Полная версия
День отдыха на фронте
Вопрос лишь во времени – неведомо, когда это произойдет. С другой стороны, ежу понятно – чем позже произойдет, тем лучше…
Днем в дверь квартиры Сусловых постучали.
– Вольт, открой! – прокричала мать с кухни, ночью ей предстояло заступать на дежурство – последнее на старом месте, в госпитале, и ей дали два часа на отдых. Сын открыл, увидел за порогом незнакомого седого человека с черными петлицами на бушлате… Лейтенант инженерно-технических войск, – староват был лейтенант для своего звания, в его возрасте люди уже носили полковничьи шпалы.
Вольт понял, в чем дело, и спросил хмуро:
– Вам кого?
– Мне? Собаку породы «западноевропейская овчарка» по имени Лада. – Лицо у лейтенанта было невеселым, каким-то желтушечным, словно бы он только что переболел печеночной хворью. Вполне возможно – желтухой.
– А бумага у вас это самое… бумага на Ладу есть? – лейтенант с черными петлицами Вольту не понравился.
– Есть, – спокойно и очень равнодушно отозвался пришедший. Он хорошо понимал, что происходит на душе у паренька, стоявшего перед ним, но до понимания этого не опустился… И уж тем более не опустился до того, чтобы посочувствовать ему.
– Вы это… Покажите ее, – попросил Вольт.
Лейтенант залез под борт бушлата, достал из кармана гимнастерки сложенную в несколько раз бумагу, протянул, Вольт взял ее, развернул, постарался сделать важную «морду лица», но не смог, и прочитать ничего не смог – строчки перед глазами начали двоиться, поползли в разные стороны. В глотке возник ком, Вольт протестующе потряс головой, но в следующий миг отдал незваному гостю бумагу и сделал шаг в сторону:
– Проходите!
Лейтенант безошибочно, без всяких подсказок направился в место, где лежала Лада. Взгляд ее глаз был угрюмым, Вольт это засек, склонился над собакой.
Обхватил ее за голову.
– Лада, прости, – прошептал он едва слышно. – Мы с матерью уезжаем.
Лейтенант прицепил к ошейнику Лады поводок, скомандовал жестким голосом:
– Пошли!
– Счас! Погодите, пожалуйста, – Вольт своей головой прижался к голове Лады, сглотнул что-то тугое, соленое, возникшее во рту, прощально потрепал собаку за уши, затем ткнулся губами в Ладин лоб.
– У меня нет времени, – жестким, словно бы вымороженным голосом произнес лейтенант – на Вольта он уже не обращал внимания, – только на собаку. В глазах собачьих неожиданно возникли слезы… – Пошли! – с силой дернул поводок.
Через минуту Лада и лейтенант уже находились на улице, по которой с тонким надрывным стоном проезжала полуторка-труповозка.
Состояние у Вольта было такое, – да еще подогретое надрывным звуком, – что хоть плачь…
Он с трудом сдерживал слезы, подступившие к горлу, в висках громко колотились яростные обиженные молоточки.
Из Ленинграда выехали на рассвете, когда тоненькая рыжая полоска зари возникла над краем земли и наметила линию отрыва от далеких неровных очертаний горизонта, видимость была хорошей, погода, наверное, тоже будет хорошей, так что следовало опасаться немецких самолетов: «мессеров» и лаптежников – «юнкерсов», летавших с тяжелыми, по-коровьи неловко раздвинутыми ногами шасси. Шасси у «юнкерсов» не убиралось.
До Ладожского КПП доехали быстро. Озеро еще не растаяло, толстый, изувеченный бомбами и пулеметными очередями лед держал машины надежно, хотя и сочился весенними слезами, потрескивал едва приметно. Где-то в глубине, уже в воде, раздавался глухой, сырой стук, бередил душу, рождал в голове ощущение опасности. Вольт ехал в одной машине с матерью.
Машина была трофейная – большой мордастый «опель» с хромированной решеткой на радиаторе и большими красными крестами на фоне белого круга, нанесенными на борта и крышу кабины, – творчество госпитального художника Жилова, это он украсил своей живописью трофейный автомобиль.
Старые отечественные «зисы», шедшие в колонне, хоть и уступали «опелю» по мощности и красоте, зато здорово обгоняли по проходимости, там, где немец застревал и бесился до визга, стараясь выбраться из какой-нибудь низины, «зисы» с полуторками легко форсировали худое место и, томясь без движения, поджидали грузный «опель» на другом берегу низины.
