Полная версия
Жизнь – сапожок непарный. Книга вторая. На фоне звёзд и страха
В растерянности и неловкости я подчинилась повелительному тону. Поднялась на второй этаж. Елена Петровна продолжала командовать:
– Наденьте эти туфли. Познакомьтесь с нашей мамой. Ей девяносто пять лет. Мы её зовём Зайка. Садитесь на диван. Сейчас пойду налью вам ванну, а пока она будет наполняться, спущусь вниз и дам Олечке телеграмму. Почта в нашем доме. Я быстро. Ешьте ягоды, отдыхайте.
Чувство было одно: нечаянно отворилась не замеченная ранее дверь – и я оказалась у согревающего огня. Как выбившийся из сил путник, я могла передохнуть.
Получив телеграмму, Ольга Петровна уже к вечеру примчалась в Одессу. На пороге появился излучающий свет человек. Это было первое, побеждающее всё остальное впечатление. Мне подумалось, что внешность её нарочно придумана для того, чтобы хоть какой-то видимой строгостью притушить её сияние и теплоту. «Вот она какая – жена моего Учителя! Вот какая!»
Из лагеря особого режима письма от Александра Осиповича не приходили. Получал он её посылки или нет, Ольга Петровна не знала. И вот уж кто принялся расспрашивать о нём и о нас! Я отвечала. Рассказывала. Рядом сидел удивительно трепетный и отзывчивый человек. По профессии кинорежиссёр, Ольга Петровна не отказалась от репрессированного мужа, как от неё того требовали, угрожая увольнением. Её ущемляли, притесняли, не разрешали снимать то, что она хотела. В конце концов она перевелась с Одесской киностудии на студию «Молдова-фильм», где к анкетным данным были не так строги.
Сёстры уговаривали меня погостить в Одессе, погреться на черноморском пляже. Я путано объяснила: тороплюсь в Москву, задерживаться не могу. О собственных обстоятельствах рассказывать не стала.
Закомпостировать мой билет Ольга Петровна вызвалась сама. Когда же мы приехали на вокзал, оказалось, что до Москвы я поеду в международном вагоне.
– Это наш маленький подарок, – пояснила Ольга Петровна. – И поверьте, нам это нужнее, чем вам. Так что не смущайтесь.
– А тебе не кажется, – обратилась Елена Петровна к Ольге, – что она наша младшенькая сестрица?
Двое суток в Одессе были мне сброшены сверху, как верёвочная лестница – Тем, Кто благословлял меня на жизнь. Я отъезжала от Одессы к месту своей последней схватки с властью в мягком купе международного вагона. Отъезжала с чувством обретения родного дома, в новом звании «младшенькой сестрицы» жены и свояченицы Александра Осиповича.
* * *В Москве, на Кузнецком Мосту, я заняла очередь в приёмной МГБ. Мне обязаны были наконец разъяснить, почему человек не имеет права отказаться от сотрудничества с органами безопасности и что именно причисляет меня к особо опасным преступникам, на которых объявлен всесоюзный розыск. Разрубить все узлы должны были здесь, сейчас и навсегда. К границе Жизнь—Смерть меня придвинуло вплотную.
По приёмной туда-сюда сновали те, кто принимал, и те, кто хотел быть принятым. Проходивший через приёмную военный в большом чине неожиданно остановился возле меня:
– Что у вас? Заходите… Слушаю.
Растерявшаяся от неожиданной внеочерёдности, «втащив» себя в казённый кабинет, я сначала не могла вымолвить ни слова.
– Садитесь. Говорите.
