дорогу. – И она почти насильно сунула мне в руку большой бумажный пакет с различной снедью. Пирожками с печенкой, бутербродами и бутылкой вина. – Это чтобы тебе не было грустно, – закончила она, указав глазами на бутылку отличного красного вина, когда я раскрыл пакет, чтобы посмотреть, что там. – В пакете есть и бумажные стаканчики, – отчего-то поспешно добавила Галина, словно спешила поскорее выпроводить меня из квартиры и остаться одной. – Ну, пока, – еще раз приложилась она к моей щеке, совсем уже холодным, протокольным, словно спешила поскорее выпроводить меня из квартиры и остаться одна, поцелуем…
Высадив меня у здания вокзала, газик, взвихривая за собой снежную пыль, лихо развернувшись на привокзальной площади, помчался в обратную сторону, в город.
А я вошел в гулкие и почти пустынные (мало было охотников куда-то ехать на второй день нового года) залы вокзала. И, несмотря на напутственные слова Галины не грустить, не то что грустил, но даже ощущал в себе какую-то стонущую во всем моем существе тоску. И во время обратной дороги, среди тех же белых полей, в мчащейся в Москву электричке, вздымающей по бокам вагона снежные вихри, состояние это не оставляло меня. И я все размышлял о том, что чего-то не успел, не сумел, сделать во время этой поездки в Серпухов. Что-то важное упустил…
И еще отчего-то мне то и дело припоминались то отдельные строки, то целые куплеты из песни Булата Окуджавы, «Прощание с новогодней елкой», которую я с таким вдохновением и такой безысходной грустью пел еще вчера. Особенно часто в моей голове крутились вот эти строки, которые я время от времени напевал себе под нос:
Синяя крона, малиновый ствол,звяканье шишек зеленых.Где-то по комнатам ветер прошел:(И я с такой очевидной ясностью вспоминал большую, уютную квартиру Галины.)
Там поздравляли влюбленных.
(И влюбленными этими были, конечно же, я и она.)
Где-то он старые струны задел —Тянется их перекличка…Вот и январь накатил-налетел,Бешеный, как электричка.«Да, именно так. Бешенный, как электричка, январь, подминающий под себя прошлое. Все, что уже минуло. И плохое и хорошее. И даже ту надежду, на новогоднее чудо», – нянчил я в голове подобные мысли, стараясь усыпить свою боль. И не предполагая даже прежде, что такое, эта вот безнадега, может настичь и меня. Всегда такого веселого и оптимистичного. Всегда гордившегося в глубине души своей, казалось, своей непоколебимой волей. Как будто скукожившейся теперь до малых размеров, почти испарившейся, ставшей неощутимой так же, как и тот стержень во мне, позволяющий прежде всегда держать спину прямо. В независимости от самых трудных и, казалось порою, безвыходных ситуаций.
Подобные мысли сопровождали меня всю дорогу до Москвы. И приободриться мне никак не удавалось. Но и раскисать совсем тоже не хотелось…
Прибыв в столицу и собрав остатки воли в кулак, я отправился на метро к своему приятелю Андрею Данилову, у которого собирался провести остаток дня и переночевать, не очень надеясь, впрочем, без предварительного звонка застать его дома.
С Андреем мы познакомились и подружились на Белом море, на биостанции Зоологического института, куда он приезжал как-то года три назад в командировку от журнала «Наука и жизнь» сделать серию репортажей «о молодых советских ученых и их открытиях». Открытий особых Андрею, конечно же, обнаружить на беломорской станции не удалось, а вот молодые ученые, в разряд которых он включил и меня, наличествовали в достаточном количестве.
Мне и на сей раз тоже повезло, как и в Серпухове, куда я тоже явился без предупреждения. Андрей оказался дома, как раз готовясь отобедать.
Мы с ним, чтобы не заморачиваться насчет еды и выпивки, растормошили пакет Галины.
Съев очень вкусные пирожки с печенкой, разогретые Андреем на сковороде, и запив их прекрасным португальским сухим вином, достали из пакета и прочие припасы – бутерброды с бужениной, сыром и зеленью. Присовокупив к ним теперь уже семисотграммовую бутылку водки «Столичная», извлеченную хозяином из домашнего холодильника.
– По возрастающей – в смысле градусов, можно, – успокоил меня Андрей, ставя на стол чуть запотевшую бутылку.
Впрочем, с моей стороны никаких возражений и не было. Поскольку мне тупо хотелось напиться, вернее, опьянеть, чтобы хоть ненадолго избавиться от этой своей прилипчивой тоски о Галине.
Однако напиться, как и накануне в Серпухове с Петром Ефимовичем, у меня не получалось. Хмель не брал, и забытье не наступало.
– Ну, что? Еще одну отоварим, – указал Андрей глазами на опустевшую часа через два бутыль, кивнув головой в сторону холодильника. – Или баиньки? Можно и яишенку еще раз сгоношить, – похоже, решил не останавливаться на достигнутом мой приятель.
– Баиньки, – твердо ответил я ему, поняв, что хочу остаться один.
– То-то, я гляжу на тебя, не в коня тебе нынче овес, – сделал свои выводы Андрей. – Смурной ты какой-то. На себя не похожий. Что не так?
