bannerbanner
Конь бѣлый
Конь бѣлый

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 8

Выехали к плацу, там гудела и мельтешила огромная толпа – матросы, офицеры, рабочие, мужичье и дамочки с зонтиками – те держались в отдалении, обнаруживая лишь простое любопытство.

А песня давила, ввинчивалась в мозг, лишала зрения и слуха – первый раз в жизни понял в этот миг полковник Дебольцов, что значит неудержимая, хлещущая из пропасти ненависть. Он захлебнулся ею, из последних сил сдерживая рвотный мат.

– Что, старший лейтенант, сладостно вам? Каков хам в зверином обличье?

Толпа била смертным боем офицера, юный матросик с лицом церковного певчего огрел комлем по согбенной спине, изо рта несчастного фонтаном ударила кровь, его начали топтать, безобразно давясь словами, смысла которых невозможно было разобрать, вдруг вынырнул неизвестно откуда патлатый унтер в рваной, окровавленной робе и, словно гончак, рванулся к автомобилю.

– А, мразь! – орал он на какой-то немыслимо верхней ноте. – Мразь гвардейская, мразь… – хрипел и исходил слюной, она летела во все стороны, как из пульверизатора. – Мразь, мразь! – Видно было, что парень совсем не в себе и все слова растерял. Некоторое время он бежал рядом с автомобилем, вцепившись грязными пальцами в борт, лицо вблизи было по-особенному страшным, отвратительным даже, Дебольцов повел взглядом назад – адмирал сидел, не шелохнувшись: пустые глаза, сомкнутые ладони на эфесе Георгиевской сабли.

И тогда, подчиняясь идущему из глубины существа, откуда-то из-под ложечки, мрачному первобытному чувству, Дебольцов сделал то, чего никогда себе не позволял: аккуратно отцепив шашку от муфточки, примерился и резким ударом в лицо отбросил матросика…

– Стой! – не помня себя, выскочил из машины и бросился на матросов – они бежали ему навстречу с озверелыми лицами.

– Стой, сволочь! Выпотрошу… – Он взмахнул клинком, они замерли, кто-то произнес неуверенно:

– Стой, братва! Полковник озверел! Крыса! Блоха в погонах! Жопа!

Броситься на шашку они не решились…

Вернулся в машину, губы свело, словно от мороза, на вопросительный взгляд Колчака не смог ничего сказать, а в голове билась только одна, совершенно невероятная мысль: «Да ведь они – трусы. И значит – их можно остановить».

Въехали прямо в митинг. Раньше Дебольцову никогда не приходилось бывать на подобных сборищах и даже находиться вблизи них – приказом великого князя Павла Александровича, генерал-инспектора гвардии, это было строжайше запрещено.

«Вот она, стихия дерьма, «народной» революции, вызванная к жизни агентами кайзера… – горестно думал Дебольцов. – Болотникова пережили, Разина и Пугачева, с любой анафемой справлялись, и вот на тебе…»

На ящиках стоял вертлявый, с усиками, на груди – Георгий, взмахивая рукой, он бросал в ярящуюся толпу злые слова:

– Матросы! Братишки! Ревция, ревция произошла, а что почувствовал простой человек? А он, братишки, почувствовал вшиный зуд в паху от ползающих по нас драконов и гнет мослов эфтей ненасытимой сволочи! Наша выя, товарищи, принадлежит одному только товарищу Ленину, потому как товарищ Ленин есть плоть от плоти матросской жизни. Решительная рвота на капитал, товарищи! Рвите зубами тухлое офицерское мясо!

Толпа восторженно вскрикивала, взвизгивала, колыхалась, словно дозревающий студень, поддерживая георгиевского кавалера криками:

– Драконы! Даешь борща! Флот – народный!

– Возражаем! – орали рядом. – Даешь ревцию! Червями матросов кормите, сами балык жрете!