Сжатая, заржавевшая пружина выбила все затворы разом. Как в угаре, я рассказала о больнице, до которой была доведена преследованиями РО МГБ в Микуни, о подписи и о своём отказе, об угрозах гэбистов снова засадить меня в лагерь, заслать на лесопункт; о лицемерном обещании разыскать украденного сына за согласие сотрудничать; об инсценированном ночном аресте, об объявленном на меня всесоюзном розыске; о том, наконец, что я на свете одна и ровным счётом никого не обездолю, бросившись под первый попавшийся транспорт, если меня не оставят в покое…
Он не прерывал меня, налил стакан воды. И когда я унялась, сказал:
– А сейчас идите, ждите в приёмной. Вас вызовут.
Сидеть пришлось долго. Очень! Узнавали. Проверяли. Наконец пригласили в кабинет.
– Езжайте куда хотите, за исключением неположенных, предусмотренных тридцать девятым пунктом городов. Устраивайтесь, работайте. Больше вас никто беспокоить не станет. Если возникнет что-то конфликтное, вот наш адрес, вот моя фамилия. Пишите. Понадобится приехать – приезжайте, поможем, – вразумляющим тоном говорил высокий чин, на лице которого за всё это время не обозначилось ни одно из известных мне чувств. – Есть ещё вопросы? Просьбы?
– Нет!
– Тогда – всё.
Может, в фантастических глубинах души я и надеялась когда-нибудь услышать в каком-то учреждении власти этот неслыханно нормальный текст. Только я слишком хорошо знала, что вербовка – не дурной эпизод, а тотальная тактика властных структур, что её исполнители глухи, полуграмотны и зашорены. Неужели кошмару положен конец? «Мне повезло, – твердила я себе. – Посчастливилось в недрах тьмы встретить умного человека. Повезло! Повезло, и всё тут!» Я поверила этому человеку. Он был внутренне отлажен. Он высвободил душу. Попутно пришло в голову: а что, если это не частный случай? Может, вообще что-то в государстве стронулось с места? Ещё не смея впустить в сознание эту мысль, я медленно брела к дому Александры Фёдоровны и радовалась узаконенной свободе.
Обстоятельства, связанные с побегом из Микуни, теперь можно было не скрывать. Я рассказала Александре Фёдоровне и о побеге, и о визите в главк ГБ. Она задала мне два-три вопроса и больше этой темы не касалась. Напряжение, однако, не спало. Напротив, выросло.
До открытия биржи оставалась неделя. В ожидании трудовой книжки я исправно ходила на телеграф «Москва-9». В окошечке «до востребования» мне выдали телеграмму странного содержания: «Саша приехал всё хорошо перевожу триста телеграфом крепко вас любим целуем Оля». Кто такая Оля? Какой Саша?.. Когда меня озарила безумная догадка, что освобождён Александр Осипович, а Оля – это Ольга Петровна, я без раздумий бросилась на вокзал и тут же купила на присланные деньги билет до Одессы: два дня туда, два обратно, три – там, и я успеваю к открытию биржи.
Увидеть Александра Осиповича на свободе? Это невозможно было вообразить!
Ни Александра Осиповича, ни Ольги Петровны в Одессе я не застала. По словам Елены Петровны, чуть ли не на следующий день после моего отъезда в Москву её сестру вызвали в отделение ГБ и спросили, согласна ли она взять на иждивение мужа, освобождённого по инвалидности, с условием его проживания на сто первом километре от Одессы. Выбрав село на станции Весёлый Кут, Ольга Петровна сняла для Александра Осиповича комнату. Туда я немедля и отправилась.
Скромное станционное помещение, железнодорожное депо, элеватор. Дальше село, огороды, сады. Хата, в которой разместился «на постой» мой Учитель, стояла у просёлочной дороги.
– Пришествие Та-ма-а-а-рочки, – встретил меня не мудрец, отсидевший восемнадцать лет, а растерявшийся в непривычной для него деревенской обстановке – ребёнок.
