Полная версия
Бусы из плодов шиповника
Владимир Максимов
Бусы из плодов шиповника
© Максимов В. П., 2023
© ООО «Издательство «Вече», 2023
* * *Бусы из плодов шиповника
Они были, на мой взгляд, необычайно красивыми – эти бусы из плодов шиповника, нанизанных на прочную, нетонкую черную нить. Большие, ярко-красные, со слегка продолговатыми весьма крупными ягодами этого колючего растения…
И девушка, которая их носила, была тоже очень красива. Какой-то необычайной, дикой, словно Олеся – девушка выросшая в лесу, из чудесной одноименной повести Куприна, красотой. Только, в отличие от белокурой Олеси, жительницы Полесья, волосы этой девушки были черны, как самая непроглядная ночь, длинны и отливали каким-то таинственным блеском, словно вороново крыло. И с цветом ее волос так контрастировала ее чистая белая кожа лица, и белые ровные зубы, когда она как-то всегда внезапно и загадочно, будто что-то обещая тебе, вдруг улыбалась. Добавьте к этому зеленые – рысьи, со слегка восточным разрезом глаза и, казалось, такие сочные, яркие, пухлые, цвета спелой малины, губы. К этим губам так и хотелось приникнуть своими обветренными всеми байкальскими ветрами за это подходящее уже, увы, к концу лето губами…
Иногда, проходя мимо, или остановившись и не то задумчиво, не то загадочно улыбаясь неясным своим мыслям, девушка рассеяно срывала со слегка поблескивающей нити бус спелую ягоду шиповника и, положив в рот, неспешно начинала ее жевать.
Однако на следующий день бусы девушки, издалека напоминающие рубины и так явно контрастирующие и с ее черными волосами, свободно спадающими на спину, и с тонким шерстяным черным свитерком – «водолазкой», плотно облегающей ее стан, снова оказывались целы. И, если продолжить разговор о бусах, то надо сказать, что они не висели на шее девушки, а, скорее, лежали на ее высокой груди, словно просящейся наружу из плена одежд. И их равномерное покачивание на этом желанном ложе, когда девушка проходила мимо, невероятно волновало меня. И так самому хотелось стать этими бусами, которые девушка, всякий раз после нанесенного им ущерба – съеденных ягод, восполняла новыми спелыми плодами шиповника. Благо что шиповник рядом с моим стационаром – одиноким балком (почти на самом берегу Байкала), привезенном сюда по льду озера еще зимой, в конце февраля, и располагающимся на довольно большом расстоянии от красивой деревеньки Большие Коты, где находилась биостанция Иркутского госуниверситета, рос тут повсюду. Особенно много его было на не таком уж высоком берегу безымянного говорливого ручейка, впадающему в Байкал, недалеко от моего стационара. Правда, эти большие, почти непроходимые, заросли шиповника были особенно густы ближе к старинному, совсем малюсенькому кладбищу. Оно как раз и находилось на сухом возвышенном берегу ручья, совсем недалеко от моего походного вагончика, через поляну. Всегда отчего-то ровно выкошенную, изумрудную.
Кладбище не имело ограды. Оно было такое старинное, что распознать его можно было лишь по покосившимся, наполовину трухлявым уже деревянным крестам и заросшим изумрудной травой, почти невидимым бугоркам могил, на которых и рядом с которыми, на просторной поляне, разделяющей мой стационар с сим скорбным местом, росла еще и душистая, крупная, дикая и очень вкусная земляника.
На кладбище, находящемся, как и мой стационар, километрах в трех-четырех от деревни, похоже, лет тридцать уже никого не хоронили. И порою мне, двадцатисемилетнему аспиранту Ленинградского зоологического института, работавшему летом здесь, по договору, с Лимнологическим институтом, даже начинало казаться, что в этом счастливом, таком красивом месте живут бессмертные люди…
Вот, написал эту фразу и подумал, какое же это великое – двойное удовольствие – писать. Рассказывать некую историю другим и… себе. Поскольку ни начала, ни конца описываемой истории ты, как правило, не знаешь, угадывая лишь некоторые туманные контуры повествования. Ибо писательский труд – это нечто таинственное, непознанное до конца. И порою, что бывает нередко, ты чувствуешь, что это занятие дает тебе иногда возможность даже заблуждаться. Но заблуждаться осознанно. Тем более что правда жизни всегда куда сложнее и богаче любой фантазии. О чем говорил, кстати, еще и Федор Михайлович Достоевский, утверждая что: «Самое фантастичное – это действительность». Но все эти невероятно волнующие ощущения, сопутствующие творческому процессу, возможны лишь тогда, когда ты воспринимаешь время не как «стрелу летящую», а как вечный (именно вечный) подарок.