На озере машины попробовали набрать скорость, но не тут-то было: слишком много наползло на лед воды, грузовики, накрытые тентами, были похожи на торпедные катера, взбивали буруны, готовые даже перемахнуть через эти тенты, в обе стороны от машин уходили грозно шипящие, высокие пенные усы – госпитальный караван стал похож на боевую морскую эскадру.
Водители зорко вглядывались в дорогу – как бы не угодить в пролом, оставленный фрицевой бомбой, – если нырнуть в озеро, то пускать пузыри в холодной воде придется долго; если попадалось опасное место, – подавали тревожные гудки. По части гудков на озере была разработана целая азбука сигналов…
Госпитальная техничка тетя Шура Коломейцева – плотная женщина с худым восточным лицом и черными половецкими глазами – высовывала из-под громко хлопающего тента голову и тревожно всматривалась в неожиданно помрачневшее, начавшее наполняться влагой небо – похоже, готов был пролиться первый весенний дождь, тетя Шура щурилась озабоченно и усиленно крестилась:
– Спасибо те, Господи, что помогаешь без приключений перебраться через эту беду – Ладожское озеро. Помоги, Господи, пройти дорогу до конца, не дай, чтобы немцы утопили нас…
Слова и молитвы тети Шурины всегда помогали, это в госпитале знали, и попутчики смотрели на нее с надеждой.
Темные силы тоже не дремали, разозленные молитвой, они обязательно старались придумать что-нибудь дурное, каверзное, на этот раз взяли и опрокинули на макушку тента целую цистерну воды, рассчитывая накрыть тетю Шуру, но та успела нырнуть в кузов, под защиту прорезиненного брезента, она была проворнее нечистой силы, а нечистую силу это злило, – как и молитвы набожной женщины.
До КПП, находящегося уже на Большой земле, добрались благополучно – ни один из немецких самолетов не напал на госпитальный караван.
КПП – если полностью, контрольно-пропускной пункт, – на Большую землю был окружен несколькими зенитными орудиями, – здесь вообще стояла целая батарея, на поле рядом скапливались машины, в основном бортовые, грузы и еще раз грузы, и прежде всего самое ценное, что надо было доставить в Ленинград, – продукты.
Наплывшая с северной стороны серая мга, прикрывавшая озерный лед и машины, идущие по нему, от лаптежников, здесь, над нашей землей, растаяла совершенно бесследно – ну словно бы хмари не было вовсе. В небе сияло бодрое весеннее солнце. Тут даже дышалось иначе, воздух был совсем другой, не пахло мертвыми людьми, как в Питере.
После плавания по ладожскому льду, залитому водой, немного шатало, Вольт не мог стоять на ногах, схватился рукой за мешок с песком, тупым выступом вылезающий из защитного бруствера, прикрывавшего зенитную позицию. Несколько минут постоял, не двигаясь, втягивая сквозь зубы воздух в себя и жадно глотая его.
Здесь придется расстаться с матерью, Вольт ощутил, как у него что-то начало першить в горле, будто он хватил полным ртом пыли, откашлялся, и сделал это вовремя – к нему расстроенной, какой-то ослабшей походкой приблизилась мать, шмыгнула носом.
– Вольт, вот тебе письмо для Дины Григорьевны, твоей тетки, – она протянула сыну свернутое треугольником письмо – такие треугольнички они получали с фронта от отца. – Как только прибудешь на место, сразу же напиши мне. Наказ усвоил?
– Так точно, товарищ лейтенант, усвоил, – Вольт улыбнулся, но улыбка получилась слабой, расстроенной, он даже помыслить себе не мог, как будет жить без матери? Только от одной этой перспективы внутри у него все обдавалось холодом, даже горло начинало щипать от холода.
Мать оглянулась на колонну машин, на людей, толпящихся около крытых грузовиков, на выкрашенный в защитный полевой цвет автобус, в котором ехало начальство и представитель санитарного управления фронта – солидный полковник с увесистым брюшком, лицо ее дрогнуло, она промокнула глаза форсистым мужским платком. Это был платок отца, еще с той поры, когда молодая пара еще только подала заявление в загс, роскошный платок этот был сшит из настоящего батиста, который не надо было гладить, он никогда не мялся…
– Ну, Вольт Николаич, – глухо произнесла мать, – вот и развилка… Ребячья группа, кстати, едет до Самарканда, а тетя Дина живет в двадцати километрах от этого города, в районном центре… К райцентру примыкает хлопководческий совхоз имени Клары Цеткин. Сможешь доехать без приключений?
Вольт в ответ лишь хмыкнул, но до конца пренебрежительную ноту не удержал, – хмыканье перешло в обычный жалобный вздох.
Мать снова вытерла глаза отцовским платком, сунула Вольту увесистый комок, вспотевший у нее в ладони.
