Полная версия
Конь бѣлый
Вот они, сползлись. Начинаем последний путь. Странно: спокойны-то как… Здесь усмешка проползла под усами: секретность держим, вша не проползет.
– Значит, так, граждане Романовы: пушки стреляют, но на освобождение от сибирцев рассчитывать вам не след. Они без погон, и послало их социалистическое правительство. Меньшевистско-эсеровское. Они нам и вам все одно – враги. Второе: анархисты поклялись вас всех под корень. И поскольку в планы рабоче-крестьянского правительства красного Урала не входит ваша досрочная смерть – переводим всех тайно в другое тайное же место. За мной… – двинулся первым, они шли сзади, послушно, как выводок утят за маткой-уткой. Шагал не оглядываясь. Анфилада верхнего этажа, лестница, двор, анфилада нижнего. Они ему были безразличны, никогда не смог бы совместить главу государства, императора, с этим бывшим полковником без погон. А эти девицы? Обыкновеннее не бывает: поют, полы моют… Ненависть была к другому: царизму, как противоположному всеобщему пролетарскому братству. Это он готов был задушить собственными руками. А их всех… Только как носителей зла, не более. Улыбнулся: вон, на стенке, матерная брань. Оно и верно: искренние пролетарские чувства требуют выхода.
Пока вел их длинным окольным путем – товарищи по работе с интересом обследовали предназначенную комнату. «Ну что ж… – Голощекин изловил муху и задавил ее, произнеся приговор: – Отлеталась, контра. Я говорю, комната хорошо выбрана, стены деревянные, рикошетов не будет. Жизнь наших товарищей, товарищи, это капитал нашей партии». – «А то я подумал – отлетит пуля от стенки… – начал давиться хохотом предуралсовета Белобородов, – и – Якову в лоб!» – засмеялся истерично. – «Ладно, – не поддержал Войков. – Трагический момент истории…» – «Ну и что? – смеялся Белобородов. – Якову – и в лоб, разве не цирк?»
– Ладно, товарищи, встанем у дверей, здесь мы не помешаем, – посерьезнел Голощекин.
Караульный начальник Медведев, не обращая внимания на высокое начальство, осмотрел прихожую, остановил качающуюся лампу. Вошел Юровский:
– Ты, что ли? Давай на улицу, глянь, что и как. И не слышно ли будет.
Парень даже заулыбался – слава богу, миновало, не придется живых в покойников превращать. Ушел, тут же появился перед окном, оно выходило в сад. Оборвал плющ – мешал смотреть – и стал вглядываться: интересно, все же…
Юровский уже приглашал:
– Проходите, граждане Романовы, вот сюда, пожалуйте… – Словечко произнес простецкое, наверное, неуютно стало, сработал под «всех»: среди массы – и Ленин затеряется…
Вот она, комната, метров тридцать, лампочка маленькая, обои в полосочку – мрачно. «Что же, и стульев нет? И сесть не на что?» – спросила Александра капризно. Она ни на мгновение не теряла ни облика царского, ни манер.
– Стулья… – бросил в пустоту, тут же трое безликих втащили три стула. Царь посадил мальчика рядом с собой, села и Александра. Алексей не выспался, болела нога, сюда донес на руках отец. Он молчал, только в сонных глазах нетерпеливый детский вопрос: «Долго еще?» Все были сонные и ни о чем не догадывались.