«Сашу не узнать. Ведь он когда-то был красив как бог. Чувствует себя плохо», – сказала в Одессе не видевшая его два десятилетия Елена Петровна. Он сдал и за те два с лишним года, что не видела его я. Выглядел постаревшим, пересиливающим нездоровье. Воодушевление от свободы выражалось в незнакомой неуверенности, в нерешительности внутреннего свечения. Его теснили планы: писать, опубликовать математические труды, философские записки и вообще «творчески состояться»! Он должен был зарабатывать на жизнь, дать наконец отдых Ольге Петровне, которая столько лет поддерживала его и деньгами, и посылками.
Даже если его природный скептический ум и оспаривал тогда эти радужные заблуждения, он простодушно вверял себя их власти, не принимая в расчёт ни реальный возраст, ни изменявшие ему силы. Это был его Час, данный для того, чтобы насытить себя иллюзорным ощущением возвращённой свободы.
Не было надзирателей, не били отбой в кусок рельса у вахты. За дверью хаты хозяйка ругала за что-то детей; в окна вплывали волны горячего воздуха позднего украинского лета. И, Господи, какое открывается раздолье для мыслей, когда нам чудится, что исторические беды имеют конец!
Александр Осипович рассказывал об Абезьском лагере особого режима, где он подружился с философом Л. П. Карсавиным, с Н. Н. Пуниным и поэтом Ярославом Смеляковым. Много лет спустя я прочла замечательные воспоминания А. А. Ванеева об этой поре – «Последняя кафедра Карсавина». Там упоминается и А. О. Гавронский. И тогда, в Весёлом Куте, при первой встрече на воле, Александр Осипович говорил о таинстве чисел, о Шопенгауэре, философии которого я не знала. Он останавливался, спрашивал: «Понимаешь?» Я с чистой совестью отвечала: «Да», безбоязненно добавляя что-то своё в развитие темы.
На следующий день, нагруженная продуктами и приобретённой для мужа посудой, в Весёлый Кут приехала Ольга Петровна. Когда-то в зоне Княжпогоста Александр Осипович, вынув из тайника портрет жены, сказал мне: «Познакомься. Это моя жена Олюшка. Мой Зулус». В Одессе я впервые с ней встретилась, и теперь в украинской деревенской хате мы сидели втроём.
Поздно вечером, когда в селе уже спали, Ольга Петровна пошла проводить меня до дома, где я пристроилась на ночлег. Мы долго прохаживались по улицам села и никак не могли расстаться. Она вспоминала:
– Никогда не забуду того страшного собрания на Киевской киностудии, когда один за другим поднимались члены партячейки, те, кого мы считали своими товарищами, и уничтожали Сашу. Партком киностудии обвинял его в том, что картины, которые он создаёт, искажают советскую действительность, чужды пролетариату, не нужны зрителю. Никто не встал на защиту. Ни один. В лучшем случае отмалчивались.
Одновременно это был рассказ о начале их совместной жизни. Она, в ту пору молодая ассистентка Александра Осиповича, представив, как ему одиноко и худо после разгромного собрания, однажды постучалась в номер к «патрону», после чего они уже не расставались.
– Жили мы тогда в гостинице, – продолжала Ольга Петровна. – Рядом в номере – Довженко с Юлией Солнцевой. До этого мы каждый вечер проводили вместе. Спорили, сражались, хохотали, а тут – словно мамай прошёлся по этой дружбе. Казалось, коридоры вымерли и все киношники мимо нашей комнаты проходят на цыпочках.
Публичное поношение, однако, было лишь предисловием. За предательством коллег последовала ссылка на Кольский полуостров, на станцию Медвежья Гора. Оля поехала за мужем. Там родился и умер их сын Петя. Там же Александр Осипович был арестован, осуждён на десять лет, отправлен этапом в северные лагеря, где ему к первым десяти годам срока добавили ещё десять. Только-то и всего: до революции он числился в партии эсеров; ставил фильмы, «чуждые пролетариату». Разве этого не достаточно, чтобы лишить свободы и продержать восемнадцать лет в тюрьмах и лагерях?