– Смерть! Смерть! Смерть! – скандировали разгоряченные люди в рабочих робах. – Залить им горлы металлом!

Кавалера столкнул толстенький, с брюшком, у него были свои интересы.

– Парвакатор! – срываясь на визг, заорал он. – На х… нам ревция? Вы п…сь, братва! Смысл нашей жизни в том, чтобы каждому матросу дать навар без червя и светлую жизнь в камбузе и около! Того света нету, наука свидетельствует! Чего здесь сожрем – то и наше! Ленин – он в Москве! У него там…

– Ленин скрывается, дурень ты!

– А скрывается – значит вот! Даешь Черноморскую республику матросов! Камбуз должен быть чистым!

– Я должен выступить. – Колчак шагнул к ящикам. Увидев «царскую» форму, толпа заревела, словно напоровшись причинным местом на гвоздь:

– Смерть! Смерть! Смерть!

– Ваше превосходительство, они не услышат… – горестно сморщился флаг-офицер.

– Тем более я обязан.

Дебольцов и флаг-офицер помогли взобраться на ящики.

– Господа… – негромко сказал Колчак.

– Господа?! – завопили в толпе. – На мачтах господа висят!

Этого обращения они не приняли. «Заткнись, в титьку бога-мать! – это было самым нежным, самым добрым ответом. «Пошел ты в кишку! Кривую! Не воняй тут!»

«Зачем я им так… – напряженно и медленно, словно плавая в густом киселе, соображал он. – Какие же они «господа»…»

– Я сказал «господа», потому что господа – с Господом… – Он нашел обоснование, которое скрывалось за грудой словесного шлака.

– А мы в твово Бога не веруем боле! – выкрикнул кто-то в первом ряду. – Нам без Бога – до самого сладкого порога теперь!

– Господа… Нашел господ, тоже мне… – недоуменно прокричала толстая женщина, на ее переднике засохла рыбья чешуя.

– Господь протягивает нам руку, а мы отвергаем ее… – грустно улыбнулся Колчак. – Неужели вы не знаете, почему они называют себя «товарищами»?

– Мы знаем, знаем, святое слово, Ленин – первый товарищ наш!

– Товарищи – товар ищут, – продолжал Колчак. – Только они его никогда не найдут.

– Это почему? – заинтересовались в толпе.

– Потому что сколько ни дай – все мало будет! Они Россию с потрохами съедят и не подавятся! Их нельзя насытить!

– А мы тя отдадим! – захохотали в толпе. – Дракон! Да мне, б…дь, просто стыдно, что такая падла трибуну топчет!

– Дмирал вонючий! Сука!

Они накалялись…

– Я ухожу. Мы были вместе, пока вы желали этого. Теперь вы – убийцы и грабители, и нам не по пути!

«Господи… – Дебольцов не мог оторвать взора от этих розоватых свиных рыл с распяленными ртами. – Господи, и это – богоносец… Эта мразь еще вчера била поклоны в храмах, кладя крест и поминая всуе Бога живого… Во что же они верили? Они притворялись, вот что…»

– Но всех не убьете! – кричал Колчак. – И обретет русский человек душу живую, выздоровеет, и будет над флотом не красная тряпка, как на гнусных псах «Очакове» и «Потемкине», а русский флаг, Андреевский!

– На твоей жопе он будет, – орали непримиримо.

Какая-то смазливая горничная выкрикнула с идиотской улыбкой:

– А товарищ Ленин любит баб!

И все покрыл оглушительный хохот. Они уже были нелюди. Но они еще понимали шутку. Сколь ни странно…

Флаг-офицер шагнул вперед:

– Как вам не стыдно, матросы! Я всегда считал, что русский народ…

Закончить не дали, толпа заревела.

– Убедились… – грустно улыбнулся Дебольцов. – Не мечите бисера, старший лейтенант. Обратятся и растерзают вас. Евангелие помните?