Молча вошла команда: венгры-коммунисты и русские – самые надежные. Среди венгров – один еврей, себя Юровский евреем не считал – принял лютеранство. Вслед за наркомвоенделом мог бы повторить: «Я не еврей, я – большевик». Интернационал любит кровь не в жилах, а снаружи. Револьверов, кои каждый сжимал за спиной, – никто не заметил. Настроение было переезжать, а не умирать. Юровский выглянул, сощурился – троица храбрилась, четвертый, Дидковский, стоял в стороне и тщательно нюхал рукав. Закрыл двери, и сразу же зазвучал его равнодушный голос: «Николай Александрович, ваши родственники в Европе стремились вас спасти, но этого им не пришлось, и потому мы теперь сами принуждены вас расстрелять». Логику Юровский никогда не учил… Логика – это метафизика, а значит, чушь. И сразу же громыхнули выстрелы и слились в залпы и снова по одному; женщины кричали так страшно…
Медведев стоял у окошка в ужасе: все было слышно, грохотало на все ближайшие улицы и переулки, надо бы бежать, предупредить – не получалось, ноги одеревенели, потом стали ватными, и слезы полились из глаз, удержать не мог, мыслишка проклятая сверлила, да ведь с какой болью: «Людей убивают, девиц, мальчишку, ах, как зря все это, как зря…»
Завыли романовские собаки, вой был длинный, похоронный – почуяли, твари. Войков прислушивался, веки у него дергались в такт выстрелам, Голощекин держал в руках часы, Белобородов съежился. Дидковский привалился спиной к дверям комнаты, за которой шла бойня, и молчал, уставившись в одну точку.
– Предлагаю всех увезти к реке, в мешки, колосники – и в воду. Скрыты будут навсегда! – с восторгом произнес Войков.
Стрелять перестали, Голощекин закрыл часы. «Все. Убиты. Сжечь их к чертовой матери», – закурил нервно; Белобородов выдернул папироску у Шаи изо рта и, затянувшись пару раз, раздавил каблуком: «Якова назначили? Якову поручили? Вот пусть и ломается. Мы тут не объедки чужие подбираем, мы – контроль революции!»
Отвалились створки дверей, повалил дым, сквозь него, тенями, пробирались один за другим партейцы: русские, местные и иностранные; за ними, на полу видны были бесформенные тела и кровь повсюду…
Войков оглянулся на своих и решительно шагнул к дверям смертной комнаты, на пороге не задержался, сразу пошел к распростертой Александре Федоровне. Кровавых луж было в обилии, кровь на глазах свертывалась, превращаясь в странное подобие говяжьей печени, на одной такой луже наркомпрод поскользнулся и едва не упал. Повернул к Якову белое, словно крахмалом присыпанное лицо, спросил тихо – так, чтобы те, в коридоре, не слышали:
– Столетия пройдут, благодарное человечество нам памятники поставит. Одно: зря ты по форме не огласил. Я, значит, о том, что хочу этот перстень… – наклонился, оборвал с шеи императрицы кольцо на цепочке: золотое, с огромным кроваво-черным рубином, гладко отшлифованным. – Ты, поди, и не знаешь, что это зовется «кабошон»? – Юровский махнул рукой, бери, мол. – Спасибо. Праправнуки глянут – и вспомнят. Тебя, меня, товарища Ленина, – постоял на пороге, вглядываясь в бездонный камень, потом посмотрел на мертвецов. Все они застыли в разных позах – как смерть застигла, лежали вповалку, некрасиво, и все же было в этой нечеловеческой картине нечто возвышенное и даже очищающее, будто сказал кто-то за спиной Петра Лазаревича: «Совершился Промысел Божий во искупление грехов…»
– Чушь! – крикнул Войков. – Бога нет! Сказки все это!
– Чего ты орешь? – удивился Юровский. – Нету, есть – тебе-то что? Наше царство отсюда и строится без Бога, запомни, – погасил свет, и вдруг там, в темноте, призрачно возник широкий луг и лес на краю, и две лошади с казаками-конвойцами проскакали, охватывая в кольцо счастливого, смеющегося Николая Александровича и мальчика: так радостно, но уже не от мира сего бежали они навстречу друг другу…
Над травой плыл мокрый туман, звуки колокола, невесть откуда взявшиеся, донеслись издалека, словно сон…
Призрачный дом – бывшая дача управляющего – здесь решили переночевать Дебольцов и Бабин – стоял на отшибе, среди сада, владельцы уехали или их расстреляла новая народная власть, Бог весть.
Дебольцов проснулся первым: стройное пение ввинчивалось в мозг, низкие мужские голоса выводили будто панихиду: «Коль славен наш Господь в Сионе» – и, подчиняясь неведомому зову, полковник встал. «Слышите, ротмистр?» – «Что? – привстал Бабин. – Рассвет? Извините…» Храп стал еще сильнее. «Надо же… – подумал. – Сильный характер, все нипочем» И вдруг обнаружил – безо всякого, впрочем, удивления, что одет не в затрапезный костюмчик, выданный Бабиным еще на подъезде к Петербургу, а в гимнастерке, погонах, аксельбантах – справа, как положено, и даже Георгий – ведь избегал носить при Государе, все же сразу скажут: любимчик. Государя и так обсуждают – мерзко, несправедливо, зачем же добавлять? Между тем пение обнаружилось где-то совсем рядом, близко даже, вышел в сад, цвет листьев и травы был невсамделишный, какой-то чрезмерно зеленый, словно театральная декорация. Хотел вернуться и разбудить Бабина, но здесь увидел сквозь туман стройную человеческую фигуру: некто шел навстречу шагом легким, неторопливым, было такое впечатление, что и земли едва касается. Вот он выплыл из тумана, Господи Сил, да ведь это…
Шагнул навстречу. Царь стоял у куста, который был весь зелен, только одна ветка по-осеннему багровела, оттеняя бледное, белое даже лицо и белую же эмаль креста.
– Ваше величество… – проговорил одними губами. – А как же императрица? Дети?
Царь молчал, взгляд был вроде бы и живой и в то же время так устремлен куда-то в пространство, что поймать его никак нельзя было, и от этого леденела кровь. И вдруг он поднял правую руку, в пальцах зажат листок, сложенный вчетверо, протянул молча. Как не взять? Это нельзя было не взять, хотя уже и понимал Дебольцов, что видит перед собой совсем не живого человека, а только странный и оттого страшный отзвук. А пение было между тем все громче и громче, оно явно доносилось с улочки, на которой стоял дом, Дебольцов сделал несколько шагов, но теперь от Государя, или от того, что было его обликом, явственно донеслись слова: «Отвезут в лес, и положат на траву, и снимут одежду с убиенных, и все, что найдут, – разделят между собой. А тела бросят в дорогу…»
Дебольцов побежал. В спину ему, вдогон – последнее слово, тихо, как шелест травы: «Помни». Оглянулся. Там никого не было, рванул калитку, выскочил и замер в изумлении, чувствуя, как наползает страх: свершилось…
У покосившегося домика стоял, сияя фонарями, грузовик «фиат», за крышей шоферской кабины уже совсем высветлело, и оттого автомобиль смотрелся страшным силуэтом. Подошел на негнущихся ногах, встал на колесо…
Так и есть, ведь ожидал это увидеть: трупы, много, и так хорошо виден мальчик с двумя прострелами на груди, Государь – будто заснул, только кровь у рта и синие губы, черные веки… Остальные – вповалку, окровавленные, но лица мирные, словно познавшие последнюю тайну…
Звезды меркли и гасли, пение смолкло, и где-то совсем рядом прозвучал веселый голос Бабина: «Прекрасный рассвет, полковник!»
– Что? – пружинисто сбросил задубевшее тело с постели, за окнами вовсю щебетали утренние птахи, Бабин стоял на пороге и сладко потягивался, словно сытый домашний кот. – Какой… какой рассвет… – сбежал по ступеням крыльца – вон он, куст, ветка увядшая, этого же просто не может быть… – Идите за мной! – как боевой приказ отдал и пошел быстрым шагом таким знакомым ночным путем. В спину хлестнул удивленный голос: «Полковник… Стихи какие-то?» – вернулся, Бабин держал в руке сложенный вчетверо лист – тот самый:
«Пошли нам, Господи, терпенье…» Значит – не сон? Боже ты мой…
К забору подбежали одновременно. Вдалеке, у Ипатьевского дома, мельтешили всадники с винтовками, урчал грузовой автомобиль, а небо в створе улицы было желтым, неправдоподобным…
Оглянулся: до́ма, в котором ночевали, вроде и не было больше, или он вдруг повернулся другим своим боком. Из дверей же (никогда таких раньше не видел – тяжелые, словно врата ада) медленно-медленно выходил Государь с мальчиком на руках, за ним императрица, дочери, Боткин, замыкали трое слуг: горничная, повар и лакей. Лица у всех были спокойны, значительны, шаг размерен и даже величествен, все шли в туман…
– В грузовике трупы… – давясь произнес Дебольцов. – Там Семья. Все, все… – в бессилье закрыл лицо руками.
– Да… Да что вы такое говорите?.. – испуганно спросил Бабин. – Что за ерунда, полковник, вы же не дамочка нервная, прекратите!
Между тем «фиат» с горящими фарами и боковыми огнями был уже близко, следом скакал конный конвой.
– Я… все равно не верю, – вяло сказал Бабин.
Когда все скрылось в пыли, Дебольцов подошел к дороге. «Смотрите!» – крикнул он, Бабин осторожно приблизился и замер: кровавый след – багровый, пузырящийся – шел по колее, исчезая на глазах. «Это – они… – мелко-мелко закивал Бабин. – Полковник, не стану лукавить: я испуган…»
– Все кончено, Петр Иванович… – Дебольцов стоял с открытыми, остекленевшими глазами и говорил странным, будто не своим голосом. – Там шахты… Положат… Потом увезут. В пути «фиат» увязнет… Новой могилы… не найдут. И тогда их бросят в дорогу… Костер там… горит…
– Какой… костер… – Бабина трясло. – Вы… о чем?
– Я не знаю… – Дебольцов уже приходил в себя. – Все кончено…
По странному совпадению все так и произошло: скрыть убиенных в шахте Юровскому не удалось. Трупы снова погрузили в кузов и решили отвезти за город, на противоположную сторону, на Московский тракт. Там тоже были глубокие шахты. К пяти часам утра автомобиль миновал переезд на Горнозаводской линии железной дороги и въехал по проселку в болотистый Поросенков лог. Пушки уже грохотали вовсю, дни красного Екатеринбурга были сочтены. И когда уже казалось, что вот он – Верх-Исетский тракт, – слабый «фиат» заелозил гладкими колесами по непролазной грязи.
Юровский вывалился из кабины, прислушался и, уже понимая, что решение придется принимать здесь и немедленно, закричал дурным голосом:
– Толкать! Всем толкать, мать вашу…
Спешились, скользя и падая в грязь, напряглись, упираясь что было мочи в задний борт, но колеса – словно в насмешку сделанные без единой риски – проворачивались, издевательски плеща грязью и мелкими камнями в лица.
– Не взять здесь, Яков Михайлович, – зло выкрикнул шофер, – силенок всего ничего, а груз какой? Отъелись на народной-то крови!
– Складывайте костер, – приказал Юровский. – Остальным рыть яму – прямо у борта. Торопись…
Солнце стояло высоко, когда догорел костер с двумя телами и побросали в яму остальных. Все тот же неугомонный шофер удивленно принюхался: «Товарищи, они не воняют, святые, что ли?» – «Заткнись», – посоветовал Юровский недобро, один из конвойных ухмыльнулся, раздумчиво сказал: «Вишь, Яков, я царицу за п… потрогал, теплая еще была. Кабы не революция – поди и не пришлось бы, оттого и получается: не зря мы жили!»
Принесли кислоту, но прежде, нежели поставить банки на трупы, приказал Юровский разбить лица покойных прикладами.
