
Полная версия
Странные сближения. Книга первая
– Ну, господин Француз… кстати, забыл представить – ваши новые кураторы, работают под начальством его превосходительства господина статс-секретаря… – (Каподистрия доброжелательно кивнул). – Коллежский советник Черницкий, камергер Капитонов, капитан Рыжов.
Поднялись названые трое, прежде сидящие в дальнем углу. Квадратный и основательный Черницкий, Капитонов с закрученными наподобие греческого арабеска усами, и Рыжов – юноша, явно смущенный всем происходящим.
– Они будут разбирать ваши письма, составлять вместе с господином министром и господином статс-секретарем план действий…
Господин министр и господин статс-секретарь обменялись подозрительным прищуром и улыбкой соответственно.
Пушкин выразил счастье от знакомства.
– Пишите своим друзьям, обычные приватные письма, – мягко сказал Каподистрия. – Шифр в них употребите обыкновенный. Мы будем проверять каждое ваше письмо; понимаете сами, что послания без скрытого шифра… Ну, можно, можно, но нежелательны они нам.
– Хотя бы родным.
– Позволяю, господин Пушкин. Членам семейства пишите частным образом. Но остальным – только шифр, только по делу.
В дорогу, красной стрелкой по карте, легкой камерой на кране поверх голов, мимо шпиля адмиралтейства – вжик! – в игольное ушко конской дуги, между корзин на рынке – в дорогу! – вон из Петербурга, где уже выдали прогоны, на юг, летучим пунктиром, линией, туда, где уже весна.
– Поэзия, Никита, она сродни фехтованию. Чем больше… кыш! – распугал голубей, – …финтов, тем труднее понять, куда будет нанесен удар. Добрый дедушка Крылов, например, сперва бьёт, а потом делает ненужный росчерк в воздухе… А вот Жуковский – это который меня хвалил…
Два месяца было убито на дорогу, и в мае 1820-го года Александр Пушкин, а с ним и Никита Козлов (в Испании он был бы Санчо, а здесь он – слуга коллежского секретаря) вышли из возка, впервые в жизни поправ малороссийскую мостовую. В руке у Пушкина была легкая трость, на голове цилиндр, на плечах – дорожный плащ. Облик Никиты был неразличим из-за покрывавших его чемоданов.
Агент Француз осматривал Екатеринослав с брезгливым интересом посетителя кунсткамеры: вот ведь какое недоразумение сотворит природа по своей неясной человеческому рассудку прихоти.
Москва и Петербург, две головы державного орла, вызывали у Александра похожие чувства, но в них ещё оставались места, пригодные для жизни. Город на Днепре показался Пушкину той Россией, которую он не любил за ее слепую привязанность к невежеству. Пушкин скучал по родному имению, по Царскому селу да ещё по столичным салонам; у него не было причин любить остальную часть государства, которое так мало подходило стихотворцу.
Екатеринослав, бывший недавно, по прихоти императора Павла, Новороссийском, выглядел не новым, но с принадлежностью его к Российской Империи едва ли кто решился бы поспорить. По одному ему можно было составить приблизительное впечатление обо всех городах, делая, разве что, поправку на малороссийский говор. Вот уже девятнадцать лет не было Павла, и город не сохранил памяти о нём; он славил Екатерину своим именем, и «Новороссийского периода» будто и не было никогда.
Вскоре по приезду пришёл Чечен.
В миру его звали Багратион Кехиани, он работал некогда на английскую разведку (not a big deal7), пока Пушкин не перевербовал его; теперь агент, проходивший в картотеке Коллегии как Чечен (хотя он был грузин), тихонько внедрялся в турецкую паутину, регулярно отчитываясь столичному руководству долгими экспрессивными письмами.
В гостиницу, где остановился Пушкин, Чечен пришел на рассвете, узнал Никиту, потребовал разбудить барина и, когда барин со скрипом оделся, вбежал в комнату.