Толстый оратор – из первых – подскочил к адмиралу и, спустив клеша, подвинул к адмиральскому лицу лядащую задницу.

– А как тебе моя попочка, а? Хороша попочка, славная попочка! – бубнил, приходя в экстаз.

– Нам, нам покажи! – орали снизу. – Избрать в депутаты Народного собрания!

Адмирал спрыгнул с ящиков и двинулся сквозь толпу; шел с невозмутимым, мрачным видом – все было кончено, флот прекратил существование, теперь новая власть создаст на месте грозной вооруженной силы аморфное, пронизанное невиданной дурью формирование. С комиссарами из низших слоев, из черни – во главе…

К автомобилю прорваться было трудно, невозможно даже – толпа уперто стояла с общей хамской улыбкой словно на одном лице, толкали, стараясь задеть побольнее; флаг-офицер и еще один, из артиллеристов, яростно расталкивали ухмыляющиеся рожи, уже понимая, что через мгновение произойдет непоправимое.

Колчака впихнули на первое сиденье, кто-то из самых революционных попытался укрепить на «линкольне» транспарант с надписью: «Даешь красный флот!» – выдернули палки и с треском разодрали податливую материю, швырнули в толпу, автомобиль тронулся, его проводили волчьим воем «Марсельезы» и матерной бранью.

Все было кончено. Оставался формальный акт: объявить о сложении полномочий командующего флотом, назначить временного преемника, спустить свой флаг. Была и еще одна традиционная обязанность, но о ней не хотелось думать, потому что она требовала отказа от некой личной реликвии – и навсегда, безвозвратно.

Катер ждал у пирса, командир доложил традиционно о готовности, задымила надраенная труба. «Вы, полковник, держитесь за поручень, упадете с непривычки, – усмехнувшись, посоветовал Дебольцову, катер тронулся к рейду, там был уже виден флагманский броненосец «Георгий Победоносец».

Подошли к трапу, послышалась команда, вахтенный офицер ел глазами, командир корабля стоял рядом с новым командующим – тот появился как бы сам собой, а может, и был вызван заранее или пришел с докладом? Но это был именно новый командующий, адмирал Лукин. Построилась команда с офицерами, все ждали, Колчак понял, что должен обнародовать свое решение. «Я скажу им все», – повернулся он к Дебольцову. Тот кивнул: «Иначе нельзя».

– Друзья мои… – начал Колчак. В эти последние мгновения он вновь ощутил их всех именно «друзьями», теми, ради кого отдают, не дрогнув, жизнь. Он всегда отдавал ее за них и готов был отдать теперь, он знал это. – Власть в России захвачена революционной интеллигенцией, которая вот уже сто с лишним лет сотрясает российский воздух враждебным словом отрицания. Этим спесивым фракам чужда Россия и ее страдающий народ, они хотят только одного: болтать, болтать и болтать! О долге, которого они не ведают, о равенстве всех со всеми – что глупо и неисполнимо. Но у порога власти стоят и безответственные элементы, большевики – в первую голову! Эти болтать не станут. Их вожди всегда звали Русь к топору, и кажется мне – настал сей скорбный час. Ни страны, ни армии, ни флота нет боле. Здоровых сил в России тоже нет!

Поднял голову – там, на грот-мачте, полощется флаг командующего, его флаг. Еще несколько мгновений, и он поползет вниз. Навсегда.

– Я не хочу и не могу, – продолжал он вдруг дрогнувшим голосом, – наблюдать за развалом, понимая, что сделать уже ничего не могу. Это бесчестно…

Подошли к трапу, командир откозырял и удалился странной прыгающей походкой, кортик он не придерживал, и тот болтался, будто случайная деталь случайно надетого костюма.

И еще раз посмотрел на флаг: там уже был другой, контр-адмиральский, Лукина… Итак – все кончено. Остается только вниз по трапу, к катеру, исполнить последний ритуал.