В том, о чём рассказывала Ольга Петровна, я узнавала знакомые приёмы, склад судеб и моего поколения. Не таким уж отдалённым оказалось их и наше «историческое время», чтобы не стать общим.
Приняв мужа на своё иждивение под именное поручительство, Ольга Петровна откровенно выказывала сейчас осторожность и страх: «Саше придётся каждый месяц ездить отмечаться в районное отделение милиции. Он теперь имеет статус высланного. По-моему, его друзьям не следует часто сюда приезжать. Это может ему повредить». А мы? Я подумала о Хелле, о множестве других людей, которые будут стремиться увидеть Александра Осиповича. И в первую очередь я сама должна была признать неуместность собственного появления здесь. Я понимала, что ограничения придумывает не эта светлая, самоотверженная женщина, столько лет ожидавшая мужа. Она ни в коем случае не могла теперь лишиться работы. Следовательно, должна была соблюдать режим, подразумевающий надзор и за связями, и за мыслями супругов.
В ту лунную украинскую ночь, когда всё вокруг было исполнено неизъяснимой природной благодатью, уже на свободе пришлось отхлебнуть глоток всё того же горького зелья запретов.
– Вы не осуждаете меня? Вы меня понимаете, Тамарочка? – заметив мою подавленность, спрашивала Ольга Петровна.
Как я могла не понять её? Понимала! Складывая из обломков памяти картину порушенной жизни, Ольга Петровна надеялась обрести в моём лице союзника:
– Давайте говорить друг другу «ты», как сёстры. Скажи мне: «Оля! Ты!»
Всем своим опытом чувств я отозвалась на её искренность и растерянность, на её страхи, на все трудности встречи с мужем после стольких лет разлуки!
На следующий день я уезжала. Радуясь перспективе театра для меня, горячо поддержав мою устремлённость к нему, Александр Осипович едва ли не молил:
– Только не уезжай далеко. Изволь устроиться поближе. Ты ведь знаешь, что я, как никто другой, буду тебе полезен.
С каким святым чувством я мчалась сюда и как страшно мне было бы снова потерять Александра Осиповича – или остаться теперь без них обоих!
* * *– Ну что ж, – сказал брат Бориса, едва я появилась в Москве, – биржа открылась. Завтра пойдём, благословясь. Ты причепурься, и всё такое.
Одно слово «биржа» вызывало во мне дрожь и страх. Подкашивались ноги. Вдруг скажут: «Прочтите что-нибудь». Я испугаюсь, непременно испугаюсь и… не смогу. Одета ужасно. Туфли прохудились. Был бы у меня хоть какой-нибудь лёгкий, длинный шарфик болотного… нет, лучше золотистого цвета…
Не вспомню уже, во что я тогда обрядилась, отправляясь в свой первый поход на московский театральный «базарчик». Считала себя авантюристкой. Желание устроиться на работу в театр ничем не поддерживалось. На трудовую книжку, в которой была запись: «Зачислена в филиал Сыктывкарского драмтеатра в качестве актрисы», я сослаться не могла. Из Микуни её не прислали.
– Значит так, – наставлял Константин. – Подойдут, станут спрашивать, в каком театре работала, отвечай: «В энском». Знаешь, есть такие, закрытые. О них вообще распространяться не принято.
«Господи! Лгать?»
