Полная версия
Психопомп
Кажется, наше повествование несколько сбилось с пути. Однако читатель (если таковой отыщется) вполне может рассчитывать, что так или иначе, рано или поздно оно достигнет намеченной цели, хотя в данный момент трудно сказать, в какой части света она находится. Что-то виднеется впереди – но, право, сквозь такой туман, что трудно сказать, земля это или выступившая из мелководья гряда камней, остров или материк, Америка или Индия. Писатель не вправе обманывать читателя; в противном случае читатель отвернется от писателя, и тот лишится известности, почета и гонораров, иными словами, всего того, что автору даже не снилось. Итак: прожив тридцать шесть лет, Марк Питовранов не избежал томлений сердца, любовной тоски и череды увлечений, что продолжалось довольно долго: лет с пятнадцати и, наверное, до двадцати пяти, то есть целое десятилетие он время от времени заболевал прекраснейшей из болезней. Трудно сказать, однако, почему ее называют «прекрасной». У некоторых она протекает тяжело и подчас заканчивается суицидом, как то случилось, например, с чиновником контрольной палаты Г. С. Желтковым. Что же до Марка, то, возможно, он был ею затронут и в тринадцать, и даже в десять лет, что сплошь и рядом случается с отроками. В таком случае его можно сравнить со спартанским мальчиком, без стона и тени страдания перетерпевшего прогрызшего ему живот лисенка. Известно, впрочем, что в девятом классе он пригласил в театр Шуру Соловьеву из параллельного «Б» класса, воспитанную девочку с длинной черной косой и глубокими карими глазами; известно также – а как стало известно, ей-Богу, не могу знать; может быть, от приятеля Марка, Димы Петрова, может быть, сам Марк скупыми словами обрисовал Ксении свои переживания и впечатления; могла и Шура поделиться с подругами, но так или иначе составилась в чем-то даже трогательная картина юноши и девушки, за все время не сказавших друг другу и двух слов за исключением предельно кратко выраженного Марком в антракте предложения угостить спутницу мороженым, на что она ответила кивком головы; у дверей ее дома он сиплым голосом сказал «до свидания» и, повернувшись, побрел по темному заснеженному переулку, кляня себя и повторяя, что это в последний раз. Что, однако, в последний раз? Впредь никаких свиданий? Впредь до которого дня, месяца и года? Впредь не приглашать в театр, а звать в кино? Впредь вообще ни с кем не встречаться? В тот вечер он был в шаге от монашеского обета, но к утру отложил его исполнение. В ответ же на вопросы Петрова, далеко ли удалось ему продвинуться и узнал ли он хотя бы, умеет ли Шурочка целоваться, он свирепо отвечал: «Убью!» При неизбежных встречах с ней в школе он мучительно краснел, бормотал «привет, привет» и спешил проскользнуть дальше. Она смотрела на него с удивлением и, кажется, обидой. К счастью для него, она скоро уехала: в другой район, город, в другую страну, он не знал; но, вспоминая ее, думал, что если бы в тот вечер спросил ее – о чем? ну, хотя бы, понравился ли спектакль; а мне поправился; а читала ли Ремарка (спектакль был «Три товарища»)? а я читал; а кто у тебя отец? а у меня отец, как Ремарк, писатель, – то, возможно, он почувствовал бы протянувшуюся между ними ниточку, связь, едва обозначившуюся, но все же дающую ему право осторожно прикоснуться губами к ее губам. Исключено. С его словобоязнью невозможно. Слова предают. Они не могут с приемлемой точностью и полнотой выразить то, что теснится в нем, ищет выхода и не находит. Люди прибегают к словам, не ощущая двоящихся в них смыслов. Поскольку люди в громадном своем большинстве поверхностны, равнодушны и торопливы, постольку у них нет времени и желания вслушаться в собственные, пустые, как порожняя жестяная банка, слова. Когда едешь в метро, кажется, что сходишь с ума; хочется заткнуть уши или закричать, срывая голос: «Замолчите! Нельзя уходить в