Медленно, нарочито сдерживая шаг, спустился. Господи… Сколько же верст успел он намерить по этим полированным доскам? Площадка, черная вода внизу, дым бьет прямо в лицо, глаза слезятся, надобно спешить: они там, на катере, могут увидеть и неправильно понять. В его жизни не было такого мига, чтобы он заплакал или даже слезы показались на глазах. Итак…

Отстегнул саблю, успел увидеть на эфесе вверху маленький белый крестик святого Георгия и надпись, витиевато исполненную штихелем: «За храбрость», поднес клинок к губам: все… Сабля медленно падает в воду, вот она коснулась поверхности, раздвинула ее, фонтан брызг долетел до лица, отблеск, он исчезает, мелькнул – уже в глубине – золотой блик, и все кончено. Нет боле сабли, флота, командующего…


Обратный путь был скорым, у дома Колчак извинился:

– Не приглашаю, господа… Сборы должны быть быстрыми. Вы в Петербург, полковник?

– Боюсь, что нет. Поеду в Новочеркасск. Там родственники, дальние, я, знаете ли, не любитель театра. А в Петрограде, простите, начинается бессмысленный театр революции. Прощайте, ваше превосходительство, Бог даст – и свидимся еще…

Так и расстались. Поднялся в кабинет, на полу валялся Буцефал – игрушечный конь мальчика, Ростислава, сына, которого любил безмерно. Ехать… Какое безысходное слово, разве можно догнать вчерашний день? Но ведь есть и завтрашний: Анна. Анна Тимирева. Вспомнил – Анна Васильевна как-то призналась шутливо: «А вы знаете, как все началось?» – «Нет, расскажите». – «На Финляндском вокзале я провожала мужа, вдруг он трогает меня за руку: «Видишь, офицер шагает?» – Говорю: «Вижу. Кто это?» А шаг уверенный, походка стремительная, и лицо, лицо…» – «Какое же лицо?» – «Вы и сами знаете. Мужественное. Мужское. Это редко теперь бывает: мужское лицо…» Воистину: это будущее, зачем иное?

Приблизился к иконе, Спаситель летел на облаке, и лицо его было бесконечно прекрасным, а в глазах печаль…

– Господи, – сказал, – царство, разделившееся само в себе, – опустеет, и город, разделившийся сам в себе, – падет. Но почему, Господи, ты выбрал Россию…

«А этот полковник непримирим, но ведь крайности – губительны, не надобно крайностей, вот и Христос заповедал нам любовь. Удивительное слово. Для меня оно наполнено другим смыслом. Я оттого и не желаю крайностей».

За спиной голос сына произнес прерывисто – мальчик искал среди незнакомых слов нужное и не находил сразу:

– Я тоже прошу Господа, чтобы Он сохранил нас всех: тебя, маму, меня… И Буцефала.

Бедный ребенок… Вот тронул коня за веревочку и вопросительно посмотрел:

– Мама сказала, что мы уезжаем. Это правда?

Что с ним будет, что… Но ведь невозможно взять его с собой, никак невозможно. Да и Софья разве отдаст? Никогда…

Поднял на руки, прижал к груди, какой он теплый, и как хорошо пахнет его маленькое тельце, чем-то бесконечно далеким, несбывшимся… «Я должен сейчас наговорить ему кучу глупостей. Обмануть. Как это грустно… Но разве есть выход?»

– Нет, нет, мой славный, что ты… Только на время, здесь опасно теперь, ты же видел – какие злые лица стали у матросов, но ведь ты взрослый уже и, конечно же, понимаешь: я должен позаботиться о вас с мамой…

Он лгал и чувствовал, как иссякают силы. Он никогда прежде не говорил неправды, даже в самых крайних обстоятельствах. «Ложь во спасение», – пришло ему в голову, какая благоденственная мысль, утешение для слабых и глупых. «Но ведь я слабый теперь и глупый, чего уж там…»

На пороге появилась статная женщина с преждевременно поблекшим лицом, несколько мгновений она вглядывалась в лицо Колчака, словно ожидала найти ответ на свой горестный, невысказанный вопрос, но адмирал молчал с мертвым лицом, и она сказала:

– Слава, иди погуляй с Настей.