– Никто, никто не должен опознать их! – надрывно кричал обомлевшим сотоварищам. – Спрятать, спрятать надо, мудачье вы неотесанное, если сибирцы их найдут и опознают – какой урон лично товарищу Ленину и делу нашему, бей, круши, доктору вон врежь и девкам, царишке, царишке, сучьему кровососу, да не жалей, не жалей ты!
Били не жалея, сверху казалось, что молотьба идет или ковка по железу – хруст глухой стоял…
Ящики с серной кислотой расставили по телам, расчет был прост: банки разобьются от выстрелов и зальют трупы. Так и случилось: грохот револьверов смешался с треском лопающихся сосудов, кислота выплеснулась, пошел дымок, труп на дне ямы пошевелился и даже переменил позу – мышцы сократились. Это привело палачей в ужас, один лишь Юровский хранил мертвое молчание: каменное лицо, глаз не видно. И все как-то сразу сделалось безразличным: так бывает от ощущения хорошо совершенного преступления. Впрочем, они это называли: «работа»…
Уходил «фиат», понуро рысили всадники, догорал, чадя смрадно, костер. С трехсотлетней империей Романовых было покончено. И с огромной страной, что раскинулась на бесконечных пространствах богатством, красотой, умом и верой в Бога.
Но еще плыли кучевые облака над синими озерами, и внешне стояла Русь…
25 июля Сибирская армия вошла в Екатеринбург. Подчинялась она не то Уфимской директории, обосновавшейся с лета 1918 года в Омске, не то Временному Сибирскому правительству – вряд ли это имело принципиальное значение: и те и другие исповедовали эсеро-меньшевистские убеждения, то есть принципиально социалистические, и боролись за ликвидацию власти крайних социалистов – большевиков. Шел извечный спор между товарищами – с какого конца разбивать яйцо: с тупого или с острого. И лилась кровь ничего и ни в чем не понимавших людей…
Войска входили торжественно, с развернутыми бело-зелеными знаменами, с такими же нашивками на рукавах, но – без погон: последнее было тоже принципиальным: армия народа никак не должна ассоциироваться с армией Государя…
И гремели оркестры, и кричали «ура!» жители, настрадавшиеся от террора ЧК, и бросали цветы. «Да здравствует демократическая республика!» – размахивал бело-сине-красным флагом оратор слева. «Возвращение к бездарной монархии невозможно!» – «Вернуть Государя! – орали справа, под бело-желто-черным. – Долой социалистов, коммунистов и жидов!»
Дебольцов и Бабин стояли среди ликующих горожан, напротив чернела огромная надпись: «Смерть большевикам!» – за спиной отпускал нервные междометия ладно одетый человек с черной окладистой бородой, при галстуке. Дыша в затылок Дебольцову легким перегаром, сказал насмешливо: «А чего вы, господа, тут стоите? Офицеры, поди? – Наметанный был глаз. – А я – горный мастер. И я вам просто скажу: из этого говна не выйдет ни х..!» – повернулся резко и скрылся в толпе. «Да ведь я, пожалуй, согласен… – протянул Бабин. – Разве они думают о Государе?» – «Правы, ротмистр, – отозвался Дебольцов. – Этим сейчас сглотнуть по стакану и к дамским попкам как можно крепче. Идемте…»
Присяжный поверенный Руднев остался в городе для «связи». Прощаясь, работник областного комитета партии крепко пожал руку и уверенно сказал о скором возвращении. «Если кто придет и на меня сошлется – примите и помогите». – «Но в городе знают, что я защищал ваших людей на процессах. Это не повредит?» – «Обсуждали. Не повредит», – еще более уверенно заявил работник. Он был средних лет и хорошо знал, что такое партийная работа, в подполье – в том числе. И поэтому не сказал Рудневу, что его, Руднева, арест практически предрешен. На специальном заседании, обсуждая будущую подпольную работу, товарищи совершенно верно предположили, что всех все равно не спрятать, значит, наименее ценные в нелегальной ситуации должны оттянуть на себя месть и зверства бывших каторжных сотоварищей – меньшевиков и эсеров. Рудневым решили пожертвовать в интересах дела. Но в те времена об этом еще не говорили потенциальной жертве открыто, призывая ее взойти на костер во имя «общего дела». Для подобного нужны были традиции, их только предстояло создать. Вместе с Рудневым жили две его дочери: старшей, Вере, исполнилось двадцать два года, она была полноправным членом партии и совершенно убежденной коммунисткой – ей-то товарищ из обкома вполне мог все сказать, и она восприняла бы приказ партии спокойно и взвешенно. Красивая девица, высокая, стройная и лишенная всяких женских начал. Подобный тип женщин был в те времена характерен для центральных органов партии.
Что касается младшей – Нади, она была девушкой нежной, доброй, полной противоположностью сестре, не очень верила в грядущее царство свободы и здорово досаждала старшей неудобными вопросами. Полгода назад, перед агитационной поездкой в Нижне-Тагильский заводской округ, за вечерним чаем вспыхнул неуемный спор между сестрами, испугавший Дмитрия Петровича. «Вера, – вдруг начала Надя, – меня рабочие спрашивают: почему учение товарища Ленина верно, а товарища Богданова – нет?» – «И что же ты отвечаешь?» – Глаза у Веры насмешливо сузились. «Я говорю: Богданов по-своему Бога ищет, и в этом нет ничего плохого. А Владимир Ильич утверждает, что есть только молекулы и атомы, и никакого Бога никогда и не было». – «Ленин прав», – вмешался отец. «А я верю, что будет второе пришествие Христа, – горячо сказала Надя. – И мы встретимся с мамой! Бог – сущность мироздания, так Гегель учит. И значит – бытие, лишенное сущности, – есть видимость! Я так и объясняю!» Вера переглянулась с отцом: «Ну? А что я тебе говорила? Она дура, вот и все!» – «Наденька, мы все обязаны подчиняться партийной дисциплине, в противном случае выйдет кто в лес, кто по дрова, и светлого будущего мы не построим». – «Необразованные и дураки вообще никогда и ничего не построят! – с сердцем сказала Надя. – Чем больше я думаю о том, как работает партия, – тем больше убеждаюсь: вождям знания надобны, чтобы управлять. А массам – только азы, не могущие свернуть слабый рабочий ум с назначенной дороги. Вы получите миллионы рабов, но не борцов». Вышел скандал…
…Надя вернулась домой с улицы – ходила на разведку. Отец и Вера сидели за столом, мрачные, молчаливые, видно было, как напряжены оба, как прислушиваются к звукам, доносящимся с улицы. То были звуки приближающейся гибели…
– Радость обывателей очевидна, повешенных не видно, – с усмешкой сообщила Надя.
– Естественно, – отозвалась Вера. – Все впереди. А радость… Эти люди заражены тлением старого общества. Читай Ленина: гроб с мертвым телом бывших заражает нас.
– Ничего тревожного? – спросил отец.
– Не знаю… Например, участник нашего кружка Люханов валяется на базаре пьян. Говорит: царя и царицу и детей убили из револьверов. Добивали штыками. Кровь брызгала на потолок. Потом увезли в лес и зарыли в каком-то логу…
– Не слушай пьяных, – прищурилась Вера.
– Ты не веришь?
– Не верю? Чушь… Поганое семейство отправили в безопасное место, во всех газетах написано. А Николая… Он – Кровавый. Поделом.
– Газеты большевиков, по-твоему, пишут правду, а сами большевики – лгут. Удобная позиция… Я верю Люханову. Он – шофер ЧК!
– Но, Надя… – вяло проговорил Дмитрий Петрович. – Я полагаю, что предмета для спора просто-напросто нет! Газеты законспирировали правду, вот и все. Да! Расстреляли всех! А если бы они попали в руки белых?
– Белые – на севере и на юге, папа. Здесь – меньшевики. Царь им не нужен, это же так очевидно…
– Да… – протянула Вера, скользя неприязненным взглядом по лицу сестры. – Я всегда говорила: ты – не революционерка! И никогда ею не станешь. Слишком много думаешь…
– Не знаю… – Вера подошла к отцу. – Папа, я помогала вам, я искренне разъясняла рабочим на заводах, я всегда считала, что угнетение народа – да, есть! Но разве убийство главы государства спасет вашу революцию? Ты же умный человек…
– А ты – дура, – разъярилась Вера. – «Глава государства»… Как язык поворачивается!
– Взрослыми стали… – задумчиво-печально сказал Дмитрий Петрович. – А мама… не дожила.
С улицы послышался шум автомобильного мотора, Вера выглянула в окно, отодвинув уголок занавески, и повернула к отцу белое лицо:
– Сибирцы…
Громыхнула дверь, они уже входили: старший, без погон, и двое казаков. Замыкал солдат – чернявый, с распутно бегающими глазками.
– Гражданин Руднев? – Офицер повернул к Дмитрию Петровичу курносое, миловидное лицо. Руднев молчал, и тогда курносый произнес, не повышая голоса: – Если вы гражданин Руднев – у меня приказ о вашем аресте, вот, извольте ознакомиться… – протянул сложенный вчетверо лист, развернув предварительно.
– В чем дело? – Руднев спросил, чтобы продлить паузу, скрыть вдруг нахлынувшее волнение: в приказе все было сказано. Но офицер стал грубить:
– Военный контроль осведомлен о ваших сношениях с партией большевиков. Мы преследуем членов этой партии.
– За что? – насмешливо осведомилась Вера. – Сволочи, контра недорезанная.
– Гражданка Руднева Вера Дмитриевна? – Офицер был по-прежнему дружелюбен. – Вот, пожалуйста, есть приказ и о вашем аресте.
– Я спросила – за что?
– Ах, это… Извольте: вы партия германских шпионов, ваши методы не могут не возмущать.
– Будто ваши методы – образец морали. Борьба не знает сострадания.
– Это вам и предстоит понять. Прошу следовать за мной, вещей не надобно.
– Почему? – Руднев все понял.
– Потому что это недолго… – Офицер надел фуражку и направился к дверям.
Надя сдернула с шеи прозрачный голубой шарф – давний подарок покойной матери и предмет постоянных вожделений сестры: «Вот, возьми», – обвила шарф вокруг Вериной шеи, прижалась, неприязни как не бывало: уводили на гибель родного человека, сестру, понять бы это раньше…
– Вот видишь… – миролюбиво, почти нежно сказала Вера. – Я ведь была права… Прощай, – шагнула вслед за отцом.
Казаки удалились равнодушно, придерживая шашки на перевязях, Надя бессильно опустилась на стул и заплакала. Солдат, на протяжении печальной сцены дремавший у комода, сдернул фуражку, надел ее на ствол винтовки, пригладил буйные, словно вороново крыло, волосы и улыбнулся:
– Ну. Чё? Тя как-то? Булка-милка?
– Надя…
– Вот чё, Надюха… – таинственно огляделся. – Ты, я чай, партейная?
– Что тебе? – Вкрадчивый голос, ужимки раздражали, решила покончить прямым вопросом.
– Ну-у… – протянул, свернув губы в трубочку. – Большая, вон как груди-то топорщатся, могла и догадаться.
– О чем? О чем догадаться, кретин?
– Дак ить – ты за сицилизм? Я – то ж буду. Вера наша в лютчее будуще, – сделал смешное ударение на втором «у», – диктуить нам объединиться, то ись – слиться.
– Что ты несешь? Как это – «слиться»? – заинтересовалась Надя.
– Партейно. Любовно. Вон – на диване. И ты – вольная курица. А твоих щас прислонят. К стенке. А так ты – свободна. Плата за мой страх, значит…