Полная версия
Конь бѣлый
– Здесь у которых возникает опаска: мол, гробить души живые зазря – Бог, мол, накажет – возражаю. Что есть душа живая? Она есть верующая во Христа Спасителя, Бога нашего истинного. А эти, кто теперь внутрях? Разве они веруют? Ну по совести если, то веруют: в Ленина, Янкеля Свердлова и прочих жидков, с которыми русскому человеку вовек не по пути! И потому лично я покараю их всех и сейчас же, не отлагая содеянного в долгий ящик, потому что эслив их ноне станет мене – нам на небесах зачтется и спасение России приблизится!
После этой пламенной речи последние возражения умолкли, и плавучая тюрьма была тщательно приготовлена к уничтожению.
– Что начальство скажет… – чесал в затылке офицер, начальник охраны. – Могут ведь и попенять…
– Ну – для виду разве что… А и потерпим! Пострадать за обчее дело – это я вам, господин поручик, скажу – хорошо! Чем мене говна – тем чище воздух! Не боись.
Веру он приметил сразу: красотка и фигура невиданная! Сколько восторгов… Венедикт и вообще считал, что самая сладкая баба та, которая заловлена насильно и взята в любовь без согласия. Больше страсти в таких…
Когда охрана покинула баржу, Сомов сел в лодку и подплыл к борту:
– Которая Руднева – на выход! – не поленился подняться и снова спуститься – охота пуще неволи; усадил в лодку. Объяснил:
– Вами очень заинтересовались, очень. Считайте – повезло.
– Я все равно ничего не скажу.
– Так оно и лучше, я бы сказал – слаще!
Вера посмотрела с недоумением, подумала: «Пьян, наверное, сволочь. Ну да и черт с ним. Что он мне сделает?» Бормотанья Венедикта не слышно было, плеск весел глушил, но замыслы унтера выглядели не безобидно: «Плотненькая какая… – шептал, – в то же время – пухленькая. Восторг какой… Опыт подсказывает – нетронутая. Ну, это щас наверстаем, это – наше…»
На берегу стоял грузовик, в нем шофер, молодой казак. Подтянув лодку, спросил безразлично: «Как всегда, господин унтер-офицер?» – «А то не знаешь, дурак? Стели матрас». – Голос Венедикта дрогнул, он вспомнил слова: «Восторг любви нас ждет с тобою…» – и даже мелодия зазвучала в ушах, лихорадочно начал срывать одежду, пуговицы на брюках полетели в стороны, треснул рукав гимнастерки. По лету кальсон и рубахи не носил, трусов тоже – что зря время терять. Когда остался голый и мелким шажком двинулся к Вере, казак даже глаза закрыл: уж сколько раз видел и ко всему привык – вою Венедикта, воплям очередной жертвы, к одному не мог привыкнуть: ноги и туловище у старшего унтер-офицера, как всегда, были покрыты чирьями, они у бедолаги никогда не проходили, и, кто знает, может, смирился с ними, как смиряется человек с волосатой грудью, например…
– Ну? Чего застыла? Сейчас почувствуешь разницу! – Он имел в виду себя – какую разницу могла почувствовать Вера? – схватил за рукав: – Давай сама, я люблю, когда сама, а то срывать, то, сё… Нехорошо. Чего ждешь, стерва! – нанес удар по ребрам, она вскрикнула, упала, начал задирать ей юбку, срывать исподнее – верх его не интересовал. Вера кричала, отбиваясь, снова ударил и яростно раздвинул ей ноги. – Ну, ну, – шептал, давясь, – налезай, налезай, а то у меня подходит, подходит, большевичка х…!
Казак отвернулся. Вечер падал на реку, солнце зашло, и заря догорала уже за лесом. «Папа, папочка!» – кричала Вера, извиваясь под насильником, и вдруг над рекой поднялся огромный столб пламени, донесся раскатистый взрыв. «Ну, все, мне хорошо, а тебе, дура? Непонятливая…» – встал, натянул брюки и неторопливо направился к пулемету, знал: сейчас кто-нибудь спасется, не без того. Не дадим спастись…
Только теперь поняла Вера, осознала, что случилось с баржой. С окаменевшим лицом, полуголая, стояла она по колено в воде и смотрела, как дымом закрывает фарватер и горящие комочки сыплются в воду. Потом послышался плеск, и трое вышли на берег – лиц не видно было, да и не знала никого из арестованных. Ударил пулемет, зверская рожа Венедикта подрагивала в такт, гладь реки вспороли длинные очереди, и люди мгновенно исчезли.