Появилась мармулетка, мальчик накуксился и ушел, стояли молча. Наконец Колчак подвинул стул:

– Сядем и поговорим спокойно.

– Что ж… – Она села, уставившись в одну точку.

«Как быстро она увяла, какое неприятное лицо…» – Он тут же устыдился этих мыслей, надобно было начинать тяжелый разговор, но слов не находилось.

– Зачем вы сказали мальчику? – Он раздражался от неправоты и бессилия и сознавал это.

– Вы полагаете, что ребенком можно играть точно так же, как и моими чувствами?

– Послушай…

– Зачем слова? Саша, я ведь уже все знаю. Ты уезжаешь. К ней. К Анне Васильевне. Любовь сильнее разума – я это поняла давно. Я не знаю, что скажет тебе Тимирев… Он вряд ли будет споспешествовать, вряд ли…

– Я перевел все деньги на твое имя. Послушай, мы взрослые люди и должны все обсудить спокойно. Я обязан обеспечить тебя и мальчика!

– Ты обязан следовать обету, который дал в храме. И Анна – она тоже обязана. Мы все обязаны. Браки заключаются на небесах, они нерасторжимы. Людьми.

– Хорошо. Тогда я говорю тебе: да сохранит Господь, – протянул руку, чтобы перекрестить, она отвела его руку:

– Не лицедействуй, не нужно. По вере теперь должно плакать, Александр Васильевич, слова же мертвы есть, – встала и прошла, будто не прикасаясь ногами к полу, и исчезла.

И здесь тоже все было кончено.

А в Петрограде ничего не изменилось – разве что хуже стало. Мелко, суетливо, бессмысленно; революция, которую все называли «великой» и «демократической», на поверку оказалась большой помойкой – кучи мусора на улицах, полиции нет, митинги с горлопанящими гражданами на каждом углу, и везде одно и то же: «Даешь», «долой», «Советы», «Ленин»… И, видимо, для разнообразия – «мать твою…».

Адмирал был в штатском – посоветовали опытные люди, военным становилось день ото дня опаснее, придирались, требовали «определиться» – с кем, почему, за что… Полинявший извозчик довез за пять николаевских от вокзала до Мариинской площади, здесь военный оркестр – солдаты в белесых гимнастерках – играл «Марсельезу», Колчак спросил насмешливо: «Как теперь называется? Площадь, дворец?» – «А как было, так пока и есть, – махнул рукой ванька. – Поговаривают, будто наименуют Февральскими бурями. Слух, должно». – «Я бы назвал: площадь Больших ветро́в, – без улыбки сказал Колчак. – Революционно и соответствует. Теперь из этого дворца идут ветры», – отдал деньги, направился к центральному подъезду, он был закрыт, работал боковой, слева, здесь стоял офицер охраны и с ним два волынца.

– Я к военному министру, – сказал Колчак. – Мне назначено.

– Вы…

– Адмирал Колчак.

Офицер смерил оценивающим взглядом:

– Черноморский герой… Что ж, господин адмирал, я вас помню – в газетах портреты были. Вы, говорят, за монархию?

«Спросить? – подумал он. – Ты же присягал, ты же в гвардии».

И, словно угадав, офицер пожал плечами:

– Да ведь он отрекся, ваше превосходительство. Он велел присягнуть Временному… Он нас отдал. Идемте, я провожу вас.

Поднялись по лестнице, около приемной офицер сказал:

– Здесь стоял революционер Балмашев в адъютантской форме. А отсюда вышел егермейстер Сипягин, министр внутренних дел. И был Балмашевым убит. Зачем?.. – спросил искренне, с собачьей тоской в глазах.

Они здесь ничего не понимали – в подавляющем большинстве. Зачем убили Сипягина, Плеве, Сергия Александровича, зачем царя свергли, зачем, зачем, зачем…

«А я – понимаю?» – Слова едва не вырвались, стали явью, стыдно-то как… Нет, если по совести – он тоже ничего не понимал. Кроме одного: идет война с тевтонами. Она должна вестись до конца, до победы. Это – главное.

Промысел Божий – в это он верил. Не во что больше верить.

Секретарь (или адъютант – он был в ремнях, скрипучих крагах, но без погон) вежливо проводил в огромную залу, видимо, для заседаний, здесь, среди зеркал и настенных орнаментов, громоздился длинный стол, для раздумий, наверное.

Первый раз в жизни оказался адмирал в этом дворце. Здесь – он знал это – хранилась картина художника Репина «Торжественное заседание Государственного совета». О ней много писали – как когда-то о «Последнем дне Помпеи» Брюллова, было любопытно – что увидел художник в монументальном зале с колоннами, наполненном высшими сановниками империи с Государем во главе. Гоголь утверждал, что портрет, написанный гениальным мастером, оживает. На фотографии можно прочитать судьбу запечатленного лица. Но можно ли прозреть судьбу огромной страны всего лишь на живописной работе – пусть и исполненной харизматическим художником?

Говорили, что лицо у Государя изображено отрешенно, будто совсем не до заседаний и решений Николаю Александровичу и гложет его страшное знамение, видимое ему одному, и все читается на лице. Царь-призрак, царь-мертвец среди таких же ряженых и ни на что не способных. Неслыханные перемены, невиданные мятежи – вот поэт угадывает, предчувствует, а художник утверждает непреложно.

Впрочем, все это скорее относилось совсем к другой картине – Серова, написавшего странный портрет Государя в тужурке: «Эмалевый крестик в петлице и серой тужурки сукно…» Колчак не был знатоком живописи и, вполне возможно, – перепутал. Но он был прав по сути, увы…

Сквозь открытое окно ветер внес в залу ненавистные звуки «Марсельезы», вдалеке, в глубине анфилады, распахнулись двери, взяли часовые на караул, и в сопровождении двух адъютантов двинулся навстречу адмиралу по бесконечной ковровой дорожке Керенский. Искусно расставленные по пути посты (они были совсем излишни, но казались необходимыми) стучали прикладами, троица приближалась, наконец двое солдат, украшавших залу ожидания, отбили шаг навстречу друг другу и назад, вошел Керенский, адъютанты замерли за его спиной с восторженными лицами, Александр Федорович величественно протянул руку, коротко, по-военному наклонив голову, потом повернулся к огромной золоченой раме без холста, здесь еще совсем недавно находился присутственный портрет Государя. Склонив голову к столу (это никак не смотрелось преклонением или даже уважением – скорее сочувствием сильного слабому), военный министр держал речь. Говорил он, естественно, не для Колчака, бывший командующий его совсем не интересовал, как вышедшая в тираж фигура, а для себя: это была как бы репетиция речи, которая почему-то может еще пригодиться.

– Он более не опасен. – Министр как бы всмотрелся в лицо царя, словно ища подтверждения. – Я полагаю акт его отречения искренним и вполне государственным… – покосился на адмирала, слова были для «них» для «всех», военных, монархистов неприемлемых, ну да ничего, скушайте, Александр Васильевич, с вашими взглядами сегодня не на что рассчитывать.

– Я убежден, что Государь отрекся под давлением негодяев… – тихо произнес Колчак. – Вы знаете: я не дал подтверждающей телеграммы.

– Но вы не можете возразить, адмирал, что управление столь огромными дистанциями…

– Да, – кивнул Колчак, – дистанция огромного размера, я согласен.