Что же касается сюжетов, то у настоящих писателей сюжет всегда один – это то, что происходит в головах и сердцах людей. Все остальное – так, пошлые старые анекдоты. А анекдоты большинству нормальных людей все-таки мало интересны.
И еще. Когда сам веришь в то, что пишешь, это состояние становится просто неописуемым наслаждением. Тем более что настоящий писатель никогда не копирует жизнь, он ее преображает, создавая нечто новое, никогда до него не существовавшее. Хотя фантазия и жизнь – это далеко не одно и то же. И именно поэтому любое художественное произведение – будь то новелла, эссе, рассказ, повесть, роман – это всегда все-таки немного миф. Греза, мечта, необязательно имеющая отношение к жизни. О чем говорил Иван Алексеевич Бунин, проговорившись однажды о том, что «Темные аллеи» – это не то, что со мною было, а то, о чем я мечтал». А ведь «Темные аллеи» были одним из любимейших его произведений о любви. И написаны они были во время Второй мировой войны, когда мир как бы обезумел от кровопролития. И в этом обезумевшем мире спасением могла стать только любовь, в самом широком ее понимании. Вот еще, отчего, будто ты бросаешь тонущим людям спасательный круг, так приятно писать о любви, о своих чувствах. Погружаясь в вымышленную, хотя и реальную, действительность – в ту, в которой ты бы хотел жить, а не в той, в которой живешь или жил до того. Отчего и читатель, бывает, потом говорит. Да, в этой книге все, как было. Но только… интереснее, чем было. Как-то увлекательнее, что ли. Вроде что-то немного другое. В этом и есть эффект литературы. А от этого и у пишущего человека нередко появляется некая безграничная, странная свобода, не связанная ни с конкретным материалом, ни с оглядкой на прошлое… Поскольку писатель все-таки творит будущее. И все у него идет в дело! Все, что он знает. Все, оказывается, можно переплавить, – как говорил с некоторой иронией о себе Александр Чудаков, автор прекрасного романа «Ложиться мгла на старые ступени», – «в чеканную маловысокохудожественную прозу».
Однако надо иметь в виду, что культура, к которой в первую очередь относится литература – на которой, как на основательном фундаменте, в общем-то, и строятся все остальные жанры искусства (театральные спектакли, кино, даже балет – все это имеет, прежде всего, литературную основу) – это система табу. И, пожалуй, никогда еще не существовало такого времени, когда бы отменили все табу. За исключением, по-видимому, только нашего времени, когда по образному определению философа Панарина: «Наша эпоха стала временем предельной порчи человечества». Оттого, наверное, за культуру сейчас выдают все что ни попадя. Рок-музыку, попсу и прочую дрянь, к искусству никакого отношения не имеющему. Я не против всего этого. Раз есть любители – пусть слушают, смотрят, наслаждаются. Но необходимо, чтобы хоть иногда всем этим любителям и участникам так называемых современных шоу кто-то говорил, что все это к искусству никакого отношения не имеет. Это нечто другое. Да, мир становится абсурднее и хаотичнее. Или, по выражению Карамзина: «Все думают теперь не об истине, а исключительно о пользе своей…» Но писатель не должен это рабски отражать. Он должен держать в душе своей идею сдерживающей гармонии, чтобы все не рассыпалось уж совсем на мелкие, не собираемые, кусочки. Ибо дилер киллеру, если переделать старую пословицу («Ворон ворону…») на новый лад, глаз не выклюет. И еще надо знать, как это сказано у Томаса Манна, что: «Кто не против зла резко и до конца, тот в какой-то степени за него». И помнить надо, что в конечном-то итоге не писатель служит эпохе, а эпоха служит ему. И хотя всякая литература условна, тем не менее настоящий литературный шедевр редко бывает бесстыдным. Несмотря на то, что писательство – это занятие, в какой-то мере все-таки весьма интимное…
Извини уж, дорогой мой, впрочем, как всегда, лишь гипотетический – предполагаемый читатель, что я отвлекся от основного сюжета на столь пространное размышление о творческом процессе в целом и о писательском труде, в частности…
Итак, в начале нашего рассказа мы заговорили о том, что очень красивая девушка по имени Галина Соболевская носила в виде осеннего украшения (а была уже почти осень – конец августа) весьма оригинальные – красные бусы из плодов шиповника, которые так гармонично сочетались и в то же время контрастировали с ее черными волосами и тонким черным шерстяным свитерком – водолазкой. Получалось почти классическое, по Стендалю, с его одноименным романом «Красное и черное», сочетание.