Для проведения биржи Всероссийское театральное общество снимало в аренду сад «Эрмитаж». По не слишком тенистым аллеям расхаживали актёры, режиссёры. Никакого труда не составляло догадаться, кто одни, кто другие. Режиссёров отличало спокойствие, уверенность в себе. Они здесь были покупатели, хозяева. Актёры вели себя по-разному. Те, кого подстёгивала необходимость преподнести себя как можно выгоднее, не ударить лицом в грязь, узнавались по особой напряжённости. Иные держались сверхсамонадеянно. На биржевом плато действительно просматривалось решительно всё: полный ты, худой, высокого роста или небольшого, хорош или непривлекателен, со вкусом одет или без оного; походка, улыбка, реакции… Зрелище – будоражащее, сумбурное и в общем болезненное. Нарочито громкие возгласы то и дело оповещали присутствующих о встречах бывших коллег. Актёры бурно обнимались, слышались комплименты: «Замечательно выглядишь… похорошела… Ещё лучше стала, душенька…» – «Но и ты великолепен. Признавайся, до сих пор хороводишь?» После преувеличенно громких приветствий где-то в уголках сада разговаривали уже значительно тише. Рассказывали, вероятно, о сыгранных ролях, интригах, почему пришлось уйти из театра, уехать из того или другого города. Просили порекомендовать знакомому режиссёру.
Видимая жизнь била ключом, скрытая была наполнена наблюдениями исподволь. Прикидывали: «Подойдёт? Да нет, не совсем то, что надо». По сути, всё сводилось к личным вкусовым оценкам. Счастливчики, у которых всё быстро определялось, подходили к расставленным тут же столам, за которыми подписывались договоры.
– Видишь того человека? – спросил Константин, указывая на мужчину отнюдь не актёрской внешности. – Это король биржи.
– Что значит «король»?
– Со всеми знаком. Знает конъюнктуру рынка. В курсе, кто какому театру нужен, на какое амплуа, на какую зарплату. Идём. Познакомлю.
– Нет-нет! Не надо! Я не хочу знакомиться с «королём», – взмолилась я.
– Идём!
Мне не нравилось решительно всё. Хотелось сбежать и отсюда, и вообще из Москвы. Константин тем временем что-то уже нашёптывал «королю». Тот бросил на меня оценивающий взгляд. Затем оба подошли. «Король» без улыбки, как эдакий добряк-попечитель, прибегнул к нравоучительной интонации:
– Что же вы дичитесь? Смелее надо быть, смелее! Устроим! А как же? Всё будет путём.
– Что ты ему сказал? – спросила я Константина, который нервничал, как я видела, ничуть не меньше меня.
– То, что надо. Не трепыхайся. Смотри, о лагере – ни гугу. Отвечай одно: «В энском театре» – и называй сыгранные роли. Не грех и присочинить там чего. А главное, ликвидируй постную физиономию.
– Я не могу врать, Костенька.
– Проголодаешься, захочешь хлебушка в рот закинуть – всё-о-о смо-о-жешь! – беззлобно и убеждённо заключил мой возможный деверь. – Итак, кислое лицо меняем на сладкое… Я пошёл. Лады? А ты – бывай. Удачи тебе.
Я с тоской смотрела, как, сбросив с себя неподъёмную ношу моего устройства в театр, Костя не оборачиваясь удалялся с территории биржи. Напоминание о «хлебушке» проняло, поставило всё на место. В этом «сможешь» всё, собственно, и заключалось. А мне это было не по плечу. Я – не могла. Ни лёгкости, ни кокетливости, ни деловитости. Пыталась настроить себя: «Ну же, равнение на Удачу!» У последней, как известно, есть развилка: или вознесение, или – шлёп в лужу.
На меня оглядывались. Ко мне подходили:
– Актриса? Где работали?
– В одном из энских театров.
Несколько насторожённый, любопытствующий взгляд. Пауза.
– Что играли?
– Джесси в «Русском вопросе», в чеховских пьесах.
– В каких именно?
– В «Трёх сёстрах».
– Кого?
Александр Осипович всегда говорил: «Ах, какая бы из тебя вышла Маша…» И я лгала:
– Машу.
– Покажите вашу трудовую книжку.
– У меня её с собой нет.
– Фотографии в ролях?
– Фотографии? Фотографий не взяла.
– Репертуарный лист?
– Репертуарного листа тоже нет.
– Кто-то из знакомых актёров может порекомендовать?