– Явился! – Пушкин радостно пожал Чечену широкую ладонь.
Крепкий, черноволосый, с ухоженными усами, Чечен был на голову выше Александра. Они обнялись, и маленький Пушкин полностью исчез в объятиях Багратиона.
Пушкин, однако, помнил Чечена и более цветущим.
– Отощал, – протянул Александр, критически осматривая коллегу с ног до головы. – Тебя тут разве не кормят? Где суровый взгляд горца? Где стать?
– Пожертвовал во благо отчизны, – пожаловался Чечен. – Я ведь теперь Николай Пангалос. Грек по батюшке. Личность печальная, полумёртвая от несчастной любви к Dark Lady8. Мои грузинские деды и бабки, думаю, счастливы безмерно…
Чёртов Нессельроде, подумал Пушкин. Надо же было придумать именно такую легенду.
Чечен задушил музу – в кабаке – купание в Днепре и смертельная опасность
За что, за что ты отравила
Неисцелимо жизнь мою?
А.А.Дельвиг
Гуровский, по словам Чечена, погиб в конце прошлого года, бедняга. Как только его смогли разгадать, он ведь был гением, этот Гуровский, разведчик от Бога, – так, по крайней мере, рассказывал Чечен.
– А что сталось-то с Гуровским? Его, говоришь, утопили?
– Да, – сокрушенно кивал Чечен, – связали и бросили с баржи. Может, зарезали сначала, на барже нашли кровь…
Пушкин поднял голову:
– Так ты не видел его тела.
Чечен покачал головой.
– А-а… – Пушкин снова впал в рассеянность, готовую смениться раздражением.
Он как раз готовился собрать из вертящихся на уме строчек стихи, обложился бумагой и изгрызенными перьями, какие, по своему обыкновению, не выбрасывал, а скрипел ими до последнего. Но Чечен отказался от послеобеденного отдыха и пришел сидеть. Вот и сидел Багратион Кехиани (он же Николай Пангалос), скрестив ноги, покуривая трубочку и деловито рассказывая новости разной степени важности.
Менее всего Пушкин был сейчас расположен думать о покойнике Гуровском и иже с ним; но и отослать подальше Чечена было жаль – человек искренне рад встрече и хочет посодействовать.
Перо хрипло выписывало на бумаге «Во имя…», предвещая (или не предвещая) стихотворение. В такие моменты Пушкин делался отстранённым, огрызался на попытки завладеть его вниманием (каковых, по счастью, Чечен не предпринимал), царапал возникающие слова, глядя на них широко распахнутыми тёмно-синими глазами. Слова клеились в окончание стихотворения, и Пушкин шевелил губами, придумывая начало, потом вдруг набрасывал быстрый ряд ничего не значащих образов – чьё-то брезгливое лицо, размашистый вензель, окна…
– Мой помощник тут – поручик Благовещенский, знаешь его?
– Нет, только с твоих слов.
– Это он первым прибыл на место той драки, когда Зюден ускользнул. Поручик рвётся сейчас же участвовать, среди погибших были его сослуживцы.
– М-м… – Пушкин сморгнул вдохновение. – А Благовещенский au courant о нынешнем нахождении Зюдена?
– Увы, нет. Или Зюден выехал в Тамань, или выедет в ближайшее время, вот самое большее, что мы теперь знаем.
– Что ему искать в Тамани?
– Хочет встретиться с новым информатором, может быть, – пояснил Чечен. – Не это главное. Благовещенский расскажет подробности о турецких шпионах, подручных Зюдена, которые остались здесь.
– О! – сказал Пушкин, глядя в пустоту.
– Именно, – сказал Чечен и добавил ещё что-то, уже неслышимое из-за пришедшего вдруг на ум: «Во имя истины священной».
– Слушай, – Александр зашуршал огрызком пера. – Я поработаю немного, ты загляни через полчаса?..
– Что? – удивился Чечен. – Да…
И ещё говорил, Пушкин даже отвечал ему, медленно выпроваживая за дверь. Чечена принял с рук на руки Никита и отконвоировал в пустующую комнату гостиничного номера.
Пушкин уткнулся в листы.
Иногда ему казалось, что он разучился писать стихи. Однажды после Пасхи он долго ничего не писал, так что стало казаться, что эта Пасха навсегда сломала что-то в его жизни, и стихи больше не родятся. Потом вдруг появились, и Александр повторял их несколько дней, читал Вяземскому и Карамзину, ловя себя на том, что довольство от написанного сильнее, чем желание творить что-то ещё. Было даже неясно, как это вообще возможно – сесть и сочинить новое. Две недели он был абсолютно счастливым человеком, не имеющим ни малейшего отношения к поэзии. Потом всё вернулось, наклюнулось восьмистишие, навеянное Катуллом («Оставь, о Лезбия, лампаду близ ложа тихого любви»), но дальше этих строк ничего не случилось. Зато появилось про Эдвина и Алину, и ещё какое-то…
В нынешнем году Пушкин писал мало, к тому же его выбила из колеи долгая дорога. Приходилось много думать о деле.
Теперь же «истина священная» обещала быть новой причиной долгого удовлетворения и спокойной работы.
Но май и июнь сего года были неурожайными на стихи, и отчасти – по вине добродушного Чечена.
Терпеливо просидев полчаса, выкурив трубку и посетовав мысленно на нелепую фамилию Пангалос, которая не шла с Кехиани ни в какое сравнение, Багратион снова пришел к Пушкину, похлопал по плечу, сказал: «Ну, так Благовещенский будет ждать в трактире…» и всё к чертям нарушил.
Пушкин устало смял «Во имя истины…» вместе с вензелем и лицом незнакомца и кинул в корзину. Этому стихотворению родиться было не суждено.
Переместимся во времени в шестой час того же дня, когда Пушкин с Чеченом шли по жаркой улице к кабаку, отмахиваясь от мошкары и обмениваясь ничего не значащими фразами.
Юродивый, сидящий у дороги, промычал что-то и качнулся в сторону прохожих, тряся спутанной бородой.
– Фи, – тихо сказал Кехиани, беззвучно сплюнул и, остановившись, уронил перед юродивым монетку. Тоскливо кивая на прочих идущих по улице, периодически бросающих милостыню, вздохнул, – Божий человек…
Вошли в кабак. Чечен к подобным заведениям привык, а избалованный Москвой Пушкин сморщился от резкого запаха дурной выпивки, пота и гнилого дерева. Вообще, по сравнению с Москвой, Екатеринослав был необычайно пахуч. Хотя запахи столичных духов, казалось бы, поражали разнообразием, в провинциальном городке с ними соперничали иные ароматы, демонстрируя явное численное превосходство. Пушкин выглянул наружу, с прощальным сожалением вдохнул воздух улицы и нырнул вслед за Багратионом в кабачные недра. Пришлось привыкать.
Чечен зарылся в толпу, с кем-то поздоровался, у кого-то раздобыл полуштоф с чем-то тёмным. В это время Александр сидел за столиком, с любопытством осматриваясь. К нему подсел неопрятно одетый мужчина:
– Б-брегет серебряный купить не желаете?..
– Нет, благодарю, – Пушкин отодвинулся.
– Недорого… ик!.. – в его руке качнулась серебряная луковица. – В-великолепные час-сы… Не продал бы, но… – мужчина развел руками, – нужда… Стеснен, так сказать…
Слежки нет, подумал Пушкин, закончив беглый осмотр местности. Однако, где же поручик? Он всегда так непунктуален?..
Багратион подошел, оценивающе глядя то на подаренный полуштоф, то на кружку, взвешивая их в руках.
– Всё ждём, – устало сказал Пушкин, и тут снаружи донесся женский крик, сменившийся общим гомоном.
– Что за чёрт… – Кехиани, не выпуская полуштоф из рук, кинулся к выходу, Пушкин, не обращая внимания на назойливого обладателя часов, вскочил и последовал за Чеченом.
Он догадывался, что увидит – плотную стену спин, окружившую объект внимания. Вряд ли на улицах Екатеринослава часто происходит что-то занимательное. Почти так оно и оказалось, но спины сгрудились ещё не настолько, чтобы заслонить лежащего на земле человека, одетого в мундир.
Багратион, наподобие тарана врубившись в собравшихся, склонился перед военным, перевернул его лицом вверх. И со стоном выпрямился, вмазав затылком по носу подбежавшему Пушкину.
– Поручик?.. – немного гнусаво сказал агент Француз, схватившись за нос.
Благовещенский, наверное, при жизни считался красивым, но сейчас его лицо страшно искривилось: глаза ещё изумленно смотрели в пустоту, а нижняя часть лица, рот, скулы – всё это застыло смертельной гримасой. Но ужаса от вида тонкого стилета, торчащего из груди, поручик Благовещенский испытать уже не мог.
Стилет воткнули сверху вниз. Странно, ведь поручик высокого роста, чтобы нанести удар от шеи сверху, придётся встать на цыпочки или быть великаном-Чеченом.
– Высокий! – закричал Француз, оборачиваясь к толпе. – Кто тут был очень высокий?
– Так вот же он, – махнули на Багратиона. Следовало ожидать.
А если удар был нанесён человеком обычного роста (великан слишком заметен, вон, Чечен как привлекает внимание), тогда… Благовещенский, сам немаленький, должен был наклониться. Не согнуться, но изрядно податься вперёд и вниз.
А ведь он и наклонялся.
Так же, как и Чечен, и многие другие, проходившие по улице. В кабаки ходит народ бедный, опустившийся, но отчасти из-за этого сверх меры чувствительный. И подать монетку «божьему человеку» они почитают святым делом. Винный грех, наверное, замаливают.
Место, где ещё недавно сидел юродивый, теперь пустовало.
Пушкин схватил Багратиона за плечо:
– Слышишь! убогий убил!
– Что?
– Поручик подошёл бросить монетку, а получил нож! Быстрей!
Чечен вторично прорвался сквозь группу горожан и остановился, озираясь.
– Куда убогий побежал?
– Пошёл, – заметил бесцветный юноша и вяло махнул, – туда ушёл дурачок.
– Скорей же!
Пушкин, сняв цилиндр и перехватив посередине трость, бросился по переулку, догоняя Чечена.
Серовато-жёлтая мокрая улица оборвалась, и Пушкин с Чеченом вылетели на открытое место. Здесь заканчивалась мостовая и начиналась всё менее утрамбованная земля; впереди рассыпались редкие домики, за которыми сухо поблёскивала запутавшимися в ячее чешуйками развешенная на колышках сеть; а за всем этим, нависая над берегом вопреки всем мировым законам, тяжело дыша прибоем, лежал Днепр – огромный, синий, несмотря на разведённую в прибрежной воде муть; почти оскорбивший Пушкина своим спокойствием. Но между перевёрнутых лодок, громоздящихся у воды, мелькнула спина нищего, и мгновенное оцепенение прошло.
Пушкин рванулся вперёд, а в следующий миг со стороны лодок громыхнуло, и на земле в пяти шагах от Александра поднялся столбик пыли. Шпион, переодетый юродивым, стрелял.
Пушкин откатился в сторону, выпустив из рук цилиндр, перебежал под развешенную сеть. В стороне послышался голос Чечена:
– У него может быть второй!
Но второго пистолета у шпиона не было. Зашвырнув оружие далеко в реку, лже-юродивый сам кинулся в Днепр, побежал в туче брызг до глубокого места и исчез под водой.
Скидывая на бегу сюртук, Пушкин приближался к реке; наконец, он замер на мокрой гальке, рывком отделил от трости набалдашник, оказавшийся рукоятью длинного ножа, бросил утратившую важность трость и прыгнул в воду.
Юродивый вынырнул подышать, и рядом с ним в воду ударила пуля, – Чечен стрелял с берега.
– Живы-ым! – захлебываясь, крикнул Александр, и Багратион опустил пистолет. Обнаружив, что всё ещё держит в другой руке полуштоф, Чечен воткнул его в песок и стал расстёгивать сюртук, собираясь последовать за Пушкиным – вплавь.
Убийца снова нырнул, исчез из виду. Круги, разбежавшиеся над тем местом, где секунду назад был беглец, вдруг смешались, по ним пробежал водяной излом – волна от плывущей баржи, гружённой, кажется, углём. До баржи Пушкину оставалось саженей пять-шесть, а юродивый так и не показывался на поверхности.
Больше всего Пушкин боялся, что убийца нырнул под плоское днище. Столько проплыть без воздуха Пушкин был не в состоянии; плавал он редко и сейчас выдохся, к тому же вода оказалась на удивление холодной, да и нож в руке здорово мешал. Но шпион появился, пытаясь ухватиться за невысокий борт баржи, вцепился в какую-то доску и с усилием подтянулся. Александр в отчаянии ударил по воде руками, силясь толкнуться ещё хоть немного вперёд. И понял, что успеет. Преследуемый явно не рассчитал скорость баржи, и судно, показавшееся ему спасительным, оказало на деле дурную услугу – тяжёлая баржа шла вдвое медленнее, чем шпион способен был плыть. Пушкин повернулся и, уже не волнуясь, поплыл по течению, медленно, но неуклонно сокращая расстояние.
Снова выстрел. Стрелял Чечен, стоя по пояс в воде. Глаз у Багратиона был верный, и пистон – новинка в оружейном ремесле – не подвёл. На спине беглеца, почти перевалившегося через борт, расцвело кровавое пятно, юродивый дернулся, пальцы его разжались, и тело, отделившись от борта, скользнуло вниз. Его утянуло под баржу.
И только тогда Багратион поплыл.
Пушкин в ярости ударил кулаком по скользящему мимо дощатому борту:
– Зачем!!!
По лицу Француза текла вода, волосы, обычно курчавящиеся и легкие, облепили голову. Александр походил на короткое, но злое чудовище, поднявшееся со дна. Он оскалился, когда Чечен оказался рядом.
– Идиот… – хрипло сказал Пушкин, отплевываясь. – Зачем… ты его… убил?!
– Ушёл бы он, – Кехиани кивнул на судно, успевшее отдалиться.
– Куда ушёл, баржа еле ползёт!
– Думаешь, он поплыл бы на ней? Да ну, что ты. Перебежал бы по углю на тот конец, прыгнул бы в Днепр, и ищи его.
– Parbleue!9 Проклятье! Parblятье! Это же их шпион! Благовещенского он убил, как мы теперь выйдем на турок? Последнюю ниточку ты обрубил!
– Одним мерзавцем меньше, – мотнул мокрой головой Чечен. – Лучше так, чем кабы ушёл. Он ведь твое лицо видел и, верно, запомнил бы.
– Merde… Давай выбираться.
На берегу успела собраться группа рыбаков и их жён, услыхавших выстрелы.
Когда Пушкин с Кехиани выбрались на мелководье и встали на ноги, к ним попытались осторожно приблизиться, но Чечен рявкнул: «Прочь! Пошли прочь!» и люди шарахнулись, а при виде Александра с ножом, грозно выходящего на берег, и вовсе предпочли ретироваться.
Александр выпустил из рук нож и сразу стал похож на больного черного цыплёнка. Волосы потемнели от воды, а угрожающий вид закончился, как только оружие выпало из ладони Пушкина на песок.
– Вот, согрейся, – выдернул из песка полуштоф и протянул Пушкину.
Пушкин сделал большой глоток, но тут рука его дрогнула, и сосуд полетел вслед за ножом. Чечен устало подобрал его.
– Бывает…
– Фу, – Пушкин сморщился. – Ну и пойло.
– А ты думал, жить в Екатеринославе легко?
Александр усмехнулся, но тут же помрачнел и принялся отряхивать песок с брошенного у воды сюртука.
– Но как Благовещенский мог раскрыть себя?
– Хотел бы я знать, – пожал плечами Багратион. – Хорошо хоть тебя никто из шпионов не видел. А кто видел, уже не расскажет.
До гостиницы Пушкин дошёл один, по указанной Чеченом улице, где «никто тебя, Саша, не увидит в таком… хм, образе». Почему-то всё сильнее болела и кружилась голова, а у самого порога вдруг начал бить озноб.
– Барин! – Никита бросился к Александру, схватил его за плечи. – Что с вами, барин?
– Всё со мной хорошо, – сказал Пушкин и вдруг мучительно сжал виски.
В глазах разлилась болотная мгла, Пушкин крепко зажмурился, и сознание его покинуло.
Никита подхватил валящегося на пол барина, но Пушкин этого уже не чувствовал.
Раевские – у доктора – Мария – тем временем в Петербурге
Но Двенадцатого года
Веселáя голова,
Как сбиралась непогода,
А ей было трын-трава!
П. Вяземский
На рассвете по улице прогрохотала карета и остановилась возле гостиницы, куда двумя днями ранее приполз и слёг в тяжелом бреду Александр Пушкин. Рядом с каретой скакал верхом юноша-кавалерист лет восемнадцати. Юношу звали Николаем; он был красив той особенной, романтической красотою, какая рождается от ментиков и усов и создаёт из мальчика настоящего гусара. Такие гусары не были редкостью, и на юношу почти не смотрели, а вот карету несколько прохожих проводили заинтересованными взглядами.
Действительно, пассажиры кареты были куда интереснее. Во-первых, там ехал отец молодого всадника, Николай Николаевич (открывающий, соответственно, династию Николай-Николаичей) и две девушки – сестры Соня и Машенька, четырнадцати и пятнадцати лет. Обе, разумеется, Николаевны.
К гостинице приближалось в неполном, но и без того эффектном составе семейство Раевских.
В крытом возке, катящем следом, ехали слуги.
Раевский-старший был в то время почти легендой. Герой Отечественной войны, кузен Дениса Давыдова, то и дело попадавшего в неприятности из-за своей нелюбви к драгунам, но всенародно любимого. Впрочем, и без родства с Давыдовым Николай Николаевич был бы человеком выдающимся. Салтановки и Бородина было достаточно, чтобы генерал Раевский снискал почтительную любовь всех, кто хоть что-то понимал. Даже изрядно отдалившиеся от реальной жизни (не говоря уже о политике) денди проникались неким чувством по отношению к старому военному – он напоминал им о чём-то, чего они не могли до конца отвергнуть.
Таким денди мог бы стать и Раевский-младший. Но он с детства был в армии, да ещё и под надзором отца. В одиннадцать лет оказался в гуще Бородинского сражения, а после этого что-то в человеческом характере навсегда выпрямляется – в добрую ли, злую сторону, но задает направление, почти наверняка лишая возможности влиться в карнавально-яркие блуждания сверстников.
Однако, мы далеко ушли от событий того майского утра.
– Несчастный юноша, – гудел Раевский-старший. – В его годы ссылка – это почти смерть. Оторвать его от света – куда как жестокое наказание. Однако его стихи не могли остаться незамеченными…
София согласно закивала: она тоже читала Пушкина. Семья Раевских являла собой редкое явление – она была образована вся. Отец мог с легкостью обсуждать с любой из дочерей (включая и отсутствовавших в той карете Екатерину и Елену) равно стихи, политику и Томаса Мора.
Мария заметила, что имя Пушкина им предстоит услышать ещё не однажды, на что Раевский-младший рассмеялся и напомнил, что имя Пушкина они услышат через минуту, как и его голос.
– Съехал ПушкИн, – сказал хозяин постоялого двора, без интереса разглядывая выстроившуюся перед ним семью. – Два дня как съехал.
– Куда? – тревожно спросил Раевский-младший, и получил исчерпывающий ответ, любимый всеми, с кого хоть что-то может спроситься: «Не могу знать!»
Самое интересное, что не мог этого знать и сам Пушкин.
От открыл глаза и тут же сощурился, стараясь хоть немного сфокусировать взгляд. Потолок расплывался облаком. Обнаружив способность смотреть также и вбок, Александр обнаружил у самого своего лица дырявый угол подушки, откуда выглядывал пучок сена и перьев. (Подушка, очевидно, бывшая некогда перьевой, придя в негодность, была реанимирована при помощи сена). За подушкой начали оформляться контуры незнакомой комнаты, бедно обставленной, но довольно чистой. У постели недвижно сидел, скрестив руки и обратив лицо кверху, Никита. Он мог подолгу сидеть так, не шевелясь. Пушкин знал, что Никита часто спит сидя.
Что с моей комнатой, хотел спросить Александр, но, шевельнув сухими губами, понял, что издать слышимый человеческим ухом звук сможет только после хорошей порции яичного ликёра. Оставалось попросить упомянутый ликер, для чего пришлось все-таки напрячь связки.
Услышав сдавленное сипение, Никита обернулся и узрел Александра, силящегося прочистить горло.
– Очнулся барин!
– М-м, – Пушкин поморщился от крика и, наконец, обрёл дар речи. – Что?
– Естественно, очнулся, – новый, чужой голос доносился из-за стены. В голосе проскакивал южный, кажется, даже еврейский акцент. А вскоре обладатель голоса возник на пороге, только разглядеть его пока было тяжело. – И так долго без сознания был.
– Никита, – Пушкин сел на постели и замотал головой, пытаясь стряхнуть серую пленку, заволакивающую глаза. – Где я? что со мной?..
– Отравились вы, барин, – радостно сказал Никита, возвращая Пушкина в горизонтальное положение.
Посторонний приблизился, и сказал с тем же акцентом:
– Да, и я уже голову сломал, пытаясь понять, какого яду вы выпили. Очень странное действие.
Лицо у незнакомца было обычное, бородатое, но с очень колоритным носом.
– Кто вы? – Александр снова сел.
– Яков Кац. Здешний фельдшер. Ваш слуга, как узнал, что вы отравлены, решил поместить вас у меня, мсье Пушкин. Вы уж простите, живем мы небогато, апартаменты маленькие.
Александр плотно зажмурился, и Никита испуганно схватил его за плечо. Пушкин отодвинул его руку.
– Погоди. Дай-ка вспомнить.
Вспомнить удалось всё, до возвращения с купания в Днепре.
– Сколько я был… э-э…
– Два дня, – сказал Никита. – Бредили вы, барин. Охти, барин, испужался я. Думал, помрёте. Доктор вас выходил.
– Благодарю вас! – Пушкин потянулся к Якову Кацу и снова был уложен Никитой.
– Что вы, мсье Пушкин, не стоит, – отозвался доктор, и тут из соседней комнаты послышался чудовищный скрип. А потом, перекрывая адские звуки, раздался женский голос:
– Изя! Нашел время! После поиграешь, отравленному мсье нельзя пилить мозги!
И в комнату, мгновенно уменьшившуюся, вошла внушительных габаритов женщина. За ней выглянули мальчик и девочка. Мальчик держал скрипку и почему-то пытался спрятать её за спину.