– Да все вроде бы так, Андрюха. А на душе тем не менее паршиво. Ведь все мы, каждый человек, непременно ждем от Нового года каких-то чудес. А их у него в загашнике, как выясняется в последний момент, и не оказывается. И все остается таким же серым, будничным, обыденным, тоскливым. Словно саму жизнь до конца дней своих ты вынужден волочить за собой, будто по песку, как неподъемную гирю, пристегнутую к ноге…
– Ну, баиньки, так баиньки, – согласился мой приятель, – и глубокомысленно добавил, начиная убирать со стола в раковину грязную посуду. – Тут уж, действительно, водочка, похоже, не поможет. Она, брат, против любви, особенно неразделенной, бессильна. Одно могу тебе сказать для утешения. Строками стихотворными неведомого мне поэта, которые я, однако же, запомнил отчего-то: «Не создавай себе кумира. Не называй брильянтом медь. Пойми несовершенство мира, чтобы потом не пожалеть…» Да, вот еще что. Завтра у меня предстоит довольно трудный день, так что отвезти тебя в аэропорт я не смогу, уж извини.
– Да я сам доберусь, – ответил я Андрею. – На метро доеду до центрального Аэровокзала. Там зарегистрируюсь. А оттуда меня до Домодедово уже аэрофлотским автобусом, прямо к рейсу, доставят. Так что не беспокойся.
– Но кофе мы с тобой утром, я надеюсь, выпить успеем, – продолжил Андрей, зажурчав струей воды над раковиной, чтобы вымыть посуду. – А если уйду из дома раньше тебя, закроешь квартиру, ключ я тебе оставлю, и отдашь потом соседке – пенсионерке. Она всегда дома. Но я ее еще предупрежу, на всякий случай.
На следующий день, во второй половине дня по московскому времени, я без задержек улетел в Сибирь.
Приземлившись рано утром, уже по местному времени, в аэропорту Иркутска и шагая от трапа самолета до близкого аэровокзала, с неприязнью отметил для себя, что и здесь, в Сибири, все как-то серо, хмуро, настороженно вроде.
«Тоскливый какой-то год начинается, – подумалось мне. – Где наше обычное сибирское солнце, по которому я так тосковал и в Питере, и на Белом море. Хотя какое солнце в шесть часов утра, в начале января…»
Дома же, напротив, все было очень хорошо, все были искренне рады мне. И мое тоскливо-тревожное чувство как бы померкло, выцвело будто на действительно ярком сибирском солнце…
Через пару дней, возвратившись из Сибири в Ленинград, я убедился, что моя тоска, оказывается, просто раньше меня перекочевала в сей град Петра. Ожидая меня в казенной комнате аспирантского общежития, в котором на площади Мужества (да, видно мужества-то мне как раз не доставало) я жил со многими другими аспирантами со всего Советского Союза с его шестнадцатью национальными республиками. Причем живущие со мною по соседству, на нашем втором этаже, казахи обычно приглашали меня по воскресеньям на очень вкусный, сочный плов. Готовили они его на общей кухне, которые были на всех четырех этажах аспирантского общежития, в специальном казане, привезенном с собою из дома. И плов, и зеленый чай, который они пили с финиками и ядрами грецких орехов, приучив к этому и меня, все было очень вкусно. Но от тоски все равно не спасало, а лишь на время притупляло ее.
А еще одна моя соседка по этажу – рыжеволосая, с белыми ресницами, как у телушки и синими, словно сибирское небо зимой, глазами финка Айну Юкка, ни с того ни с сего на Рождество вдруг, заглянув накануне вечерком – в сочельник в мою комнату, подарила мне цветастый, модный, с очень необычным рисунком, галстук, объяснив, что на нем изображена яйцеклетка под электронным микроскопом. И поскольку мне отдариться было нечем, я пригласил ее в ближайший выходной (благо что только что получил стипендию) в кафе «Три ступени» на Невском проспекте. Правда, когда мы через пару дней пришли в это кафе, девушка заявила, что платить мы будем каждый за себя или разделим общую сумму поровну. Я, конечно же, собрался возразить, но, взглянув на цены в меню, не стал этого делать, предложив для начала выпить по коктейлю «Белый медведь» – водку с шампанским. Что мы незамедлительно и сделали. После чего уже Айну предложила выпить коктейль – «Бурый медведь», что, по ее мнению, больше подходило для сибиряка, где бурые медведи, в чем она была почти уверена, спят прямо в подъездах жилых домов, под лестницей, не строя себе берлог. Коктейль теперь (прежде я такой никогда не пил и о коварстве его, естественно, не догадывался) состоял все из того же шампанского, но вместо водки в него добавлялся коньяк. Причем чуть ли не в равных пропорциях. И зелье это, надо сказать, было более убойное, чем предыдущее, то есть «Белый медведь».
Надрались мы с Айну, что с самого Нового года мне никак не удавалось, надо сказать, довольно скоро, решив выйти на Невский проспект прогуляться, а заодно и проветриться. Не имея перед собой пока никакой определенной цели нашего движения.
Выйдя на Невский проспект, мы, не сговариваясь, двинулись в сторону Адмиралтейства. И я, помнится, решил моей попутчице, весьма посредственно, кстати, говорившей по-русски, прочесть наизусть стихотворение Блока (так любившего этот призрачный город) «Незнакомка». И это было, как мне тогда казалось, очень уместно. Ибо Айно, или Айну, в переводе с финского означало «единственная». Единственной для меня, конечно же, не являлась, а вот незнакомкой, вернее, не совсем знакомкой, вполне могла быть. Поскольку мы с нею встречались или на этаже, или в общей кухне, или столовой, в другом корпусе на первом этаже, не так уж часто. И знакомство наше было просто шапочным, то есть весьма поверхностным.
Причем читал я стих не с выражением, а, как мне казалось, выразительно, с искренним чувством, на которое только был в тот миг способен. И хотя я знал, что Блок написал это стихотворение в Озерках – на даче 24 апреля 1906 года, я представлял себе, что оно было написано где-то тут, на Невском проспекте. И чуть ли не в кафе «Три ступени», расположенном в цокольном этаже дома, где из окон его видны лишь ноги людей, идущих по тротуару Невского проспекта.