С Галиной и ее подругой – естественной блондинкой (еще один контраст) Светланой Николаевой, очень веселой, легко воспринимающей жизнь со всеми ее крупными и мелкими невзгодами девушкой я познакомился около месяца назад. В начале августа.
К тому времени небольшая, но очень опрятная, даже можно сказать красивая, деревенька Большие Коты, расположенная в основном вдоль широкой пади, некогда золотоносной речки Котинки, впадающей, как и множество других рек, речушек, ручьев, в Байкал, в одночасье пустела. Из нее в город выезжали, чуть ли не последним пароходом студенты – биологи первого и второго курсов Иркутского госуниверситета, проходившие здесь ежегодную летнюю, почти двухмесячную, практику.
И когда этот веселый, кажется, никогда не унывающий народец вдруг покидал деревню, в ней самой и на биостанции становилось непривычно пусто, без звонкого смеха и постоянного веселого гомона. И создавалось впечатление, что с побережья будто бы исчез цветной цыганский табор. Все затаивалось до следующего безумного лета, когда орды новых беззаботных молодых людей вновь высадятся с кораблей на этот берег.
А если учитывать, что примерно 80 процентов студентов биолого-почвенного факультета госуниверситета составляют девушки – беззаботные и красивые, то сразу станет ясно, какой великолепный «цветник» бывает здесь летом. И вся деревенька и ее окрестности наполняются не только любознательными биологинями, которых так и хочется за их красоту и свежесть назвать биобогинями (подобно очаровательным древнегреческим богиням), но еще и песнями под гитару у костерка на берегу Байкала по вечерам, смехом, шутками, безудержным весельем молодости, когда жизнь еще кажется им всем бесконечной.
В первой декаде августа, как я уже сказал, весь этот карнавал мгновенно затихал и в деревне становилось непривычно тихо, пустынно, словно по ней прошел мор, а на душе отчего-то делалось настороженно, словно в предчувствии близкой беды.
Немногочисленные сотрудники биостанции по-прежнему занимались своими обычными привычными делами. И их почти не было видно. Местные жители тоже не особо мелькают перед глазами – у каждого из них тоже свои житейские дела. Да и совсем немного их тут – местных жителей, где центром всего является все-таки биостанция госуниверситета. Со своим административным корпусом и, наверное, десятком лабораторных разного размера изб и избушек.
Административный корпус биостанции – добротное, старинное, бревенчатое одноэтажное, сработанное не без определенного изящества, здание, построенное еще в тридцатых годах прошлого века, стоит на пологом подъеме. Как раз напротив биостанцевского – сделанного буквой «Г», причала, с каркасом из бревен, заполненным камнями. Внутри этого причала, в тихой заводи, после научных многодневных и многонедельных рейсов отдыхают суда биостанции «Профессор М. М. Кожов», «Натуралист» и «Космос». Зимуют они тоже здесь…
Для студентов в некотором отдалении от основных лабораторных корпусов биостанции, разбросанных по этому же пологому склону, выстроено два больших бревенчатых, почерневших от солнца и времени общежития – со множеством комнат и комнатках в них. В которых могут размещаться от четырех – шести до пятнадцати – двадцати человек неугомонной студенческой братии. И рядом с этими вытянутыми вдоль склона корпусами-общежитиями, построена еще и столовая, с соответствующей надписью, придуманной и прикрепленной над высоким двускатным – царским прямо-таки крыльцом (с чудесным видом с него на Байкал), оцинкованным светлым листом железа, на котором черной краской готическим шрифтом выведено: «Корчма прожорливый гаммарус».
Но все это – и корпуса общежитий, и «Корчма прожорливый гаммарус» – оживает и заполняется только летом, примерно, с середины июня до начала августа.
Сейчас же иногда лишь прожужжит где-то вдали шмелем моторка. И это значит, что кто-то из местных жителей отправился «в море», как называют Байкал аборигены, на рыбалку – ставить или снимать сети.
Стихнет в сини небес и воды мотор. И снова все окружающее тебя пространство наполнится полусонной тишиной. И в этой тиши, продолжая делать свое дело, остается только вспоминать свои летние короткие романы с молоденькими студентками, слетающимися (как мотыльки на свет) вечерами на костерок, разведенный на поляне у моего балка. Да еще всех этих девушек манит сюда не только огонь, но и грустный перебор гитарных струн…
А теперь, проходя мимо (если тебе нужно сходить на биостанцию или в деревенский магазин) закрытых, законсервированны, на зиму длинных домов общежития и «Корчмы прожорливый гаммарус», тебе вдруг сделается так грустно и одиноко. И ты понимаешь, что все это безлюдье здесь будет всю осень и зиму…
Именно в такое время – «мертвого сезона», в одну из лабораторий биостанции, где я, по согласованию с руководством университета, тогда работал на пламенном фотометре (которого у меня на стационаре не было), ко мне, в небольшой бревенчатый домик из трех комнат и прибежал мой однофамилец – штатный водолаз биостанции Саня Ветров. Возбужденно он сообщил мне радостную новость о том, что к Ольге Сокольниковой (недавней выпускнице университета, ныне работающей на биостанции лаборантом) приехали две совершенно очаровательные (Саня аж причмокнул от восторга, сообщая мне это) девушки – блондинка и брюнетка!
– Дело в том, что они обе учатся на вечернем отделении биофака, и летней практики у вечерников здесь, в Котах, не бывает. А на природу-то хочется, – продолжал информировать меня Александр. – Ну, вот они и прикатили к своей подруге Ольге. Тем более что ей на биостанции свое жилье выделили. Она меня, кстати, и послала к тебе. Приглашает нас вечером на ужин. С меня – вино. С тебя – песни. Помнишь, какие ты летом у костра возле своего стационара концерты устраивал?! Скольких глупеньких девчонок охмурил, – довольно захихикал Саня, тоже мой частый летний вечерний гость. – Одним словом, давай, встречаемся к шести у меня в водолазке. И оттуда – в путь. На покорение сияющих вершин! Успеешь до этого времени освободиться? – спросил он, уже собираясь уходить.
– Успею, тем более что ужин сегодня, как я понял, мне готовить не придется, – ответил я. – За гитарой только в балок после дел моих скорбных сбегаю и – к тебе. И еще давай сразу договоримся. Блондинка, чур, моя. Я, знаешь ли, со школы всегда отдавал предпочтение голубоглазым светловолосым девушкам скандинавского типа. Нравится мне их холодная красота, в отличие от восточных, черноволосых пылких красавиц. У меня даже Серега, не поверишь, с боку на толстой светлой рифленой подошве ботинка, с внешней его стороны, из пижонства, конечно, в старших классах шариковой ручкой было выведено: «Блондинки – моя стихия».
– Договорились, – легко согласился Саня. – Вам – яйцеголовым научникам, что посветлее. А нам – черной косточке, и чернавки сойдут…
Когда мы вечером пришли к Ольге Сокольниковой – ужин в ее просторной, светлой комнате, с единственным, но весьма широким окном на Байкал был уже готов.
В большой металлической миске на круглом столе парила, сваренная целиком, крупная картошка.
Омуль был почищен, освобожден от костей и нарезан солидными аппетитными кусками.
Кроме того, на столе красовался тонко нарезанный сыр, салат из свежих овощей и черный хлеб.
Войдя из полутемных маленьких сеней, где мы сняли куртки и обувь, в чистенькую, опрятную комнату Ольги, мы с Саней со всеми поздоровались, и он галантно выставил на стол три бутылки сухого белого вина, сказав при этом:
– Угадал я, что белое, а не красное взял. К рыбе надо белое.
Продемонстрировав, таким образом, свое незаурядное знание в гастрономических тонкостях этикета, он тут же предложил Ольге свою помощь.
– Да ничего вроде уже не надо. Хлеб только порежь и бутылки открой. Штопор в ящичке стола на кухне, – кивнула Ольга за печку, где у нее находилась небольшая кухонька.
Приезжие девушки – подруги Ольги, казалось, никого и ничего не замечая, сидели на лавочке у белой, словно лебедь, беленой стены печи и о чем-то вполголоса говорили.
Пристроив гитару на старое, с потертой на подлокотниках тканью, кресло в углу комнаты, я еще раз уже более внимательно, стараясь, впрочем, чтобы это было незаметно, оценивающим взором оглядел приезжих девушек. И понял, что я бесповоротно, притом нешуточно, что говорится, с первого взгляда влюбился… в брюнетку.
– Все к столу! – скомандовала высокая энергичная, худощавая и отчего-то всегда с минорными, как печальная театральная маска, чертами лица, хозяйка дома.
Мы дружно, с веселыми репликами и шутками, расселись за круглым, тоже старым и старинным столом, стоящим посреди комнаты, доставшимся Ольге, как и вся прочая мебель, от прошлых хозяев, года два назад, перебравшихся куда-то из Больших Котов и продавших свой дом биостанции.
Я оказался между Ольгой и веселушкой Светланой, а Саня, галантно поинтересовавшись: «Вы не возражаете?» (на что девушка только неопределенно пожала плечами), подсел, к сидящей чуть в стороне ото всех, напротив нас, Галине.
Неспешный ужин, наверное, не только из-за хорошего вина и отменной, вкусной еды, а по большей части из-за нашей молодости, энергии, бьющей через край, как открытое шампанское из бутылки, получился непринужденным и веселым. Причем на наши с Саней импровизированные шуточные реплики по ходу общего разговора Светлана с Ольгой (если нам удавалось попасть в точку) смеялись прямо-таки враскачку, от всей души. А Галина – сдержанно, словно боясь расплескать свою радость.
После ужина, убрав с помощью девушек со стола лишнюю посуду в свою кухоньку за печкой, Ольга попросила меня что-нибудь спеть.
– А то я уж все уши девчонкам прожужжала, нахваливая тебя и твой репертуар, – дополнила она свою просьбу лестными для меня, может быть, и не вполне заслуженными, комплиментами. Хотя, если говорить объективно, я и сам понимал, что пел и аккомпанировал на гитаре я весьма неплохо. Да и репертуар у меня был действительно стоящий. Безо всякой пошлятины и блатоты. – Так что ты уж порадуй нас, – продолжила Ольга, усаживаясь на стул за прибранный стол, – бедных одиноких девушек своим сладкозвучным песнопением, – картинно вздохнула она, явно намекая мне на наши несостоявшиеся летом отношения, несмотря на нешуточное с ее стороны упорство в этом вопросе.
Усевшись на лавочке у теплой (видимо, днем Ольга топила печь) белой печной стены, я, пожалуй, не менее часа исполнял свои любимые, в основном бардовские, песни, авторов многих из которых не знал. «Под музыку Вивальди», «Диалог у новогодней елки» на стихи очень хорошего поэта, жившего некогда в Иркутске – Юрия Левитанского, «Я вас люблю мои дожди…», «Капли Датского короля» Булата Окуджавы и многие другие…
Ольга, как всегда, слушала меня очень внимательно, с мечтательным взором, подперев подбородок руками, упирающимися локтями в стол.
Галина тоже, казалось, не пропускала ни одного моего слова и аккорда, но слушала как-то рассеянно, сидя в кресле в теневом углу комнаты, на котором до этого покоилась моя гитара. Казалось, она погружена больше в свой внутренний, а не внешний мир.
А мне так хотелось от нее сочувственного или даже влюбленного взгляда, поскольку, видя ее только краем глаза, я пел в основном для нее: «Там, где клен шумит над речной водой, говорили мы о любви с тобой. Облетел тот клен, в поле бродит мгла. И любовь, как сон, стороной прошла…»
Александр со Светой сидели почти напротив меня, на лавочке у окна. И за их спинами, через стекло с длинным перекрестием, я мог видеть, как над Байкалом в тускнеющем небе повисла грустная луна, освещая своим бледным, таинственным светом серебристые воды предночного Байкала и песчаную, тонкую, как серп, косу перед ним при впадении в озеро реки Котинки.
И этот какой-то почти нереальный, безмолвный свет луны и белая кожа Галины неведомым образом представлялись мне отчего-то некой идеальной гармонией. Словно эта загадочная для меня девушка и сама была соткана из лунного света. И чем-то она напоминала мне белолицых панночек, так чудесно описываемых в своих волшебных произведениях Николаем Васильевичем Гоголем.
Спев очередную (неведомо уже какую по счету) песню и не начиная новую, я спросил Ольгу, как хозяйку:
– Может быть, достаточно? Или, как говорится: «Хозяева, не надоели ли вам гости?» Да и время уже нераннее.
Спрашивая все это, я, конечно же, в какой-то степени кокетничал, поскольку чувствовал, как внимательно все слушали меня. Но, ожидая ответа, все же волновался. Мне так хотелось, чтобы Галина попросила меня попеть еще.
Ольга, ничего не отвечая и будто слушая ритмичный перебор гитарных струн, вопросительно посмотрела на Галину, обернулась к Александру и Светлане…
– А можно еще, хоть немножко? – просительно проговорила Света. – Такие славные у вас песни. И так вы хорошо поете их. И вдруг решительно встав с лавки, она быстро подошла ко мне и нежно приложилась губами к моей, увы, дня три уже небритой щеке, усевшись затем рядом со мой на лавке, чуть поодаль с правой стороны, так, чтобы не мешать моей руке перебирать гитарные струны.
– Да, пожалуйста, если вы не устали, конечно, спойте что-нибудь еще, – подала из своего угла голос и Галина…
Я пел еще минут сорок. Посылая, как мне казалось, некие невидимые импульсы этой очаровательной девушке, задумчиво сидящей в кресле в углу комнаты. Словно выстраивая невидимый прозрачный, но такой хрупкий, стеклянный мост, соединяющий разные берега, разделяющей нас с ней реки. И, самое главное, я чувствовал, что движение по этому невидимому прозрачному мосту уже не одностороннее, а двустороннее – навстречу друг другу. И мне казалось, что Галина понимает и меня, и мои чувства к ней, внимательно слушая слова, слегка опустив глаза…
– Все, девчонки, хватит! – наконец сказал я. – У меня уже пальцы левой руки одеревенели, не слушаются и не хотят держать на грифе нужные аккорды. Так что на сегодня, думаю, достаточно. А то начну фальшивить…
– А фальшь – это ведь всегда так неприлично и неприятно, не правда ли? – вдруг спросила Галина, устремив на меня внимательный взгляд своих зеленых, как омуты, глаз.
– Мне кажется, что вы сами и ответили на свой вопрос, – сказал я, пряча гитару в чехол.
– Может быть, еще чайку на посошок, как говорится? – спросила Ольга.
– Давайте лучше на посошок выпьем по бокалу вина, – предложил Саня. – Там у нас еще осталось.
Все с удовольствием выпили. Захрустели сочными дольками яблока, разрезанного и оставленного Ольгой на деревянной разделочной доске на столе. И было видно, что расставаться никому не хочется. Но надо. Ибо все имеет свой предел…
Взяв зачехленную гитару и стоя уже у двери, я попрощался:
– Всем спасибо за внимание и, как говорится, до свидания.
– А вы к нам еще придете? – спросила Галина, переведя взгляд на Ольгу.
– Если пригласите, обязательно приду, – улыбнулся я ей.
– А можно вас, маэстро, до калитки проводить? – неожиданно предложила Света, при этом загадочно и многообещающе улыбнувшись мне.
– Можно! – вместо меня энергично ответил гаденыш Саня. – Он любит, когда его девушки провожают, причем, не только до калитки, но и далее. До его берлоги у кладбища.
Света по-прежнему вопросительно смотрела на меня, и я решил отделаться шуткой:
– Вообще-то, в быту я прост и доступен, так что провожать меня никому не возбраняется.
Зря я это сказал, сто раз потом об этом пожалел.
– И на сколько же вы в быту доступны? – презрительно, как мне показалось, скривив губы, спросила Галина.
Я ничего не успел ей ответить, поскольку снова встрял Саня:
– А давайте, Галина, выпьем с вами на брудершафт, чтобы перейти на «ты» и быть более доступными.
– Я с малознакомыми людьми на брудершафт не пью, – сдержанно, но с чувством собственного достоинства ответила она.
– А я бы с вами, маэстро, на брудершафт выпила, – подхватила Санину мысль Светлана.