– Да нет, наверно…
На том диалог и обрывался. Пожимали плечами. Отходили. Потом ещё украдкой оглядывались. И опять наплывало: «Я авантюристка».
– Больше туда не пойду, – объявила я семье Бориса после двух дней пережитого на бирже позора.
– Дело хозяйское, – ответили мне.
«Хозяйское», поистине.
В том, как Костя выговаривал мне позже, было и сочувствие:
– Чего ж ты, матушка, хочешь? Чтоб тебе наливное яблочко на блюдечке поднесли, да ещё и немедленно? Не с первого раза люди устраиваются. Ждать-пождать надо. Терпения набраться надобно.
От меня справедливо требовали подтвердить сведения о себе документами. Не имея на руках ни трудовой книжки, ни рекомендаций, я была беспомощна. Приняла решение: «Схожу ещё пять раз. Затем на театре ставлю крест. Нанимаюсь на любую стройку и сразу уезжаю».
До чего же я обрадовалась, когда, разговаривая на бирже с подошедшим ко мне актёром, узнала, что он находится здесь с точно такими же «векселями».
– Андрей Николаевич Рыбаков, – представился он.
– И сколько вы отсидели?
– Десять. А вы?
– Семь.
Я осторожно пыталась выяснить: «А у вас есть фотографии в ролях?.. А репертуарный лист у вас есть?..» У него были и кое-какие снимки, и трудовая книжка.
– Ну а в разговоре с режиссёрами вы говорите, что сидели? – выспрашивала я, помня, что мне советовали ссылаться на «энский театр».
– Что сидел – не говорю. Расскажу потом, когда им уже некуда будет деться. Вам тоже советую обходить эту тему. А что касается идеи энского театра, так она, знаете ли, совсем неплоха. Если вы не против, я ею тоже воспользуюсь. Все знают, что эти театры – в военных, засекреченных городах. В таких случаях и правда не очень расспрашивают, что там да как.
Андрей Николаевич был элегантен, артистичен, с прекрасно поставленным голосом. Его то и дело приглашали на переговоры.
– У меня одно преимущество по сравнению с вами, Тамара Владиславовна, – подбадривал он меня. – Просто на нашего брата спрос значительно больше, чем на женщин. Но нам ли с вами унывать?
Уныние всё-таки одолевало. Ко мне вновь и вновь подходили, следовали те же вопросы, те же ответы, отбивавшие охоту продолжать со мной разговор.
Иногда я встречалась глазами с наблюдавшим за мной «королём». По неучастию и сосредоточенности, с какими он на меня посматривал, я поняла, что этот ушлый человек разгадывает загадку: «Что-то с ней не так. Но что?» У таких, как он, чутьё на идеологическое «не то» было развито отменно. А перед идеологическим неблагополучием всесильные «короли» пасовали так же, как и их «подданные».
Биржа так угнетала меня, что каждый из пяти дней я скидывала с облегчением. И трудно сказать, почему внезапно успокоилась, когда увидела направлявшегося ко мне человека с яркими чёрными глазами и умной улыбкой.
– Пологонкин, Рувим Соломонович. Директор Шадринского театра, – отрекомендовался он. – Не знаете, где Шадринск? Это на Урале. Расскажите о себе. Вы мне интересны. Где работали раньше?
Глаза у него были не только яркие, но и зоркие. Не только зоркие, но и добрые. А я устала бездарно выкручиваться.
– Знаете, я сидела в лагере по пятьдесят восьмой статье. Там меня взяли в театр, в лагерный театр. Никаких фотографий в ролях или репертуарного листа у меня нет. Знакомых, которые могли бы меня порекомендовать, тоже. Как видите, дела мои плохи.
Любопытный «купец» не ахнул, но после короткой паузы сказал:
– Хорошо. Покажите вашу трудовую книжку. Работали же вы где-то эти два с половиной года после освобождения?