смерть с ничтожными словами!» Право, лучше молчать. Рассудим, что было бы, если бы она сказала, да, я читала; тогда он должен был бы произнести что-нибудь в ответ, иначе показался бы весьма глупым человеком, бесполезно шарящим в голове в поисках хотя бы захудалой мыслишки; тут-то он и брякнул бы о Патриции Хольман, как она ему нравится, что вызвало бы усмешку и замечание, что он, вероятно, существует в каком-то вымышленном мире, если говорит о литературном персонаже как о живом существе; черт! вряд ли; нет; скорее всего, она бы почувствовала легкий укол в слове «нравится», смыслы которого он не продумал и которое можно истолковать, если нравится Патриция, то не очень нравится Шура; черт! нет, Шура, ты мне нравишься, но хорошо, что ты уехала. Еще известно, что во время его учебы на филологическом факультете – да, именно тогда, что хорошо помнили и Ксения, и Лоллий, – это было событие, оставшееся в семейной хронике, о чем будет сказано чуть ниже после необходимого пояснения, почему филология была признана поприщем, более всего отвечающим склонностям и способностям Марка. Немалую, если не главную роль тут сыграло его пристрастие к чтению, в чем он достиг выдающихся успехов, прочитав, в частности, от доски до доски «Илиаду», из которой Лоллий знал только «Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына…», ну и дальше самую малость; однако не столько «Илиада» потрясла Лоллия, сколько наблюдение, сделанное Марком после того, как он закрыл четвертый том «Войны и мира» и спросил, хорошо ли знаком его отец и писатель с этим романом. С фальшивой бодростью и не менее фальшивой уверенностью отвечал Лоллий, ну как же! кто из русских, а мы, как ты знаешь, русские люди, Питоврановы, пусть нас трут, как монету, и скребут, как сковороду, но ни татарина, ни еврея не обнаружат, впрочем, это неважно, и о превозносящем свою национальную принадлежность следует знать, что гордиться ему больше нечем, – кто из русских не внимал с благоговением великому слову Льва Николаевича! как же, как же, Андрей Болконский, Наташа, бал, дуб, охота… От полноты чувств он прослезился. И отступления читал, спросил безжалостный сын. Ну почему же? Роевое начало, мировая воля и прочее. Тут он вспомнил отзыв Тургенева. И вообще Иван Сергеевич назвал исторические пассажи кало. Лоллий довольно усмехнулся, надеясь, что после этого Марк перестанет его допрашивать. Ошибся. А помнишь ли ты, папа, вкрадчиво спросил Марк, какой образок надела княжна Марья на шею брату, когда тот уходил воевать с французами? Господи, с тоской подумал Лоллий, как некстати он разговорился. Образок. Ну, образок. Иконка. Должно быть, Пресвятая Дева. Нет, Николай Угодник! Оберег. Защищает от пули, меча и все такое. Он? Да, он. Точно не помню, с тяжелым вздохом сказал Лоллий, но, по-моему, образок Николая Угодника. А какой? Деревянный? Металлический? Бумажный? Ловит меня, негодяй. Лоллий сделал вид, что возмутился. Не говори ерунды. Какие бумажные иконки в начале позапрошлого века. Деревянный образок Николая Мирликийского, его все тогда носили. Вместе с крестиком, подумав, добавил Лоллий. Нет, позволь, вдруг спохватился он. Не деревянный. Медный образок! Меднолитой, уточнил он, победно взглядывая на сына. Ни слова не говоря, тот открыл книгу на красной закладке – а всего, заметил Лоллий, их было две – и прочел: «овальный старинный образок Спасителя с черным ликом в серебряной ризе на серебряной цепочке мелкой работы». Лоллий вознегодовал. Ну, серебряный. Ну, Спаситель. У всякого есть право забыть какую-то малозначительную подробность. Важно сохранить главнейшую – и, отставив чашку чая, он обрисовал в воздухе круг – идею… дубина народной войны, вот что важно, а не образок, деревянный, медный, серебряный… Мелочи со временем стираются, но главное, за что мы ценим… Папа, дерзко перебил отца Марк, я читал учебник. Он открыл книгу на второй закладке.
А скажи мне, папа, остался ли образок на князе Андрее, когда по приказу Наполеона его подобрали с поля битвы и поместили в лазарет? Лоллий задумался. Мародеры, должно быть. При любом исходе поле войны всегда за ними. Точно не помню, сказал он, но, кажется, мародеры. Гиены войны. Он улыбнулся, довольный пришедшим в голову сравнением. Серебряный образок. Отчего не поживиться. Ты, папа, опять невпопад, но не важно. С князя Андрея сначала сняли, а потом снова надели – прочел Марк – «золотой образок… на мелкой золотой цепочке». Что?! Не может быть! Так вскричал Лоллий, а меж тем в голове у него пронеслось: Акела промахнулся. Но какой Акела, подумал он; в самом расцвете. Не может быть, растерянно повторил он. Сколько редакций. Правок. А Софья Андреевна? Она куда смотрела? А редактор… Был же у него редактор? Читатели, наконец? Полтора века читают – и никто не заметил? Самый пристрастный, внимательный и совершенный читатель русской литературы, отметивший в «Братьях Карамазовых» всего одну художественную подробность – след от рюмки на мокром после дождя столе в саду, Владимир Владимирович Набоков, – и он проплыл мимо? Не может такого быть. Он ужаснулся и возликовал, едва представив повсеместное в литературной среде оживление. «Литературные новости» хотя совсем исподличались, но все же должны отозваться. Сын известного писателя… ну, да, а что тут такого? все о себе так пишут; брошюру выпустит – и уже известный; а у него, между прочим, пять полноценных книг разной толщины, две из них в твердом переплете, и роман, пусть не написанный, но грандиозный по замыслу… автор пророческого романа, сейчас все галдят о своих поделках: пророческий, предсказавший, роман-апокалипсис; чушь несусветная, но для привлечения, так сказать; толпе надо что-нибудь яркое, а будешь помалкивать, в твою сторону даже не глянут. В конце концов, пусть превращение серебряного образка в золотой уже было замечено, Марк обнаружил его самостоятельно, проявив редкое сегодня внимание к Слову и склонность не просто к чтению, а к изучению текстов. Что ж, отвечал сыну Лоллий, ты победил, Галилеянин. Отныне да будешь ты наречен любителем слова, филологом, и да будет тебе в радость и высокое наслаждение любое слово – возвышенное, низкое, хвалебное, бранное, описательное, обличающее, прославляющее, уничижающее, животворящее, убивающее, подлое, льстивое, правдивое, лживое, ласковое, негодующее, яростное, тихое, мирное, грозное, вкрадчивое, божественное – лишь бы в нем запечатлена была жизнь. Ты, Марк, хранитель слова, единственного подлинного сокровища породившей тебя земли. Нефть иссякнет; газ истощится; золото кончится; уголь сгорит – все пройдет, слово останется. И над опустошенной, готовящейся навсегда исчезнуть землей прозвучит последнее, скорбное, рыдающее слово – земля моя, ты создана была для другого бытия; зачем же ты уничтожила сама себя? Земля исчезнет; слово же пребудет в мирозданье; в черных его глубинах безымянной звездой оно будет блуждать до поры, пока где-нибудь, в иных мирах, в устах других людей не прозвучит новым радостным призывом.
Кхе, кхе. Сознаем собственное несовершенство. Молим ти ся о ничтожестве нашем, только что промолвившем выспреннее слово. Еще более мы отклонились от ранее объявленной темы, чему единственное оправдание – поскольку даже святой жизни человек, отшельник, столпник, житель пещеры наподобие смиренномудрого Иова Почаевского, в чью подземную келлию проникаешь, согнувшись в три погибели, и под ее сводами и стенами нет никакой возможности ни разогнуться, ни покойно сесть, ни тем более лечь, протянув ноги, отчего с потрясением всего естества и со стоном вопрошаем: Боже! неужто лишь в таком угнетенном положении можно оправдаться перед Тобой? или только святому доступно понимание бездны своего греха, и он наказывает себя неудобоносимыми бременами, рубищем и склепом? – если человек, несомненно, стяжавший Святого Духа, оправдывается добровольно принятыми на себя скорбями и тяготами, то простому смертному как не промолвить словечка в оправдание? – в нашем случае оправданием может служить сама жизнь, течение которой то и дело разветвляется на рукава или вообще меняет русло – так, что, поставив над своей ладьей парус, оказываешься вовсе не там, куда намеревался приплыть. В самом деле, в наши намерения вовсе не входило изображать читальню, зеленые стеклянные абажуры, и студента Питовранова над раскрытой книгой, с тетрадью справа и стопкой ожидающих своей очереди книг по левую руку. Но раз уж совершенно против намеченного третьего дня, обдуманного со всех сторон, стройного плана повернулось в непредусмотренную сторону – отчего само повествование все больше напоминает старое одеяло с вылезающими отовсюду клочками ваты, – то из присущей нам добросовестности, которая нередко вступает в противоречие с чувством меры, строгостью композиции, стремлением к похвальной краткости, являющейся, как всем известно, сестрой таланта, но, заметим, сестрой зачастую не родной, а скорее двоюродной или даже троюродной, то есть, иными словами, седьмой водой на киселе, ибо не всякая краткость признак таланта, и сплошь и рядом встречаются произведения, чья бездарность прямо пропорциональна их телеграфному стилю, – хотя бы упомянем книги, в чтение которых погрузился Марк. Непосредственно перед ним был «Изборник», составленный из произведений литературы Древней Руси и раскрытый на повести «О прении живота со смертию». В стопке книг находились: «Одиссея» великого слепого старца, «Труды и дни» Гесиода, античная поэзия, античная драма и «Старшая Эдда», чей черед, кажется, должен был наступить в следующем семестре. Итак. «Человек некий ездяше по полю чисту и по раздолию широкому, конь под собою имея великою крепостию обложен, зверовиден, а мечь имея у себя вельми остр обоюду, аки лед видением…» Боже! Как вздрагивает сердце от одного лишь звучания волшебных слов! От этого меча, чье острие – жало – было как у змеи, лезвие блистало, как лед под лучами солнца в морозный день, и рассекало и железо, и камни – великое твердое камение; от его владельца, помышляше в себе, глаголя высокая и гордая словеса… Но вот смерть к нему приходит внезапно. Уды его вострепеташи еси.
Марк списывал в тетрадь и представлял. Оконце слюдяное. Свет тусклый. Свеча горит. Гусиное перо: скрип-скрип. Дивный звук утраченных слов. …и конь у тебя аки много дней не едал и изнемог гладом… Музыка. Не скорбно ли, что время, подобно асфальтовому катку, уплощает слова, пренебрегая звуком, который есть второй, если не первый, их смысл? Мир потускнел. Дьяк преклонных лет, пятьдесят с небольшим, все мысли о близком уже конце. Человек стал вполне человеком не тогда, когда встал на ноги, а в день, когда в его голове с низким лбом вспыхнула и повергла его в ужас мысль о неизбежности смерти. Однако невозможно жить в ее постоянном присутствии, в кромешном мраке подавленного сознания, с ощущением приговоренного, который изнемог от ожидания, когда она появится на пороге и молвит: «Собирайся!» Надо забыть; поверить, что ее нет; или его нет в ее списке; чудесным образом о нем забыли; рассмотрели поданное им прошение и помиловали; даровали если не полное освобождение, то, по крайней мере, отсрочку лет на пятьдесят. Как легко, как радостно стало жить! Какое счастье. Иди, милая, я тебя поцелую. Но среди веселья, семейного благополучия, силы и славы без стука распахивается дверь. Ужасное видение на пороге. Внезапну же прииде к нему смерть, образ имея страшен, а обличие имея человеческо – грозно же видети ея и ужасно зрети ея. И манит костлявой десницей: иди за мной. Сердце обмирает. Жутко. Ноги отказывают.
Смерть! Не убоишься ли богатырской силы? Она смеется скрипучим безжалостным смехом. Что твоя сила перед моим всемогуществом.
Смерть! Все богатство тебе отдам. Есть, госпоже, у мене богатства много – и злата, и сребра, и бисера многоценнаго множества… Она смеется, беспощадная бессребреница. Богатство – это власть; а смерть и так всем владеет.
Готов ли? Госпожа моя смерть, покажи на мне милость свою, отпусти мя к отцу моему духовному, да покаюся ему, елико согреших. Хотя бы день еще один подай, дабы успел попросить об отпущении грехов. Страшно покидать сей мир нераскаянным. Дай молвить, дай облегчить душу перед кончиной. Ведь согрешал беспрестанно! Гордостью, превозношением, нечистыми помышлениями, пьянством, похотливым разжжением, непочитанием родителей, небрежением храма святого, худой молитвой, холодностью к страданиям ближних… Опять она смеется, показывая крупные желтые зубы. Никако же, чело вече, не отпущу тя ни на един час. Тем вы прельщаетеся, глаголюще: заутра се покаю, и бес покаяния наипаче согрешаете, а мене забываете, а ныне как аз пришла, так и возму. Слышал ли еси во Евангелии господа глаголюща: не весть бо ни един от вас, когда приидет смерть, приходит смерть аки тать, смерть вам грамоты не пошлет, ни вести не подаст. И тако его поверже с коня на землю, дондеже предаст дух свой Богу.
Аминь.
Он откинулся на спинку стула, закрыл глаза и погрузился в блаженство покоя. Как бы умер. Нет меня. Мама плачет. Отец в Литературном доме пьет и рассказывает о постигшем его горе. Его утешают, наливают, потом грузят в такси и отправляют домой. Меня встретили: папин отец, мой дедушка, Алексей Николаевич; а ну, дай я на тебя взгляну; Боже, как время летит! я тебя в колясочке возил, помнишь? коляска хорошая, немецкая; мы немцев победили, а коляски у них лучше наших; не помнишь? Марк – или тот, кем он стал, – смущенно улыбается: не помню. Славный старик. Бабушка еще не отошла от жизни. Маричек… Как там Лукьян? Ксении с ним непросто. Я так жалею, что не могу ей помочь. Второй дедушка, мамин отец, профессор. Знаешь, промолвил он, похлопывая Марка по плечу, ты как-то рановато к нам собрался. Но уверяю тебя, здесь не худо. Много людей интересных повсюду. Марксисты есть, однако какие-то удрученные. Я не с ними теперь. Они ставят непременным условием, что Бог есть вздох угнетенной твари. Я им отвечаю: помилуйте! похож я был на угнетенную тварь? У меня одна трубка двадцать тысяч стоила; а таких было семь штук! Не понимают. Твердокаменные. А кто здесь бог, спросил Марк. Зевс? Перун? Христос? Ни то, ни другое, ни третье. Бог… Марк. Кто-то произнес его имя. Он открыл глаза, увидел лампу под зеленым стеклянным абажуром, стопку книг, потянул к ним руку, но бессильно уронил ее на колени. Он снова закрыл глаза и тут почувствовал на лбу чьи-то пахнувшие свежестью, прохладные ладони. Он узнал. Маша, сказал Марк, ты здесь откуда? Она склонила темно-русую голову и прижалась щекой к его щеке. «Ты заснул над книгой? – шепнула она. – Быть не может. Что же ты читал, мой милый, – теперь она обвила его шею руками, – что же такое скучное ты читал, что тебя потянуло в сон?» «Я не спал, – разнимая ее руки, сказал Марк. – Так. Думал». «Ах, ах, – она пододвинула соседний стул и села рядом с ним. – Бедный. И это все – указала Маша на стопку книг у него на столе, – ты должен прочесть? – Она взяла книгу, лежащую поверх других. – Гесиод. Это кто?» Марк тяжело вздохнул. «Поэт. Древний. – Он хотел было сказать, из Эллады, но тут же подумал, она спросит, а где эта Эллада, и сказал: – Греческий». «Землю теперь населяют железные люди, – открыв наугад, прочла она. – Не будет им передышки ни ночью, ни днем от труда и от горя. Маркуша. Это о чем? Какое горе? Где? А люди железные? Ты разве железный? Ты милый. А я? Нет, ты посмотри на меня, – потребовала она. – Не гляди на свои книги, ты целый день в них глядел». Марк медленно повернул голову. Чудесная девушка сидела перед ним, и смеялась, и с нежностью смотрела на него темно-синими, с просвечивающей в их глубине речной зеленью, глазами. «Я лучше, чем твои книги, – объявила она. – Ты согласен? – Маша взяла его за руку. – Отвечай, да, я согласен, и я тебя люблю. Марик. И я тебя».
3.Таким образом, после некоторых проволочек и отклонений наше повествование достигло намеченной цели. Девушка Маша, очаровательная, добрая, может быть, несколько сверх меры уверенная в своей женской прелести, не была сокурсницей Марка, если кто-нибудь вдруг подумал об этом. Проще всего было бы объяснить их знакомство совместными занятиями филологией, но ничто и никто не может вынудить нас пренебречь жизненной правдой ради облегчения писательских трудов. Нет! Назвался груздем – полезай в кузов. Наш долг, наша святая обязанность – ходить по неисповедимым путям Господним. Поэтому следует признать, что приобретение знаний всегда казалось Маше занятием, отягчающим жизнь, и она покончила с ним тотчас после школы. С тех пор она побывала курьером, смотрителем бассейна, предлагала себя в качестве модели и была в шаге от подиума, но разбила нос мерзавцу в красном пиджаке, с золотым перстнем и напомаженными волосами и вылетела на все четыре стороны, да еще ославленная, оболганная и опозоренная; была секретарем у Евгения Соломоновича, проректора пединститута, толстого, с розовой лысиной, налитого здоровым, крепким, еще не потерявшим упругость жиром и не единожды говорившего, Машка, не век тебе в секретаршах сидеть, не хочешь в институт, иди хоть на курсы воспитательниц детского сада, куда она некоторое время спустя и отправилась, после чего стала воспитателем во второй младшей группе детсада № 1185. Право, тут в ней открылись такие для нее самой неожиданные кладези любви к этим созданиям, которых надо было мыть, мирить, утешать, смирять, читать им сказки и утирать им сопли и слезы, что она поняла причину своего нежелания учиться на какого-нибудь экономиста, менеджера или инженера. Все, что нужно было ей для счастья, – муж и дети. В голове у нее было не так уж много извилин; но тех, которыми наградил ее Создатель, хватило, чтобы она очень скоро научилась разбирать, кто хочет всего лишь затащить ее в койку, кто был настроен на роман без отягчающих последствий в виде похода в ЗАГС, а кто видел в ней жену и мать своих детей. Первых было пруд пруди; вторых примерно столько же; а вот третьи, кажется, повывелись. Но бедные девушки! горлицы мои, где найти вам достойного мужа, которому с любовью и надеждой вы откроете свои ложесна? где найти мужчину, радующегося вашей беременности? где отыскать Адама, готового пуститься во все тяжкие ради Евы? Ухаживая за доверенными ей человечками, Маша страстно хотела своих. Двух. Или трех. Вполне возможно, что будущий их отец бродит по белу свету в поисках суженой. Маша, конечно же, подавала о себе знать и звала – но, может быть, недостаточно громко: вот я! как же долго ты меня ищешь. Мужским вниманием она не была обделена. Были среди ее обожателей красавцы хоть куда, надеявшиеся заполучить ее первым же приступом; но отступали не солоно хлебавши; были господа в некотором возрасте, прельщавшие ее квартирой, банковской картой и автомобилем в придачу, но и тех ожидало фиаско; были вертопрахи, надеявшиеся заморочить ей голову россказнями о своих успехах на ниве поэзии и с подвыванием читавшие якобы посвященные ей стихи, беззастенчиво украденные у неведомых Маше поэтов: Пока стучит твой тонкий каблучок, я не умру. Мой бедный ангелок, приятель, друг, возьмем вина. Свернем в ближайший парк… Однако поэзия, подлинная или ворованная, ее не брала. Она глуха была к ней. Но вот однажды сердце ее дрогнуло – как никогда не вздрагивало и никогда прежде не наполнялось таким тревожно-радостным предчувствием, когда она увидела Марка в «Перекрестке». Он стоял в очереди в кассу, уткнувшись в книгу и отрываясь от нее и озираясь невидящими глазами только для того, чтобы подтолкнуть тележку с продуктами. У нее кровь прилила к щекам, зажглось в груди, животе, везде, и она сказала себе: «Это он». Марк был худ, бледен, с трехдневной щетиной и затуманенными постоянным чтением глазами. Маша томилась в соседней очереди, глядела на чудесного молодого человека и гадала, посмотрит ли он на нее. Не взглянет – что ж, значит, не судьба; а вот если… Он посмотрел. И встретился с ее взглядом, так много, казалось ей, говорившим ему. И удивленно поднял брови и улыбнулся застенчивой, быстрой улыбкой. Ах, друзья мои, будем ли мы вникать в маленькие хитрости, к которым прибегла Маша, чтобы в дверях столкнуться с Марком, выронить нарочно припасенную для этой цели пару лимонов и как бы в полной растерянности ожидать, пока Марк выловит их в ногах озабоченного народа и вручит ей, пробормотав: «Целые». И так, между прочим, было видно, что никто их не раздавил. «Спасибо», – шепнула она, одарив его признательным взором, в котором лишь круглый дурак не различил бы призыва к знакомству, к известным всему человечеству словам, а что вы делаете сегодня вечером, к приглашению куда угодно – в кино, кафе, даже в парк культуры для совместной прогулки по липовым аллеям, – однако незамедлительно выяснилось, что перед ней собственной персоной был именно круглый дурак, собравшийся идти своей дорогой и бросавший ее на произвол судьбы. Она не могла допустить этого. «А вы, – промолвила она, когда он, потоптавшись и что-то пробормотав, шагнул направо, в сторону асфальтовой дорожки, плавно поднимающейся к четырем белым с зелеными вставками шестнадцатиэтажным домам, – здесь где-то неподалеку, наверно?» Он остановился, взглянул на нее, покраснел и сказал: «Да. Вот там», – и кивнул в сторону бело-зеленых домов. «Ой! – простодушно воскликнула Маша. – Мы соседи! Я вон там, – указала она через улицу, – во-он там… видите, где книжный магазин…» «Да, – ответил он. – Вижу. Я там бываю». «А вы такой… – она подумала и нашла, ей показалось, хорошее слово, – книголюб, да? Все время читаете. Даже в очереди, я видела». «Сессия, – выдавил Марк. – Программа… большая». Другая на ее месте махнула бы рукой и двинулась дальше, наплевав на этого ботаника с его книгами, но Маша рассудила иначе. Ей нравилось, что он застенчив. Разве не видела и не слышала она краснобаев, пустых, ненадежных людей, ни одному слову которых нельзя верить? Он не такой. «А где вы учитесь? – спросила она. – А я все никак, – давая ему возможность собраться с мыслями, говорила Маша. – После школы мне так эти учебники все надоели, правда!» «На филологическом, – сказал он. – Русское отделение». «Я знаю! – подхватила она. – Я в педе работала, секретарем у проректора, у нас тоже был филфак и там тоже русский язык и литература. Я даже поступать туда хотела, – солгала она, – но передумала. Очень трудно читать большие книги». Он улыбнулся. «Мне нравится». «Ну, да, – тут же поддержала его Маша, – надо ж кому-то читать. А то как-то несправедливо: человек писал, старался, душу вкладывал, а никто не читает». Он взглянул на нее с мягкой усмешкой в темно-серых глазах. «Ах, какие глазки! – подумала Маша. – Какой взгляд, такой и человек, я всегда знала. Он смотрит, как ласкает». И ей страстно захотелось, чтобы он обнял ее, прижал к себе, так крепко, так мягко обнял бы он ее, и поцеловал – она даже на губах своих ощутила его губы, красивые, не толстые, но и не тонкие, какие бывают у злых людей, и прошептал ей в ухо – она как чувствовала, сегодня эти сережки с маленькими бриллиантиками надела, они всегда так хорошо смотрятся, – мы никогда не расстанемся с тобой! Она повела плечами, словно ощутила на них его руки. Час был вечерний; за лесопарк садилось солнце, в окнах вспыхивали багровые огни, на асфальт ложились длинные тени. Неподалеку в маленьком кафе готовили шашлыки, и оттуда вместе с легким дымком наплывал пряный запах маринованного мяса. Мимо них проходили, пробегали люди; хлопали дверцы автомобилей; медленно проехала скорая, и ее водитель, высунувшись, спрашивал, где дом двадцать шесть, и ему наперебой объясняли, что он свернул рано, надо по улице и под светофор направо, и там еще метров двести и снова направо, во двор. Марк переступил с ноги на ногу. «Ну…» – начал он, намереваясь сказать: я пойду, но Маша тотчас почувствовала надвигающуюся опасность. «А что ж это мы, стоим, говорим, а я не знаю, как вас зовут. Меня Маша», – и она протянула ему руку. Он перехватил пакет с продуктами левой рукой, осмотрел свою правую ладонь и неловко пожал ей пальцы. «Марк».