– Вот именно! – подхватил Керенский с энтузиазмом, похожим более на истерику. – Согласитесь, делатель обязан мыслить и осуществлять!

– Вы сказали: «делатель»?

– Да. Тот, кто делает дело. Он, – снова быстрый взгляд на пустую раму, – не мог этого никогда! Они все этого не могли!

– Петр, Екатерина… – неопределенно вставил Колчак.

– Оставьте, адмирал. Играет оркестр. Это гимн великих перемен. Я не имею в виду, что мы станем мстить, нет. Но – поделом, поделом! Вы же не станете защищать Ульянова и иже с ним?

– Мой флаг-офицер полагает, что Ульянов – это личность!

– Прокуратура ищет эту личность, чтобы предать суду. Пропагандировать на немецкие деньги! Интриговать против меня! Сколько злобы! Когда мы были юношами, мы учились…

– Господин министр, какую роль вы отводите мне?

– Да, да, конечно… – Керенскому надоело топтаться на одном месте, энергия требовала немедленного выхода. – Вы не возражаете – я отойду. – Замаршировал на другой конец залы, (адъютанты двинулись за ним), уперся кулаками в торец стола: – Верьте, мы не звери. Душа болит за него, за детей, Петроградский Совет строит козни, все висит на волоске. Послушайте, адмирал… Уезжайте, ради бога! Куда угодно! Мы – дали обет. А вам-то зачем? Знаете, я понял одну очень важную вещь… Мы пытаемся быть нравственной властью, но ведь это никому не нравится! Ульянов – против! Корнилов и Краснов – несомненно! А что нужно вам?

– Великая Россия. Мне все равно, кто будет ею управлять. Вероятно, монархия изжила себя…

– Вот видите? Но что такое «великая»? У него… – Колчак понял, что собеседник снова общается с рамой, – у него было свое представление. У вас – свое. У меня… Где истина?

– Я не политик. Сильная армия, сильный флот, сильная промышленность, сытый народ. Прощайте, господин министр… Ваши адъютанты стоят как парные часовые. Но по уставу это уместно только на похоронах.

Все это было совершенно бессмысленно. Чего здесь хотел найти?

Простились холодно, Керенский смотрел вслед уходящему адмиралу. «Нет, – думал он, – нет. Этот человек ни на что не годен. Плюсквамперфектум[1]. А все же, как ловко я в Александровском…»

И он стал вспоминать вчерашний день, когда явился с очередным визитом в Царское, проверить – как они там, под охраной? Выслушал жалобы на строгость солдат, стрельбу в парке и на то, что у наследника отобрали винтовочку. Чепуха какая… А вот датский фарфор у них – какая изумительная коллекция, как милы эти собачки, обезьянки – прелесть что такое…


Колчак тоже решил поехать в Царское, после разговора с Керенским тяжелые мысли усилились и совсем одолели. «Что-то надвигается, тяжкое, страшное… И судьба Семьи. В неясности ее настоящего, в темноте будущего – реальная угроза. Что делать? Что? Но ведь в России нельзя оставаться, чтобы давать кому-то советы, ждать… Нечего ждать, ничего не будет. Действовать? Но как? С кем?»

Въехали в парк, над деревьями болтался обрывок бело-желто-черного «Собственного» флага. Что тут праздновали, когда… Навстречу отбивала шаг рота, солдаты дружно пели про то, что не следует терять бодрость духа в неравном бою, и еще о том, что гибель отзовется на «поколеньях иных». Романтический бред «Народной воли».

Справа за решеткой, почти у озера, увидел группу людей и мальчика в солдатской форме. Мальчик бегал вперегонки со спаниелем. Невысокого роста полковник в гимнастерке с Георгием заметил Колчака и шагнул навстречу, но тут же унтер-офицер охраны – солдаты выстроились вдоль ограды – выскочил с винтовкой наперевес и яростно щелкнул затвором:

– Отойди, мать твою, стрелять буду!

На страницу:
2 из 8