– Работала, конечно. Работала в филиале Сыктывкарского драмтеатра как актриса. Только трудовой книжки у меня, увы, тоже нет.
Отошёл и этот доброжелательный человек.
– Нет, ни с кем не договорилась! – подавленная неудачами, сконфуженно отвечала я актёрам, с которыми успела познакомиться на бирже и которые интересовались моими успехами.
– Давайте держаться вместе, – предложил мне Андрей Николаевич. – Тут ведь и швали всякой в достатке. Маклеры, между прочим, здесь тоже имеются.
– Маклеры – это те, которые за устройство берут деньги?
– Они самые.
«Всё! Точка! Для чего я сюда прихожу? На что надеюсь?»
Андрей Николаевич догнал меня уже у выхода:
– Поздравьте меня. Я устроился. Подписал договор. Город не ах, театр не ахти, третьего пояса, но – решился. В более крупном городе всё равно не пропишут.
– Что за город?
– Кызыл.
Я искренне обрадовалась за него. Поздравила. Сказала, что тоже больше сюда не приду. Уеду. Буду искать другую работу.
– Протестую! Категорически. Я убеждён, поверьте мне, я чувствую: вы очень, очень хорошая актриса. Вы должны быть и будете в театре. Не сдавайтесь! Давайте договоримся следующим образом: ещё три попытки, ещё три дня!
– Ладно. Ещё раз завтра. Будет тот самый пятый раз.
Когда в середине следующего дня я решительно покидала биржу, мне пресёк дорогу юркий, энергичный человек:
– Договорились с кем-то?
– Нет.
– Всё устроим. Дайте поглядеть ваши документы.
Перечень моих «нет» его ничуть, казалось, не смутил:
– Не беда. Уладим. Решительно всё уладим. От вас требуется только одно – произнести: «Хочу, чтобы вы меня устроили».
Поняв, что это маклер, я в замешательстве сказала:
– Нет-нет! Не надо. Не беспокойтесь. У меня нет не только нужных документов, но и денег.
– Ну-у, – откинувшись всем корпусом назад и изобразив на лице укор, не то прошипел, не то прошептал он. – Такая женщина и… деньги?
Кратко. Нагло. Так, что в одно мгновение всё меркнет от мерзости мира. Смятая унижением последних дней, этого я вынести уже не смогла.
В туалете, где подкрашивались и поправляли причёску усталые актрисы, многие – кто с ободряющей, а кто с участливо-кривой улыбкой – похлопывали меня по плечу, уговаривали: «Ну-ну! Что бы ни было, надо держаться!» Ополоснув распухшее от слёз лицо, я должна была пройти через довольно людное место, чтобы выйти из сада «Эрмитаж». И тут меня остановил директор Шадринского театра.
– Что вам сказал этот негодяй? – напористо спросил он. – Что?
Ни в чьём заступничестве я уже не нуждалась. Торопилась уйти отсюда. Прошла мимо него…
– Подождите. Да подождите же! Я беру вас в театр. Идёмте, подпишем договор… Я говорю: подпишем договор, если вы не против.
Я не верила тому, что слышала.
– Но у меня же нет нужных документов…
– Нет – значит нет. Есть чистые глаза. Дайте мне ваш паспорт. Паспорт-то есть?
– Паспорт есть.
– Зарплата на первых порах будет небольшая. Потом повысим. Жилья тоже не обещаю. Пока поживёте в гостинице. Освободится место в общежитии – поселим. Согласны?
– Согласна.
– Открытие сезона первого октября. Быть в Шадринске надо соответственно. Подписывайте здесь… И здесь. Тут распишитесь за подъёмные… Пересчитайте! И всё-таки – что вам сказал тот подонок?
– Ничего.
– Я этого так не оставлю. Вы завтра придёте?
– Ни за что.
Мы попрощались. В сад «Эрмитаж» входил Рыбаков: