Полная версия
Ради потехи. Юмористические шалости пера
– Квас первый сорт. Хоть стреляйте пробкой, – проговорил лавочник, достал меня, бутылку, из чана и вручил горничной.
Та, как стрела, пустилась из лавочки. Под воротами с горничной встретился дворник, крикнул: «Ах ты, прозрачная моя!» – и любезно обхватил ее поперек тела. Горничная ударила его кулаком по носу и вырвалась. На лестнице ту же любезность повторил повар.
Через пять минут я была поставлена перед светлые очи хозяйки. Это была толстая купчиха, только что вернувшаяся из бани. Она сидела перед громадным самоваром красной меди и вздыхала. Волосы ее были распущены, а лицо нисколько не отличалось своим цветом перед самоваром.
– Где это ты, Катерина, столько времени шлялась? – проговорила она ленивым голосом. – Откупоривай скорей, а то просто умираю от жажды. Четырнадцать чашек чаю охолостила и все запить не могу. Видно, горячим-то не запьешь. Где это ты так долго была?
– Где была, там теперь нет. Нате пейте!
Я была откупорена. Купчиха, как верблюд в пустыне, накинулась на заключавшийся во мне квас и без отдыха выпила все мое содержимое, проглотив даже муху, таракана и две моли, лежавшие у меня на дне. Через несколько времени она начала клевать носом и отправилась спать, а я, порожняя, была принесена в кухню и поставлена на окно.
Вечером к горничной пришел кум-солдат, но не рыжий, а черный, как жук. Горничная бросилась было варить кофий, чтобы угостить его, но он остановил ее:
– Вы, Катерина Ивановна, лучше бы водочкой попотчевали.
– Сделайте одолжение, можно и водочкой.
Горничная полезла под кровать, выдвинула оттуда сундук и начала доставать из сундука деньги. Перед глазами солдата мелькнула зелененькая бумажка и несколько мелочи. Глаза его разгорелись.
– Э-эх, – вздохнул он. – Уж больно я нынче насчет денег-то сшибся! Казенный тесак потерял. Не куплю – беда! Засудят, а то так и на Белое море ушлют.
Горничная не обратила на это никакого внимания, захлопнула сундук и, взяв меня – бутылку, отправилась в кабак за водкой. Кабатчик, как водится, начал любезничать с ней и три раза щипнул ее.
– Да полноте вам шутки-то шутить! Давайте на гривенник, – жеманилась она.
У стойки стоял пьяный мастеровой. Около него помещалась жена его и упрашивала его идти домой.
– И с чего ты это загулял сегодня, Петрович, – говорила она. – Если бы праздник был, али узенькое воскресенье, али бы так с похмелья, а ведь ни того, ни другого, ни третьего.
– Нет, врешь! Есть с чего загулять! – куражится пьяный.
– Вот у этого орла жена померла!
Он вынул из кармана пятиалтынный и кинул его на стойку.
Кабатчик между тем влил в меня на гривенник очищенной. Горничная схватила меня и бросилась бежать. Пьяный мастеровой свистнул ей вслед и кинул в нее объедком яблока.
Вскоре я стояла в кухне, на столе перед солдатом. Он только что отпил из меня пол чайной чашки, хмурил брови, крутил ус и мрачно говорил:
– Я так, к примеру, понимаю, что ежели солдату со стороны не дадут, то ему и взять негде. Хоть бы теперича этот казенный тесак… Утерянную вещь прежде всего пополнить надо или каптенармуса угостить.
Разговор, очевидно, клонился к выманиванию денег. Еще полчашечки очищенной, чувствительный рассказ о том, как он ходил под хивинца и как ему «прострелили всю грудь наскрозь» – и трехрублевая бумажка из сундука горничной перешла бы в карман солдата, но горничную спас хозяин-купец. Он только что пришел из лавки, вошел для чего-то в кухню, пристально посмотрел на солдата и крикнул:
– Катерина! Что это за музыка! Опять у тебя гости! Каждый день кто-нибудь да сидит! Ну, ты просила рыжего кума к себе принимать, тебе позволили, а этот кто?
– Этот, сударь, мой дяденька! Он только что из похода пришел, – отвечала горничная.
– Знаем мы этих дяденек-то! Вот что, почтенный кавалер, отправляйся-ка ты подобру-поздорову в твои казармы. Нечего тут сидеть…
– Мы с ней, господин купец, не токмо что одного уезда и одной волости, но даже к примеру…
– С Богом! С Богом! Не проедайся! Мы не задерживаем.
Солдат начал уходить.
– Вишь у вас самоварник-то какой лютый! Как ты живешь у эдакого?
– Отойду, беспременно отойду. Черт с ними! Измучили они меня совсем.
Солдат остановился в дверях.
– Нет, я все насчет тесака, – сказал он. – Беда, коли ежели… А и денег-то всего два рубля…
– Уходи, уходи, Митрофан Кирилыч, – провожала его горничная. – Рассердится сам, так за дворником пошлет.
Солдат вздохнул.
– Отдай уж хоть водку-то ты мне, я дома допью, – пробормотал он.
– Возьми и уходи подобру-поздорову.
И я была отдана солдату. Он спрятал меня в объемистый карман своей шинели и начал спускаться с лестницы; но лишь только что вышел на двор, достал меня снова и выпил все содержимое; а меня, пустую бутылку, принес в казармы и поставил к себе под койку.
Здесь простояла я несколько суток, но в один прекрасный день услыхала женский голос:
– Скажите, пожалуйста, голубчики: кто из вас здесь Митрофан Кирилыч, что от винного запойства лечит?
– Я! – отвечал мой новый знакомый.
– И помогаешь?
– Лучше Рукина и Истомина. Я одного капитана от смерти спас. На него уж и черти, и мыши, и змеи ползли, а теперь и глядеть на водку не может, даже дрожь пронимает.
– Голубчик, вылечи… Вот, видишь ли, муж у меня… маляр его один по злобе испортил. Как зачертит, ну просто догола пропьется. Водила я его и к Рукину. Дал он ему чего-то выпить. Ничего, выпил, но только что от него из подъезда вышел – сейчас в кабак… Будь отец родной, попользуй.
– Можно. А вы какого звания?
– Столяры мы, небель немецкой работы делаем.
– Сами хозяйствуете?
– Сами.
– Три целковых стоить будет. Рубль за снадобье да два за леченье. Ну, да угощение с тебя.
– И заглазно лечить можешь?
– Могу.
– Голубчик, приуготовь это самое снадобье к вечеру, я и деньги принесу!
Женщина ушла, а солдат принялся составлять лекарство. Прежде всего он достал меня из-под кровати и налил водой, потом задумался.
– Чего бы мне положить туда? – сказал он. – Стой, положу золы.
Он достал из печки золы и положил ее в меня, потом насыпал толченого кирпичу, квасцов, прибавил дегтю, выпросил у ламповщика керосину и тоже подлил туда, бросил кусок сахару, хотел уже закупорить меня, но вдруг остановился, достал из-под койки стеариновый огарок, наскоблил стеарину и тоже всыпал в меня. После всего этого я была закупорена и вечером отдана женщине с наказом поить этой смесью ее мужа каждый день на заре, а также подмешивать и к вину. Женщина отдала солдату три рубля, дала двугривенный на угощенье и бережно понесла меня к себе домой.
Муж ее лежал пьяный на кровати.
– Савельич, я тебе снадобьица принесла, полечить тебя хочу, – сказала ему жена.
– Немец снадобье-то дал?
– Нет, русский, простой солдатик. Капитана, сказывают, одного выпользовал да семерых купцов.
– Что ж, давай, только разбавь с водкой да прибавь маленько перечку.
Муж выпил.
– Фу, какая гадость! – проговорил он.
– Скусным-то, голубчик, не лечатся. А ты вот закуси булочкой.
В два дня столяр выпил все мое содержимое, но пить водку не бросил, а еще принялся за нее с пущей яростью. Откровенно сказать, я диву далась, как только мог он выпить эту гадость.
Как хорошая шампанская бутылка, я была выполоскана, и столяриха держала во мне сливки к кофию. В один прекрасный день она дала мальчишке-ученику гривенник и велела принести во мне из лавки сливок. Мальчишка исполнил приказ с точностью, но на обратном пути начал шалить, подбрасывая меня кверху, и, ловя, вдруг уронил.
Я упала на тротуар и превратилась в черепки. Содержимое мое разлилось. Мальчишка стоял надо мной и горько плакал. Вкруг его начала собираться толпа. Все судили-рядили. Какая-то баба обмакнула в лужу сливок палец и попробовала на язык, какой-то мужик счел за нужное помазать сливками свои сапоги.
– Эх, молоко-то разлили! – говорил кто-то.
– Чудесно, господа, коли ежели этим самым молоком от грозы пожар тушить. Водой ни в жизнь не зальешь.
Мальчишка продолжал плакать.
– Бить будут? Строг хозяин-то? – приставала к нему купчиха в ковровом платке и в двуличневой косынке на голове.
– Строг, – сквозь слезы отвечал мальчик, – да к тому же он теперича пьяный. Ой, батюшки, батюшки!
– Чем бьет-то? – спрашивает мальчика извозчик.
– Когда аршином деревянным, а когда и так чем-нибудь. Прошлый раз рубанком по затылку хватил.
Начались рассуждения о том, как бить лучше.
– Рубанком как возможно, рубанком можно человека изувечить, – рассказывал какой-то чиновник в фуражке с кокардой, – а на это есть свое положение, утвержденное древнейшими мудрецами. Прежде всего, возьми и вырви из метлы прут, потом, схватив младенца за ухо, ущеми его между колен и дери без боязни, доколе сил твоих хватит.
Вскоре подошедший городовой разогнал толпу. Купчиха сунула мальчишке гривенник.
Я лежала на тротуаре в самом униженном и оскорбленном виде. Горла, на котором когда-то блестела золотистая смола, у меня не было. Я превратилась в ничтожные черепки. Ко мне подошел дворник и начал сметать мои смертные останки с тротуара.
– Эге, – проговорил он, – днище-то еще цело и может пригодиться. Постой, завтра нужно будет конопляным маслом с сажей тумбы мазать, так я вот сюда его и волью. А то так и скипидар для плошек держать, когда ежели иллюминация.
Он поднял мое днище и отнес в дворницкую, а наутро я была наполнена постным маслом с сажей, и этой смесью дворники принялись мазать тротуарные тумбы. Проходившие мимо барыни задевали платьями за тумбы и, само собой, пятнали свои платья.
– Ничего, потрись, потрись около тумбы-то! – говорили им вслед дворники. – Вишь, подол-то распустила, словно павлин заморский!
Я стояла на тротуаре, униженная и оскорбленная, и вдруг – о, судьба! – увидела проезжавшего мимо на лихаче «купеческого савраса», того самого савраса, который некогда, быв в французском ресторане, так безобразно потратил мою искрометную шампанскую влагу, вылив ее на голову лошадям. Тогдашнее мое величие и теперешнее ничтожество! Мне было совестно смотреть на него. Я вздрогнула и опрокинулась.
– Эх, дуй те горой! – проговорил дворник и кинул меня в мусорную яму, где я теперь, как благодеяния, жду пришествия какого-нибудь тряпичника, который бы поднял меня и отнес на стеклянный завод, для возрождения к новой, быть может, лучшей жизни, уже не в форме бутылочного стекла, а в форме блестящего граненого и шлифованного хрусталя.
V. Из записок садовой скамейки
Я столбовая… скамейка. Папенька мой был фонарный столб и занимал когда-то видный пост на набережной Черной речки, служа по министерству народного освещения, но, подгнив снизу, покривился, оказался негодным и был распилен на доски. Я одна из досок его и теперь состою в должности скамейки в Строгановом саду. Меня поддерживают два обрубка. Один мой муж, другой… друг дома. Оба они когда-то служили по телеграфному ведомству. Я не стыжусь, говоря о друге дома. Муж знает об нем и молчит, потому что чувствует, что один он не в состоянии поддерживать меня. Даже мало того, муж ежесекундно видит друга дома, и никогда между ними не происходит ссоры. Они всегда на почтительном друг от друга расстоянии. Муж поддерживает один конец моей доски, друг дома – другой. Между ними одна разница: к мужу я прибита гвоздями, тогда как к другу дома ничем не прибита и опираюсь на него без всяких уз. Я одинаково люблю как того, так и другого, одинаково с ними ласкова и не хитрю перед мужем, не надуваю, выдавая друга дома за какого-нибудь кузена. Но, боже, как хитрят люди друг перед другом, находясь в положении, подобном моему! Какие комедии разыгрывают они! Одна из таких комедий разыгралась при мне, даже на мне, и ее-то я хочу поведать читателям моих записок.
Было дело в послеобеденную пору. День был прекрасный, жаркий. Ко мне подошли муж и жена. Муж был не старый еще человек, блондин с бакенбардами в виде отбивных котлет. Голову его покрывала соломенная шляпа; одет он был в серую пару. Жена была рыхлая женщина, тоже блондинка, полная из лица. Кружевной фаншончик покрывал ее голову. Серое платье с красным кантом обтягивало ее стан. Они шли под руку и называли друг друга Ванюрочка и Машурочка.
– Устал, Ванюрочка? – спрашивала она.
– Устал, Машурочка, – отвечал он, снял шляпу и отер лоб и начинающее уже лысеть темя.
– Это хорошо, Ванюрочка. Моцион необходим после обеда. Еще четверть часика хоть бы…
– Но я хочу сесть, Машурочка, и почитать газету. Вот и скамейка. Смотри, какая прелестная тень.
– Ах, друг мой, ты знаешь, доктор прописал тебе движение. И что это далась тебе эта газета?
– Ангел мой, я патриот, понятно, что меня должны интересовать известия с театра войны. Ты погуляй одна, а я здесь посижу и почитаю.
– Нет, нет, я ни за что не оставлю тебя одного. Ты сейчас начнешь любезничать с проходящими няньками и мамками. Наконец, здесь прогуливается эта генеральская содержанка. Ты думаешь, я не видала, как прошлый раз ты поднял ей зонтик, когда она его уронила, и, подавая, что-то шепнул? Нет, я с тобой останусь. Я сама патриотка. У меня и платье солдатское с кантом.
– Но тебе будет скучно. Я буду читать газету.
– Газету ты можешь читать вслух, а я буду слушать.
Муж и жена садятся.
– О, Ванюрочка! – восклицает она и щиплет его за щеку.
– О, Машурочка! – как-то стиснув зубы, произносит он и нежно обхватывает ее за талию.
Раздается звонкий поцелуй взасос и прямо в губы. Я уверена, находись здесь лошадь, она бы сейчас тронулась, приняв это чмоканье за понукание.
– Ну, я слушаю.
– Горный Студень… – читает муж.
– Какой же это такой особенный студень, что я никогда о таком не слыхала? – спрашивает жена.
– Это местечко такое в Болгарии.
– Местечко? А я думала, ты про студень. Зачем же оно так зовется?
– А затем, что около него есть, действительно, богатые залежи горного студеня. В горах в Балканах…
– И есть его можно?
– Еще бы. Все болгары им питаются. Прелестное кушанье. Болгария ведь – это самая благодатная страна. Там и горное масло, и горный студень. Эта страна роз и фабрикации розового масла. Розовое масло там нипочем. У нас оно продается на вес золота, и им архиереи только руки свои мажут, а там каждый болгарский мужик с ног до головы им обмазывается и весь благоухает. Ну, я начинаю.
Муж читает корреспонденцию из Горного Студеня. Жена зевает.
– Нет, я лучше действительно немножко пройдусь, – говорит она. – Как ни жалко мне тебя оставить, но я пройдусь. Я пойду на горку и выпью лимонаду. Пить хочется.
– Что ты! Что ты! На горку одну я тебя ни за что не пущу! Там всегда этот отставной офицер за пивом сидит. Ты думаешь, Машурочка, я не видел, как ты ему глазки делала? Иди и гуляй около парома, тогда я буду спокоен.
– Ну хорошо, я пойду к парому. А ты не будешь любезничать с няньками? Смотри, я следить стану.
– Честное слово, не буду, – отвечает муж. – Ах да! – спохватывается он. – Я и забыл тебе сказать: у нас сегодня в конторе экстренное вечернее заседание директоров, и я к десяти часам поеду в город, и уж оттуда не вернусь, а буду ночевать у Федора Семеныча. Как ни горько мне это, но долг службы…
– Ванюрочка! Что же я-то? Я всю ночь проплачу. Приезжай хоть попозднее.
– Нет, Машурочка, и не жди. Заседание часов до четырех утра продолжится. Что это, слезы? Да пойми ты, что долг службы. Ах, как ты терзаешь меня! Ты думаешь, мне не больно?..
– Ну, молчу, молчу, – говорит жена, отирая платком свои глаза. – До свидания, я буду у парома.
– Ступай с Богом. Я сейчас же буду за тобой следом. Только вот корреспонденцию прочту.
Жена уходит. Муж плюет.
– Вот надоела-то! Ревнива, как черт, – произносит он, кладет на скамейку газету и начинает посвистывать.
На дорожке показывается пикантная брюнетка в малороссийском костюме и с зонтиком.
– Слышу, слышу, – восклицала она, слегка картавя. – Ах, мой душка! Ах, мой Ваничка! Ну, целуй скорей!
Брюнетка растопырила руки.
– Постой, не глядит ли кто? – озирается он по сторонам и заключает наконец ее в свои объятия. – Радуйся, Каролинхен! Сегодня я от жены освободился на всю ночь. Наговорил ей черта в ступе – про экстренные заседания, и часа через три – я твой. В десять часов я буду здесь, на этой скамейке, и ты ожидай меня. Мы отправимся в Зоологический сад, оттуда к Палкину ужинать. Одним словом, время проведем…
Ваничка приложил свои пальцы к губам и чмокнул, как-то припрыгнув; он совсем преобразился и из вялого увальня превратился в какого-то прыгающего козленка. Впрочем, что я! В эту минуту, как вы увидите впоследствии, он походил не на безрогого козленка, а на большого рогатого козла. Каролинхен обхватила его за талию и, посадив с собой рядом на скамейку, положила ему голову на плечо.
– Ваничка, а браслета моя готова? – нежно спросила она.
– Готова, моя птичка, но сегодня я не успел взять ее от золотых дел мастера.
– Ваничка, я ревную тебя к твоей жене. Ты все с ней, все с ней, а я одна…
– Друг мой, с управляющим нашей конторой я как секретарь его бываю вместе еще больше, чем с женой, но из этого ничего не следует. Для меня она все равно что для волка трава; хуже: все одно что для собаки горчица. Наконец, я сегодня твой, твой и твой.
– Ваничка, я люблю тебя одного, как есть одного, а ты любишь, кроме меня, и жену…
– Говорю тебе, что я ее ненавижу! А что она то и дело со мной, так я от нее ни крестом, ни пестом не могу отбиться. Что же делать, коли я связан по рукам и по ногам! Она ревнует меня даже к нашему артельщику.
– Ваничка, у меня хозяин деньги за дачу требует. Мне так совестно, но…
– Теперь при мне нет денег, Каролинхен. Я гулять вышел. Ужо я тебе дам. Приходи в десять часов сюда и жди меня на этой скамейке.
– Он хотел через час зайти.
– Ну, упроси его подождать до завтра. Невелика важность – один день. А теперь, мой друг, до свиданья. Я пойду к жене. Она ждет меня у парома.
– И я с тобой…
– Что ты, что ты! Ты останься здесь. Увидит с тобой – беда! И тогда уж мне ни на какое экстренное заседание не урваться.
– Милый мой, ты не поверишь мне, как я тебя ревную к твоей жене! – воскликнула Каролинхен и, бросившись к Ваничке на шею, обняла его. – Так в десять часов?
– Да, в десять часов. Прощай, мой черный тараканчик.
Ваничка тронулся с места, но, сделав несколько шагов, обернулся и послал Каролине летучий поцелуй. Каролина сделала то же самое. Они расстались.
Пауза. Каролина сидела. По дорожке заслышались чьи-то шаги. Кто-то ударял палкой по кустам.
Вскоре показался отставной военный в фуражке с красным околышем и подошел к Каролине.
– Ну что, выманила у него пятьдесят рублей за дачу? – спросил он сиповатым голосом.
– Нет, Миша. Он ужо в десять часов даст. Велел сюда приходить, зовет гулять в Зоологический сад, – отвечала Каролина.
– Как ужо? С чем же я отправлюсь в Благородное собрание? Ведь вчера я проигрался, как греческая губка. Ни копейки у меня нет. Четверку табаку в табачной в долг взял. Нет, я тебя не отпущу. Я сам намерен с тобой идти гулять в Ливадию. Заложу жиду в Сердобольской улице брошку, и пойдем.
– Брошку я тебе не дам.
– Ну, это еще мы посмотрим!
– Но пойми ты, Миша: ежели я сегодня не поеду с ним в Зоологический сад, тебе и завтра не с чем будет отыграться. Миша! Ты знаешь, как я тебя искренно люблю! Ведь Ваничку этого поганого я только за нос вожу. Ну, посуди сам, можно ли его любить? Плешивый, неповоротливый, как теленок. А ты? Ты прелесть что такое. И что мне в тебе нравится, – это твои усы… Как это по-русски называется… храбрые?
– Воинственные, – поправил ее усач и, притянув к себе, чмокнул в щеку. – Ну, поезжай, поезжай с ним. Да лупи уж не пятьдесят рублей, а семьдесят пят. Что его жалеть-то? Ну, пойдем на горку. Угощу лимонадом с коньяком. Там в буфете мне в долг верят.
Парочка отправилась на горку. Я осталась пуста. Вдруг опять чьи-то шаги, и я увидела Машурочку. Она шла и озиралась по сторонам. Увидав, что на мне никто не сидит, она обернулась и стала манить к себе виднеющегося в отдалении мужчину. Тот подошел. Это был рослый брюнет в черной сюртучной паре, застегнутой на все пуговицы. На шее его красовался малиновый галстук, на голове была черная фуражка. Он нетерпеливо пощипывал густую, подстриженную бороду.
– Ну и что же дальше будет? – спросил он, подходя, и подбоченился.
– Дальше ничего не будет, – отвечала Машурочка. – Посидим здесь, побеседуем. Ах, Петя, Петя! Ты меня совсем не любишь! – с упреком произнесла она, взглянув ему прямо в глаза.
– За что ж тебя так особенно-то любить?
– Как за что? Я для тебя мужа обманываю. Ревнив, как турок! Теперь он, поди, ходит около парома по аллее да с ума сходит, ищет меня. Сегодня вместо того, чтобы квартиру караулить, так как муж на целую ночь уезжает в город, я с тобой гулять на Крестовский еду. Это ли не любовь?
– Хороша любовь, нечего сказать! Второй месяц прошу, чтобы ты мне часы с цепочкой купила. Обещаешь, и все ни с места!
– Ах, Петя! Да откуда же мне взять? Я и так тебе каждую неделю по пяти рублей даю. Больше я не могу урвать от хозяйства.
– Важное кушанье – пять рублей! Выуди у мужа из бумажника. Нешто он может на жену подумать? У нас одному певчему одна купчиха бриллиантовые запонки и бриллиантовую булавку подарила. Так тот тенор, а я бас. Басы всегда должны себя дороже ценить.
– Ах, Петя, Петя! Как не стыдно тебе это говорить? Я тебе шубу сшила зимой. Стыдись!
– Стыд не дым, глаза не ест. Слышишь, чем нам по Крестовскому шляться, не лучше ли у тебя вечер просидеть? Наставь самовар, купи бутылку коньяку…
– Что ты! Что ты! – замахала руками Машурочка. – А Акулина? Муж до того ревнует меня, что даже кухарку Акулину подкупил. Она все ему расскажет. Наконец, соседи. У нас на Черной речке зевнешь лишний раз, так и то соседи знают. Нет, нет! Приходи в десять часов сюда, на эту скамейку, и жди меня. Приду и я. Отсюда мы и отправимся.
– Ну ладно. А ты принеси мне мужнино пальто. А то у меня пальта нет, а так холодно на Крестовский.
– А ты отдашь мне его потом? Петя, не потому, чтобы я тебе жалела, а муж спохватится. Ну, что я ему тогда скажу?
– Дура!
– Да что дура. Прошлый раз надел мужнин пиджак и не отдал. Уж я виляла, виляла перед мужем-то. Насилу его разуверила, что пиджак цыганка украла, когда он был вывешен на двор для проветривания. Ну, прощай! Боюсь мужа… пора. В десять часов здесь. Оставлю Акулину караулить дачу, а сама к тебе. Прощай, мой жизненочек!
Машурочка хотела его обнять, но тот отстранил ее.
– Жизненочек! – передразил он ее. – Дай хоть два двугривенных. Шутка ли – до десяти часов ждать! За это время я хоть бы пивом на бочке душу отвел. Ей-ей, ни копейки! Давеча в Новой Деревне последний рубль маркеру проиграл.
– Возьми, моя милашка, возьми!
Машурочка достает из кармана целковый и сует ему его в руку.
– Вот за это спасибо! – восклицает певчий. – Тут и на порцию раков хватит. Мерси вас с бонжуром. За это и поцеловать можно.
Он привлекает женщину к себе и запечатлевает в уста ее звонкий поцелуй.
– Ах, Петя, Петя! – млеет та и, вырвавшись из объятий, бежит домой.
Певчий засвистал и отправился на горку.
После этого я целый час стояла пуста. Мне уже сделалось скучно, как вдруг ко мне подошла новая парочка. Это был пожарный из Сердобольской улицы от каланчи и кухарка в туго накрахмаленном ситцевом платье. Они остановились.
– Что же ты стала? Вглубь пойдем, – проговорил пожарный.
– Нет, Спиридон Иваныч, не могу. Ведь меня хозяева в булочную послали, а вы меня вглубь совлекаете. Ей-богу, не могу, – ругаться будут. У меня самовар в кухне поставлен, – отвечала кухарка.
– Ах, Акулина, Акулина! Я думал, ты баба ласковая, а ты выходишь совсем пронзительная!
– Где ж это вы пронзительность нашли! В вас души не чают, ситцевые рубашки вам дарят, а вы – пронзительная! Ведь господа ждут. Вот ужо сколько хотите променажу можем делать. Барин в город на заседание уедет, а сама к тетеньке. Запру дачу и к вам. Приходите на это место и ждите меня вот на этой скамейке. В десять часов я здесь буду.
– А не надуешь?
– Господи! Когда же я надувала! Мало того, я еще вам пирога принесу и бутылку пива.
– Побожись!
– Ну вот, ей-богу, приду. Да там у нас коньяк есть на донышке, и коньяку принесу.
– Ну, ступай! Только смотри, не придешь – бить буду. Ученье в Троицын день помнишь?
– Где забыть! Еще и посейчас бок болит.
– Ну, ступай!
Гремя туго накрахмаленным платьем, кухарка стремглав бросилась от меня, а пожарный лениво пошел своей дорогой.
Вечером, в десять часов, они сошлись все вместе. Но тут я уже отказываюсь описывать эту сцену. В глазах моих все перемешалось. Мелькал Ванюрочка, мелькала Машурочка, размахивал руками басистый Петя, всем и каждому расточая затрещины, визжала Каролина, ревел пожарный, выла Акулина.