Полная версия
Три солдата
Вдруг он громко рассмеялся. Да ведь это же были немецкие слова… Его готовили к тому, чтобы убивать людей, говоривших таким образом; если бы кто-нибудь произнес это, он убил бы его. Они будут убивать всякого, кто говорит на этом языке, он и все остальные, – те, которые маршировали сейчас по учебному полю, чьи ноги вытягивались на плацу в одну и ту же линию.
IIIБыло субботнее утро. Три солдата в синих блузах подметали листья на улице между рядами бараков, под командой капрала, кривоногого итальянца, умудрявшегося даже при солдатском столе распространять вокруг себя легкий запах чеснока.
– Тянетесь, точно слюни! Пошевеливайтесь, ребята… через двадцать пять минут инспекция! – повторял он.
Солдаты продолжали работать не обращая на него внимания.
– Ни черта не стараетесь! Если увидит инспекция, мне нагорит, не вам. Поживее, пожалуйста. Эй, вы там, подберите эти окаянные окурки!
Эндрюс сделал гримасу и начал собирать маленькие серые, грязные кончики выкуренных папирос. Когда он нагнулся, глаза его встретились с темно-карими глазами солдата, который работал возле него. Глаза были сужены от злобы, а мальчишеское лицо пылало под загаром.
– Не для того я полез в эту чертову армию, чтобы всякий проклятый идиот командовал мной, – негромко ворчал он.
– Собственно, не так уж важно, кто тобой командует, – командовать будут все равно, – сказал Эндрюс.
– Ты откуда будешь, товарищ?
– Из Нью-Йорка! Моя семья из Виргинии, – сказал Эндрюс.
А я из Индианы… Делай вид, что работаешь, а то эта проклятая обезьяна опять ползет из-за утла.
Да не ворошите вы их на месте, а выметайте вон! – закричал капрал.
Эндрюс и парень из Индианы обошли место перед бараками с метлой и лопатой, собирая жеваную табачную жвачку, папиросные окурки и клочья грязной бумаги.
– Как тебя звать? Мое имя Крисфилд. Ребята зовут меня Крис.
Меня Эндрюс, Джон Эндрюс.
– У моего папаши там, дома, был работник, тоже Энди. Заболел и помер прошлым летом. Как ты думаешь, не скоро еще нас переправят через океан?
– Не знаю.
– Хотелось бы мне поглядеть на те края.
– Эй, ребята, что же вы тут торчите! Ступайте-ка, опорожните мусорные ящики. Живее! – кричал капрал, с важным видом расхаживая на своих кривых ногах. Он не отрывал глаз от улицы, тянувшейся вдоль бараков, и бормотал себе под нос: – Проклятье… вот уже время инспекции… черт… никогда они не опаздывали…
Внезапно лицо его застыло в почтительной неподвижности. Он поднес руку к околышу фуражки. Группа офицеров прошла мимо него в ближайшее строение.
Джон Эндрюс, возвращаясь после чистки мусорных ящиков, вошел через заднюю дверь в свой барак.
– Смирно! – раздался окрик с другого конца.
Он, насколько мог, сделал неподвижными шею и руки. В тишине бараков раздавалось резкое постукивание каблуков инспектирующих офицеров. Желтое лицо с впалыми глазами и. тяжелой квадратной челюстью приблизилось к глазам Эндрюса. Он смотрел прямо перед собой, разглядывая несколько рыжеватых волосков на кадыке офицера и новые нашивки по обеим сторонам его воротника.
– Сержант, кто этот человек? – раздалось из бледного лица.
– Не могу знать, сэр, новобранец, сэр. Капрал Валери, кто этот человек?
– Его имя Эндрюс, сержант, – сказал капрал-итальянец с подобострастной дрожью в голосе.
Офицер обратился прямо к Эндрюсу, быстро и громко отчеканивая слова:
– Сколько времени вы служите в армии?
– Неделю, сэр!
– Вам не известно, что вы должны быть каждую субботу начисто выбриты, умыты и готовы к осмотру в девять часов?
– Я чистил бараки, сэр!
– Не возражать, когда к вам обращается офицер! – Офицер тщательно отчеканивал слова, подчеркивая их. Делая замечание Эндрюсу, он покосился украдкой на своего начальника и заметил, что майор хмурится. Его тон тотчас же слегка изменился. – Если это случится еще раз, вы будете подвергнуты дисциплинарному взысканию… Смирно там! – Кто-то шевельнулся на другом конце барака.
В абсолютной тишине снова раздалось щелканье офицерских каблуков. Осмотр продолжался.
– Ну, ребята, теперь все вместе! – закричал христианский юноша, стоявший, широко растопырив руки, перед экраном кинематографа.
Фортепьяно загремело, и толпа солдат, набившаяся в комнату, проревела в один голос:
Ура! Ура! Команда в сборе!Мы против кайзера идем!Мы против кайзера идем!Балки загудели от их сильных голосов. Картина началась. Джон Эндрюс исподтишка наблюдал вокруг себя. Рядом с ним сидел парень из Индианы, прикованный к экрану, а кругом повсюду возвышались над одетыми в хаки телами низко остриженные головы; изредка в белом мигающем свете экрана поблескивала чья-нибудь пара глаз. Волны смеха и легких восклицаний то и дело пробегали над ними. Они были так одинаковы, что минутами казались одним существом. Вот чего он искал, когда поступал в армию, сказал он себе. Тут он укроется от охватившего его ужаса перед миром. Возмущение, беспокойные мысли, собственная индивидуальность, которую он, точно знамя, высоко поднимал над мятежом, измучили его вконец. Так было гораздо лучше: предоставить жизни идти своим чередом, истребить в себе эту сводящую с ума жажду музыки, втоптать себя в тину общего рабства. Мрачная злоба все еще поднималась в нем при воспоминании о голосе офицера в это утро: «Сержант, кто этот человек?» Офицер смотрел ему в лицо, как смотрят на мебель.
– Ну и картина! – Крисфилд обернулся к Эндрюсу с улыбкой, которая прогнала его раздражение и вызвала приятное чувство товарищества.
– Сейчас вот самая интересная часть. Я видел уже это в Фриско, – сказал человек по другую сторону Эндрюса.
– Черт, после нее просто возненавидишь этих гуннов!
Человек, сидевший у рояля, громко забарабанил в перерыве между двумя частями фильма. Парень из Индианы обнял Эндрюса за плечи и нагнулся вперед, обращаясь к его соседу с другой стороны:
– Из Фриско?
– Да!
– Вот штука-то, черт возьми! Вы с Тихого океана, этот парень из Нью-Йорка, а я из старой Индианы – как раз посередине…
– Из какой роты?
– Да не из какой пока… Мы с этим парнем в уборщиках.
– Чертовское место… Меня зовут Фюзелли.
– Меня Крисфилд.
– Меня Эндрюс.
– А долго приходится торчать в этом лагере до отправки?
– Не знаю! Одни ребята говорят три недели, а другие – шесть месяцев. Послушайте, да не сунут ли вас в нашу роту? На днях они переправили кучу народа, и капрал сказал, что нам дадут вместо них новичков.
– Черт бы их побрал! Поскорее бы за океан!
– Что и говорить, хорошие места, – сказал Фюзелли. – Все там ну просто как на картине. Живописно, как говорится. И люди носят крестьянские платья… У меня дядька был оттуда, так рассказывал, как там все. Из-под Турина он был.
– А это где будет?
– Почем я знаю? Где-то в Италии!
– Скажи-ка, а много времени нужно, чтобы переправиться через океан?
– О, неделю-две, – сказал Эндрюс.
– Так долго!
Но кинематограф заработал снова. На ленте замелькали солдаты в заостренных шлемах, вступающие в бельгийские города, где то и дело попадались запряженные собаками тележки с молоком и старые женщины в крестьянских костюмах. Когда на картине показывался германский флаг, в зале поднимались свист и гиканье, а когда лента изображала, как немцы закалывают мирных граждан в широких голландских штанах и старых женщин в накрахмаленных чепцах, солдаты, набившиеся в барак ХАМА, посылали им громкие проклятья. Эндрюс чувствовал, как слепая ненависть в сидевших около него парнях нарастала, точно это было нечто, имеющее самостоятельное бытие. Она заражала его и увлекала, точно он находился среди охваченного паникой стада. Ужас, подобно хищным рукам, сжимал его горло. Он посмотрел на лица окружающих – они все были полны напряженного внимания, разгорячены и блестели от пота в жаркой комнате.
Выходя из барака, стиснутый в плотном потоке солдат, двигающихся к выходу, Эндрюс услышал, как кто-то сказал:
– Я никогда в жизни не обижал женщины, но клянусь Богом, что теперь я это сделаю! Ничего бы не пожалел, чтобы изнасиловать какую-нибудь проклятую немку!
– Я их тоже не перевариваю, – раздался другой голос, – мужчин, женщин, детей и даже… и даже не родившихся ребят. Они или круглые идиоты, или такие же бандиты, как их правители, если позволяют этой шайке генералов командовать над собой.
– Вот если попадется мне в плен германский офицер, я его сначала заставлю сапоги чистить, а потом пристрелю, как собаку, – сказал Крис Эндрюсу, когда они возвращались по длинной улице в свой барак.
– Правда?
– Да! Только сейчас мне хотелось бы подстрелить кое-кого другого! – с жаром продолжал Крис. – Недалеко искать придется; уж я сделаю это, если он не перестанет приставать ко мне!
– Кто это?
– А этот большой балбес Андерсон, правофланговый. Он, кажется, вбил себе в голову, что если я ниже его ростом, то уж он может издеваться надо мной как хочет.
Эндрюс круто обернулся и посмотрел в лицо своему спутнику. Что-то в мрачном голосе парня поразило его. Для него все это было необычно. Он считал себя горячим человеком, но никогда в жизни не чувствовал желания убить кого-нибудь.
– Ты в самом деле хочешь убить его?
– Пока еще нет, но он меня доводит до черта своим приставанием. Вчера я замахнулся на него ножом. Тебя тогда не было. Разве ты не заметил, что я был немного не в себе на учении?
– Да… но сколько тебе лет, Крис?
– Двадцать. Ты ведь постарше меня будешь, правда?
– Мне двадцать два. – Они стояли прислонившись к стене своего барака и смотрели вверх, в сияющую звездную ночь.
– Скажи-ка, что там, за океаном, такие же звезды, как здесь?
– Должно быть, такие же, – ответил Эндрюс смеясь. – Хотя я никогда не бывал там и не видел их!
– Мне не пришлось много учиться, – продолжал Крис. – Я вышел из школы, когда мне было двенадцать, потому что толку от этого было мало, а отец сильно пил – так я понадобился на ферму для работы.
– Что у вас там сеют в Индиане?
– Больше всего маис, потом еще пшеницу и табак, а главное, скота много разводят. Так вот я как раз хотел рассказать тебе, как я раз чуть не уложил одного молодца.
– Расскажи-ка!
– Я в то время здорово пил. Бедовая была у нас тогда компания. Работали мы, бывало, только покуда не наберем достаточно монет, чтобы покутить с девочками. В картишки тоже дулись и виски лакали здорово. Случилось это как раз во время жатвы. Черт, я уже и забыл даже, из-за чего все вышло, только поссорился я с одним парнем, с которым мы до того были настоящими друзьями. Он замахнулся и ударил меня по щеке. Не помню, что я тут сделал, только прежде чем я успел что-нибудь сообразить, у меня в руке очутился рабочий нож, и я занес его над парнем. Такой нож… если всадить в человека – тут ему и конец. Потребовалось четверо молодцов, чтобы удержать меня и вырвать нож. А все-таки я успел ему здорово раскроить грудь. Я был просто до чертиков пьян тогда. Эх, брат, и вид же у меня был, когда я возвращался домой: половина платья содрана, рубаха в клочья… Свалился я в канаву и проспал там до самого утра, все волосы в грязи вывалял… А теперь я редко когда и каплю в рот возьму.
– Так тебе тоже хочется поскорее за океан, Крис? – сказал Эндрюс после долгой паузы.
– Я спихну этого гуся Андерсона в море, если нас отправят на одном пароходе, – сказал Крис смеясь, но после паузы прибавил: – Скверно было бы все-таки, если бы я уложил тогда этого парня. Вот уж, по совести говорю, не хотел я этого.
– Да, брат, скрипач – это дело прибыльное, – сказал кто-то.
– Вовсе нет, – раздался меланхолический, тягучий голос из тощего человека, который сидел согнувшись вдвое, положив свое длинное лицо на руку и уперев локти в колени. – Только-только кормит.
Несколько человек толпились в глубине барака. Длинный ряд коек, освещенный случайными слабыми отсветами электрических ламп, тянулся от них к маленькому столику сержанта около дверей. Некоторые уже спали, другие торопливо раздевались.
– Увольняешься, не так ли? – спросил человек с сильным ирландским акцентом и красным лицом веселой гориллы, выдававшим в нем содержателя бара.
– Да, Фланнаган, увольняюсь, – уныло произнес тощий человек.
– Вот уж не везет парню, – раздался голос из толпы.
– Да, не везет, братец, – сказал тощий человек, рассматривая впалыми глазами лица столпившихся вокруг него солдат. – Я должен был бы зарабатывать сорок долларов в неделю, а здесь я едва выколачиваю семь, да к тому же еще служу в армии.
– Да я не про то. Не везет, говорю, что из этой проклятой армии увольняют.
– «Армия, армия, демократическая армия!» – запел кто-то шепотом.
– Ну а я, черт возьми, хочу отправиться за океан гуннов посмотреть, – сказал Фланнаган, ухитрявшийся с необычайным искусством соединять ирландский акцент с говором лондонца.
– За океан, – подхватил тощий человек. – Если бы мне только удалось поехать поучиться за океан, я зарабатывал бы не меньше Кубелика. У меня задатки хорошего скрипача.
– Почему же ты не поедешь? – спросил Эндрюс, стоящий с краю вместе с Фюзелли и Крисом.
– Посмотрите на меня – туберкулез, – сказал тощий человек.
– Просто дождаться не могу, чтобы они переправили меня туда, – сказал Фланнаган.
– Забавно, должно быть, не понимать, что народ кругом говорит. Мне один парень сказывал, что они говорят там «вуй» вместо «да».
– Можно знаками объясняться, – сказал Фланнаган, – ну да ирландца всюду поймут. Зато уж с гуннами беседовать не придется. Черт побери! Как только доберусь туда, сейчас же открою ресторанчик. Что вы на это скажете?
Все рассмеялись.
Недурно будет, а? Вот увидите, открою в Берлине ирландский ресторан. И будь я проклят, если сам английский король не приедет ко мне и не заставит проклятущего кайзера поставить всем выпивку.
– К тому времени кайзера вздернут на телеграфном столбе. Тебе нечего беспокоиться, Фланнаган!
– Его нужно бы замучить до смерти, как негров, когда их линчуют на юге.
Где-то далеко на учебном плацу проиграл горнист, и все молча разошлись по своим койкам. Джон Эндрюс завернулся в одеяло, обещая себе спокойно подумать некоторое время перед сном. Для него сделалось необходимостью лежать таким образом по ночам без сна, чтобы не совсем оборвать нить своей личной жизни – жизни, которую он начнет снова, если сможет пережить все это. Он отогнал мысль о смерти. Она не занимала его и была ему безразлична. Но когда-нибудь в нем снова проснется желание играть на рояле, писать музыку. Он не должен позволять себе слишком глубоко проникаться беспомощной психикой солдата. Ему необходимо сохранить свою волю.
Нет, он не об этом хотел думать сегодня. Он так устал уже от самого себя. Ему нужно во что бы то ни стало забыть о себе. С первого года своего учения в колледже, он, казалось, только и делал, что думал о себе, говорил о себе. Здесь, на дне, в глубочайшем унижении рабства, он сможет, по крайней мере, найти забвение и начать заново возводить здание своей жизни, на этот раз из прочного материала: работы, дружбы и презрения. Презрение – вот чего ему недоставало. В каком грубом фантастическом мире очутился он вдруг! Вся его жизнь до этой недели казалась ему главой, вычитанной из романа, картиной, которую он увидел в витрине магазина – так мало походила она на окружающую его действительность. Полно, да разве могло все это происходить в одном и том же мире? Он, должно быть, умер, сам не зная этого, и родился опять в новом, жалком аду…
Свое детство он провел в разрушенной усадьбе, стоявшей среди старых дубов и каштанов у дороги, по которой лишь изредка проезжали одноколки и запряженные быками телеги, нарушая однообразие песчаных полей, тянувшихся в узорчатой тени. Он так любил мечтать в то время; в длинные виргинские дни, лежа под миртовым кустом на краю запущенного сада, он предавался под сонное жужжание кружившихся на солнце оводов мечтам о мире, в котором он будет жить, когда вырастет. Как много завидных поприщ рисовалось ему! Он будет полководцем, как Цезарь, покорит мир и погибнет от руки убийцы в величественном мраморном зале; или странствующим менестрелем – обойдет с песнями чужие земли, участвуя в бесконечных сложных приключениях; или сделается великим музыкантом: будет сидеть за роялем, как Шопен на гравюре, прекрасные женщины будут рыдать, слушая его, а мужчины с длинными вьющимися волосами закроют руками лица. Одного только рабства он не представлял себе – его раса властвовала для этого слишком много веков. И все же мир покоился на различных видах рабства.
Джон Эндрюс лежал на спине на своей койке, тогда как вокруг него в темном бараке все спали и храпели. Какой-то страх охватил его. В одну неделю величественное здание его романтического мира, с его бесконечным богатством красок и гармонии, пережившее и школу, и колледж, и удары, полученные в борьбе за существование в Нью-Йорке, распалось в прах вокруг него. Он очутился в полной пустоте. «Как глупо, – подумал он, – ведь это тот мир, которым живет большая часть человечества – нижняя половина пирамиды».
Он подумал о своих друзьях, о Фюзелли и Крисфилде, и об этом забавном маленьком человечке, Эйзенштейне. Они чувствовали себя как дома в этой армейской жизни; их, казалось, нисколько не пугала потеря свободы. Но ведь они никогда не жили в другом, сияющем мире. Однако он не мог презирать их за это, как хотел бы. Он представил себе их поющими под управлением христианского юноши:
Ура, ура, все мы в сборе здесь!Мы кайзера в плен захватим,Мы кайзера в плен захватим,Мы кайзера в плен захватимРазом!Он вспомнил, как подбирал с Крисфилдрм окурки и беспрерывное «топ-топ-топ» на учебном плацу. В чем была связь между всем этим? Не одно ли тут безумие? Ведь эти спящие вокруг люди собрались сюда из таких различных миров, чтобы слиться в этом дне. Что они думали об этом, все эти спящие? Разве и они не мечтали, как он, когда были мальчиками? Или предшествовавшие поколения подготовили их только к этому? Он вспомнил, как лежал, бывало, под миртовым кустом в знойный, ленивый полдень, следя за тем, как бледные звезды цветов ложатся узором на сухую траву, и снова чувствовал, закутанный в свое теплое одеяло среди всей этой массы спящих, как напрягаются его ноги от жгучего желания понестись, не чувствуя на себе пут, по свежему вольному воздуху. Внезапно тьма заволокла его сознание.
Он проснулся. Снаружи играл горнист.
– Вставай веселее! – кричал сержант.
Еще один день.
IVЗвезды горели очень ярко, когда Фюзелли со слипающимися от сна глазами спотыкаясь вышел из барака. Они трепетали как куски блестящего студня на бархатном фоне неба, точь-в-точь так же, как что-то внутри его трепетало от возбуждения.
– Знает кто-нибудь, где зажигается электричество? – спросил сержант добродушным голосом.
Свет над дверьми барака вспыхнул, осветив маленького веселого человечка с желтыми усиками и незажженной папиросой, болтавшейся в углу рта. Столпившиеся вокруг него солдаты, в шинелях и шляпах, опустили свои ранцы на колени.
– Ну, стройтесь, ребята!
Когда Фюзелли выстроился вместе с остальными, на него со всех сторон устремились любопытные взоры. Он был переведен в роту только в прошлую ночь.
– Смирно! – закричал сержант, затем прищурил глаза и стал сосредоточенно рассматривать клочок бумаги, который держал в руке, в то время как солдаты его роты сочувственно следили за ним.
– Откликайтесь, когда услышите свое имя. Аллан!
– Здесь! – раздался пронзительный голос с конца шеренги.
– Анспах!
– Здесь!
В то же время перед бараками других рот происходили переклички. Откуда-то с конца улицы доносились радостные крики.
– Ну, теперь я могу объявить вам, ребята, – сказал со своим обычным видом спокойного всеведения сержант, назвав последнее имя. – Нас отправляют за океан!
Все возликовали.
– Заткнитесь! Уж не хотите ли вы, чтобы гунны услышали нас?
Солдаты расхохотались, а на круглом лице сержанта расплылась широкая усмешка.
Вдруг в полосе света появился лейтенант. Это был мальчик с розовым лицом; его новая защитного цвета шинель была слишком широка и не сгибаясь оттопыривалась при ходьбе.
– Все в порядке, сержант? Все готово? – спросил он несколько раз, переминаясь с ноги на ногу.
– Все готово к посадке, сэр, – с чувством сказал сержант.
– Очень хорошо! Я передам вам через минуту приказ о выступлении.
У Фюзелли стучало в ушах от необычайного волнения. Эти слова – «посадка», «приказ выступать» – звучали чем-то необыкновенным, серьезным, деловым. Он вдруг попытался представить себе ощущение, которое испытываешь под обстрелом. В его голове замелькали воспоминания о кинематографических лентах.
– Господи, ну и рад же я выбраться из этой чертовой дыры, – сказал он своему соседу.
– Смотри, как бы следующая не оказалась еще почище, брат, – сказал сержант, прохаживаясь взад и вперед своей внушительной, самоуверенной походкой.
Все засмеялись.
– Что за молодчина этот наш сержант, – сказал ближайший к Фюзелли человек, – ума палата, что и говорить!
– Вольно! – сказал сержант. – Только если кто-нибудь отлучится из этого барака, я засажу его на кухню до тех пор, пока он не научится чистить картошку во сне!
Рота снова расхохоталась. Фюзелли с неудовольствием заметил, что высокий человек с резким голосом, имя которого было вызвано первым при перекличке, не смеялся, а презрительно сплевывал углом рта. «Что ж, в семье не без урода!» – подумал Фюзелли.
Серые тени, постепенно светлея, ложились вокруг, предвещая зарю. Ноги Фюзелли устали от долгого стояния. Вдоль улицы, насколько хватал глаз, извилистой линией тянулись перед бараком ряды ожидающих солдат.
Взошло горячее солнце, день был безоблачный. Несколько воробьев чирикали на оцинкованной крыше барака.
– Черт, сегодня уж мы не двинемся!
– Почему? – спросил кто-то порывисто.
– Войска всегда выступают ночью.
– Черт бы их побрал!
– Вот идет сержант.
Все вытянули шеи в указанном направлении; сержант подошел с таинственной улыбкой на лице.
– Складывайте шинели и доставайте котелки!
Котелки забренчали и заблестели в косящих лучах солнца. Солдаты промаршировали в столовую и, вернувшись обратно, снова выстроились с ранцами за спиной и стали ждать.
Все начали понемногу уставать и брюзжали. Фюзелли думал о том, где теперь его старые друзья из другой роты. Славные ребята, Крис и тот ученый малый, Эндрюс. Жаль, что не пришлось отправиться вместе.
Солнце поднималось все выше. Люди один за другим заползали в бараки и ложились на голые койки.
– Кто хочет пари, что мы еще неделю проторчим здесь? – спросил кто-то.
В полдень они снова выстроились, чтобы идти к котлу, и угрюмо, торопливо проглотили обед. Когда Фюзелли выходил из столовой, выбивая двумя грязными ногтями зорю на своем котелке, капрал обратился к нему тихим голосом:
– Вымойте-ка хорошенько свой котелок, братец! У нас, может быть, будет осмотр ранцев. – Капрал был худой, желтолицый человек. Лицо его, несмотря на молодость, было все в морщинах, а рот, изогнутый в дугу, открывался и закрывался, как те рты, которые дети вырезают из бумаги.
– Слушаюсь, капрал! – весело ответил Фюзелли; ему хотелось произвести хорошее впечатление. «Скоро ребята станут и мне говорить «слушаюсь, капрал!», – подумал он. В голове его мелькала мысль, которую он напрасно старался отогнать. У капрала болезненный вид, он недолго протянет за океаном. И Фюзелли представлял себе, как Мэб пишет на конверте: «капралу Дэну Фюзелли».
К концу дня вдруг появился офицер; лицо его горело от волнения, а защитная шинель торчала еще больше, чем обыкновенно.
– Ну, сержант, выстройте своих молодцов, – сказал он задыхающимся голосом.
Вдоль всей улицы строились роты. Они выступали одна за другой колоннами по четыре человека в ряд с ранцами на плечах. День уже окрашивался янтарем заката. Протрубили зорю. Мозг Фюзелли вдруг деятельно заработал. Звуки трубы и оркестра, игравшего национальный гимн, просеивались в его сознании сквозь грезы о том, что ждет его там. Он видел себя в каком-то месте, где толпились старики и женщины в крестьянских костюмах. Люди в остроконечных касках, похожие на пожарных, беспрерывно стреляли, напоминая ку-клукс-клановцев в кинематографе. Они соскакивали с лошадей, поджигали здания и накалывали младенцев на свои длинные штыки со странными чуждыми движениями. Это были гунны. Тут же развевались по ветру знамена и гремели звуки оркестра, игравшего «Янки подходят». Все это потонуло в кинематографической картине, на которой одетые в хаки полки быстро маршировали по экрану. Воспоминание о радостных криках, всегда сопровождавших ее, затмило картину.
– Воображаю, какую трескотню поднимают, однако, эти гунны, – прибавил он в виде заключения.