Баржа догорала…
К концу XIX века дела Дебольцовых пошатнулись: металл окончательно перестали брать из-за вредных примесей, завод пришлось закрыть; земли, правда, оставалось много, но прибыльного хозяйства на ней не вели – никто не желал этим заниматься, и потому отдавали в аренду, а чаще – просто в залог. За счет этого содержали в гвардии сыновей и достойно выдавали замуж дочерей, однако платежи по залогу совершались из года в год все реже, в конце концов от двух тысяч изначальных десятин оставалось около восьмисот – лес в основном, но и его постепенно сводили – кругляк был прибыльнее всего: деньги давал мгновенно. По этим остаткам былого величия и пробиралась рано поутру несмазанная телега, на которой восседали Дебольцов, Бабин, Надя и возница, наглый малый лет тридцати с картофелиной вместо носа и мелкими веснушками на щеках. Был он чем-то неуловимо похож на Алексея. Ехали молча, только иногда веснушчатый запевал диким голосом какую-нибудь революционную песню. Вот и сейчас горланил что было мочи о товарищах, кои должны идти в ногу непременно смело и при этом еще и духом крепнуть. Правда, следующий куплет выходил вполне оригинально: «Вышли мы все из народу, а как нам вернуться обратно в него?» – вопрошал, кося наглым глазом в сторону Алексея.
Места здесь были душевные: прозрачный лес, поляны, поросшие земляникой, – ее красные россыпи то и дело пробивались сквозь темную зелень лугов – чистый воздух и полное отсутствие комарья. «Хорошо… – задумчиво проговорил Бабин. – Будто в детство вернулся».
– Во-во, детство… – охотно вступил в разговор возница. – Я – тож памятливый, я славно помню вас, барин, – улыбнулся Алексею, – в костюмчике бархатном, и гувернер позади. А я – всего на год вас и молодее – держу блюдо с ягодой, а вы это блюдо жадно жрете!
– Будет врать-то… – отмахнулся Дебольцов.
– Врать?! – закричал веснушчатый. – Ну уж, подвиньтесь! Страшная правда, барин, состоит в тем, что папаня ваш, Александр Николаевич, генерал-майор и кавалер, – только и занимался, что у моей мамани-покойницы, царствие ей небесное, наслаждений искал! И оттого, Алексей Александрович, мы с вами братья единокровные, уж не взыщите!
– Хватит молоть. – Дебольцов отвернулся, нахмурился. Подобрали «братца», напоролись… Пешком бы идти, да ведь Надя устала… Черт знает что такое… Случайность, называется. Вот тебе и случайность!
– Молоть! – заорал возница. – Ладно. Товарищи-господа, глядите! – повернулся в профиль. Для убедительности еще и пальцем потыкал в щеку: знай, мол, наших.
Он и вправду был похож, спорить тут было не с чем.
– Ефим Александрович, – снял картуз. – Ну, само собой – по матери моей я – Мырин. Хотя имею – по установлению истинной народной власти зваться правильно: Де-боль-цов!
– А не боишься, что за принадлежность к дворянской фамилии тебя новая власть упечет? – поинтересовался Бабин.
– Оно точно… – поскучнел Мырин. – Время теперь революционное, бросовое, человека в расход пустить, что два раза плюнуть: тьфу и тьфу! При этом, господа, это к вам, сучьему вымени, относится главным образом, смекайте…
– Да-а… – протянул Бабин, трогая прутиком Мырина по плечу. – Замечательный революционный мужичок! Носитель! Господи… А ведь оркестр играл, полковник, и как играл! И гвардия шла…
Первым делом подъехали к дому, он был поставлен еще первым Дебольцовым в новомодном тогда классическом стиле: антаблемент, колоннада, окна с «замками». Но боже ж ты мой, что оставалось теперь от былого величия… Ободран, бедный, беспощадно и страшно – как курица, которую вот-вот положат в котел: ни перьев, ни внутренностей. В полном недоумении смотрел Алексей, не веря глазам своим. «О господи…» – только и сказал Бабин.
А Мырин тут же присоединился к толпе крестьян и бывших рабочих завода – те стояли перед пустым окном, которое корявая женщина в кожаной куртке и красной косынке использовала как трибуну:
– Я, как женщина революции, етого и представить се не могу, – вещала ораторша скандальным голосом. – Как мы, бабы, жили? Истощенный непосильной работой, мужик являлся к своей бабе – и что? Одно колыханье на пустом месте! Недоедали мужского бабы! Недоедали женского – мужики, и вой стоял по Расее… Штаны-то у всих – без груза!
– Чертовка большевистская, – сказал кто-то в толпе. Еще кто-то хохотал звонко-рассыпчато – невсамделишно…
– Отныне у власти – мы, большевики! И мы вас, мужики и бабы, напитаем. И мы стиснем друг друга в каменных большевистских объятиях, и Расея пополнится!
– Да здравствуить нова власть! – истошно завопил Мырин. – Власть, котора допускаить друг друга к любви! Это святое дело товарища Ульянова, он же – Ленин!
Бабин и Надя остались у ступеней и стояли молча. Дебольцов поднялся и остановился на пороге. Господи… Как же это было неузнаваемо все, и оттого – страшно. Зал, покрытый плесенью, разоренный, с разломанными полами – золото искали – и сорванными обоями, пробитыми стенами. Люстра одиноко болталась под потолком, и звон хрусталя доносился, как похоронный, с дальнего кладбища. Книги – разорванные, полусожженные – валялись повсюду, устилая пол отвратительной мозаикой небытия и убийства. Подобрал акварельный портрет матери: кто-то наступил на него и продавил, но юное прелестное лицо семнадцатилетней Марьи Сергеевны все равно было прекрасным и словно спорило с мерзостью запустенья.
И услышал Алексей дальний звук гармони. То была с детства знакомая песенка: «Шарф голубой». Как проникновенно выводил гармонист, сколько страсти и муки вкладывал, показалось даже, что не гармошка это, а величественный орган, исполняющий надгробное рыдание…
Поднялся на второй этаж, было темно, только небольшое окошко подсвечивало неверно, здесь некогда была комната мамы, двери висели на одной петле сорванные, вошел, там, у стены – высокая, стройная, в длинном платье, с печальным лицом…
– Мама… – тихо сказал и шагнул к ней, но… Ни-че-го.
Ветки без листьев заглядывали в окно, там уходили в горькую неизбежность мертвые поля, зима царила без надежды на пробуждение. «Как же так… – подумал, – теперь ведь лето?» И – странно, вдруг – привычное флигель-адъютантское обличье: гимнастерка с аксельбантами, Георгиевский крест. «Да я просто уснул или умер», – было спокойно и благостно, будто пришел корабль в долгожданную пристань…
…Когда спустился – Надя и Бабин и даже Мырин стояли недвижимо, как во сне, никого у дома не было более, а у окна…
Боже мой, как тягостно, как горько… Чтобы увидеть лучше – спустился по оврагу чуть ниже, здесь почему-то снова были сугробы, а на доме застряли хлопья снега, и мама стояла у окна или нет, показалось, то был только силуэт, прозрачный и бесплотный.
Телега тронулась и пошла, набирая ход, дом исчезал за деревьями, «Да я ведь никогда сюда не вернусь более», – ударило в голову, и зазвучал похоронный колокол: ни-ког-да…
На кладбище все заросло чертополохом, долго искал могилу, но не нашел: памятник – то был мраморный аналой с Евангелием и крест над ними – украли или разбили. Через несколько минут телега въехала в поселок завода, здесь, в дому управляющего, обретался брат, Аристарх Александрович. Когда, потрещав губами, Мырин остановил лошадь у крыльца, произошло еще одно событие: Надя – вместо того, чтобы поблагодарить и ехать дальше, как и договорились, – прижалась вдруг к плечу Дебольцова и сказала безнадежным голосом: «А мне, что же, в никуда теперь?» Что оставалось Алексею? Под доброжелательно-насмешливым взглядом Бабина сказал, кашлянув в кулак, скрывая волнение: «Прошу в дом, Надежда Дмитриевна». Было в этой девочке что-то… Он боялся об этом думать.
На крыльце ожидал Фирс – отца еще слуга верный, старый, трясущийся, с пледом на острых плечах. «Барин, милый… – заплакал и, как велела традиция, чмокнул в плечико, – а уж как его превосходительство будут рады, брат ваш страдающий, какое время на дворе, какое ядовитое время…» Голуби ворковали над крыльцом – Алексей помнил их с детства, спросил невесело: «А что, те же голуби?» – «Живут, – ответил Фирс. – Может – и другие, но – живут». Лестница была все такой же скрипучей, она словно пела под ногами Алексея, и слышалась ему родная мелодия: «Крутится, вертится…»
Вошли в гостиную, здесь Аристарх в длинном халате, словно главнокомандующий в окружении своих генералов, водил по армейской карте карандашиком: «Сколько тут верст?» – «Тридцать, ваше превосходительство», – ответствовал затянутый в хаки, с гайдамацкими усами и щуплым лицом. Второй, бородатый, в очках, стоял молча. «Тридцать? – переспросил Аристарх, бросая карандашик. – Непреодолимая преграда, господа!» – «Но почему, почему? – нервно изумился усатый. – Это же раз плюнуть!» – «Гвардии! – вмешался бородатый. – Гвардии, господин ротмистр, а у нас – рабочие отряды». – «Но вы-то, вы-то, – настаивал усатый, – только тем и заняты, что доказываете: рабочие и есть наша гвардия!»
– Ну, будет, будет ссориться, господа генералы, – произнес Аристарх слова из пушкинской повести (вряд ли он об этом знал). – Как бы там ни было – восстание намечено… – Здесь он увидел Алексея и шагнул к нему, раскинув руки словно крылья. – Алексей… Брат… А имение… А мама… – обнял, подавил рыдание. – А могила? Ты, я чай, и не нашел?
– Не нашел. Здравствуйте, господа. Полезная деятельность, вижу?
– Нынче только тишком, Алеша, только из-под пола, – кивнул Аристарх. – Вот мы все и есть некоторым образом антибольшевистское, с целью насильственного ниспровержения, подполье. Ротмистр Никитин – из жандармов. Врач Опрышко – земский. Прошу любить и жаловать.
– Ротмистр Бабин, – представил Дебольцов Петра Ивановича. – А что, господа, в основе ваших действий – восстановление монархии, надеюсь?
– Алексей… Видишь ли… – смутился Аристарх, а Опрышко сдвинул очки на лоб:
– Бог с вами, полковник. Демос крат – вот наша цель.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Давно прошедшее (лат.).
2
Персонаж рассказа А. П. Чехова «Ионыч».
3
Губернское жандармское управление. – Примеч. авт.