– Это спрячь подальше, чтобы никто не вытащил.
– Чего это? – поинтересовался Вольт машинально, хотя знал, что это.
– Деньги, – коротко ответила мать, в голосе ее возникли и тут же пропали твердые нотки. – Деньги береги, их у нас мало.
– По машинам! – послышалась команда из штабного автобуса, и люди стали поспешно забираться в грузовики.
– Ну, все, – мать торопливо обняла сына, от нее пахло лекарствами, дух этот он ощутил только сейчас, подумал: а мать, наверное, принимает какие-нибудь порошки или микстуры, чтобы держаться на ногах, в глотке у нее опять возникло твердое сухое свербенье. – Все, Вольт, долгие проводы – лишние слезы.
Вскоре госпитальная колонна скрылась за длинным рядом бараков местного поселка, в воздухе осталось висеть облако острого бензинового духа. Вольт вздохнул – ему сделалось жаль самого себя.
Расстроенный, подмятый прощанием, он двинулся к детской группе, прибывшей на армейском автобусе с подпаленным боком: вчера на него напал «мессер», кинул несколько небольших бомб… Хорошо, что пулеметные кассеты у немца были пусты, а из пальца фриц стрелять не умел, попробовал мелкими фугасками попасть в автобус, но затея была напрасной – шофер от бомб увернулся, хотя бок своей машины подпалил.
Шофер – молодой, с лихими казачьими усиками парень, – еще не отошел от вчерашней истории и готов был рассказывать о ней всякому, кто готов был его выслушать.
К автобусу Вольт пришел вместе с командиром в длинной шинели с тремя кубарями в петлицах.
– Ты, Перебийнос, хотя бы горелую черноту на своем фургоне закрасил, – не замедлил придраться командир. – Чего детишек пугать?
– Да не успел, товарищ политрук, – шофер виновато вытянулся. – Звыняйте!
– Звыняйте, звыняйте, – передразнил его командир, приложил ладонь к щеке – у него болели зубы… Болящие зубы на фронте – штука редкая. Куда чаще – боль в оторванной снарядом ступне или в руке, ампутированной в госпитале. Не выдержал политрук, застонал, пощупал языком больной зуб.
Глянул на шофера, которого только что распекал, промычал глухо:
– Лопухнулся я, из госпитальных никого не застал. Они бы помогли, дали б какую-нибудь успокаивающую примочку, например, бромовую, – он сморщился, словно бы вспомнил о чем-то неприятном, – а может, и не бромовую, может, еще какую-нибудь, черт их знает – и врачей, и примочки. У тебя ничего от зубной боли не найдется? – Он вновь глянул на водителя, на этот раз с надеждой. – Стреляет, хуже нет. Фрицы, и те иной раз бывают милосерднее.
– Немного водки есть, можно прополоскать или даже сделать компресс – это поможет… Больше ничего нет, товарищ политрук.
– М-м-м! – раздался вздох боли. Сопровождающий, словно бы боясь сделать лишнее движение, мягко оттолкнулся от чего-то невидимого и просипел, превратив свое лицо в некий сморщенный фрукт неведомого происхождения. – Поехали! У нас не так много времени.
Вольт оглянулся на низкие засыпушки поселка, за которыми скрылись последние машины госпитальной колонны. Машин не было видно – ушли. Все ушли! Губы у него шевельнулись сами по себе, он прижал к ним пальцы. Ну, вот и остался он один… Хуже этого ничего быть не могло.
– Ребята, давайте в автобус, – заторопился шофер. Видя, что ошалевший от зубной боли политрук будет сейчас корчиться и давать неверные команды, он взял дело в свои руки. – Быстрее, быстрее! Как бы фрицы не налетели после своего обеденного кофию… Быстрее!
Через пять минут автобус уже плыл, будто судно по мокрой, с широкими лужами дороге.
Неожиданно впереди Вольт увидел сидящих сразу за водителем двух пареньков – помощников, которых он с Петькой получил под свое крыло при расчистке невской набережной – Кирилла и Борьку, оба были посвежевшие – избавились от голодной синюшности, заставлявшей их щеки буквально светиться, словно пареньков этих подключали к какому-то электрическому прибору, – а сейчас этого не было, это ушло, – значит, подкормились ребята. Вольт приподнялся на сидении и негромко окликнул одного из них:
– Кирилл! – потом окликнул другого: – Борька!
Это действительно были они, его помощники, Борька и Кирилл, оба встали, вскинули приветственно руки, будто пионеры на линейке.
Но что-то отделяло их от людей, находившихся в автобусе, ни с кем из присутствовавших они не были знакомы, в этом Вольт разобрался довольно быстро, более того – чувствовалось, что они были в этом коллективе людьми посторонними, если вообще не чужими, и это также было написано на их лицах.
Собственно, сам Вольт находился в точно таком же положении – никого из ребят, сидевших в автобусе, он не знал.
Автобус подбрасывало на неровностях, колеса юзили, выплескивали на обочины длинные снопы грязи, сопровождающий невольно хватался за опухшую щеку, морщился, наконец он не выдержал и вновь обратился к шоферу – больше ему обращаться было не к кому:
– Слушай, сержант, неужели в твоем хозяйстве ничего обезболивающего не найдется? Я заплачу… А?
Шофер отрицательно помотал головой:
– Ничего не найдется, абсолютно точно, товарищ политрук! – Шофер пригнулся, глянул из-под козырька кабины вверх, в осветленную синеву неба и пробормотал с облегчением: – Свят, свят, свят еси… Почудилось, что «мессеры» гудят.
«Мессершмитты» были недоброй напастью для шоферов (собственно, всякая напасть и беда добрыми не бывают) – нападали подло, исподтишка, кусали больно, исчезали так же быстро, как и появлялись.
– М-м-мык! – надломленно простонал политрук, похоже было, что боль скоро совсем доймет его, Вольту было жаль этого человека.
Кирилл с Борькой, сидевшие в первом пассажирском ряду, раза три оглянулись на него, что-то говорили, даже кричали ему, но Вольт из-за режущего, способного погасить любой звук автобусного мотора ничего не слышал, показывал пальцами себе на уши и отрицательно мотал головой: ни шута, мол, до него не доходит, только машинный вой…
Серенькая невзрачная станция, окруженная не только старыми жилыми постройками, но и домами-времянками, сооруженными из щитов, которыми колхозники на полях когда-то задерживали снег, палатками, покалеченными вагонами, в которых тоже обитали люди, обладала хорошей пропускной способностью. Прибывавшие с грузами для фронта вагоны здесь старались разгрузить как можно скорее и вытолкнуть в обратный путь…
По-другому нельзя: станция была очень лакомым куском для немецких летчиков, притягивала фрицев к себе, как пролитое на стол варенье притягивает мух; не любившие пасмурную погоду летуны люфтваффе атаковывали этот кусок земли, даже когда от туч в небе не было возможности протолкнуться.
Автобус разгрузился – на это понадобилось не более двух минут, – и стонущий от зубной боли политрук поспешил ретироваться на нем со станции. От греха, как говорится, подальше, зато к медицине и шкалику казенного спирта, который ему обязательно нальет какой-нибудь знакомый снабженец, поближе.
Борька с Кириллом стояли отдельно от ребят и настороженно оглядывались. Вольт не замедлил нарисоваться около них. Оценив их лица, поинтересовался:
– Вы чего, мужики, такие смурные?
Кирилл – похудевший, с запавшими глазами, – опустил голову:
– Веселого в жизни мало, вот и смурные.
– Случилось чего?
– В дом наш попал снаряд. Деда уложило, мать уложило и сестренку… Только мы вдвоем остались.
Вольт сочувственно покачал головой, хотел что-нибудь сказать, но махнул рукой, слова здесь – лишние, обычное молчание часто бывает сильнее слов, какими бы точными, отлитыми из золотого материала они ни были… Но молчать тоже было нельзя.
– Ё-моё, – у Вольта наконец прорезался голос, он покрутил головой, словно бы хотел перекрыть услышанное чем-нибудь иным, своим, другой новостью, но не сообразил, что сказать, и, опустив голову, обнял их за плечи. – Держитесь, мужики!
Долго глазеть на станционные завалы, палатки и покалеченные бомбежками постройки не пришлось, – появилась чернявая волоокая женщина, похожая на гордую горную птицу, брызнула секущим огнем из больших черных глаз, сильно брызнула – Вольту показалось, что на его земляках даже задымилась одежда.
– Ребята, быстрее в вагон, не то, глядишь, немцы налетят – отчалить от перрона не успеете. Это будет беда.
Женщина была одета в железнодорожную командирскую шинель, в руке держала жезл из нержавейки. Не знала она, что ленинградцев бесполезно пугать словом «беда», они пережили нечто такое, чего не переживал даже здешний узловой поселок, привыкший к бомбам, как к своей судьбе. Фрицы из кожи вылезали, стараясь либо сровнять его с землей, либо захватить… Но не сровняли и не захватили.
– За мной, ребята! – железнодорожная женщина махнула жезлом, подавая команду группе детей, будто литерному поезду, и эвакуированные ребятишки потянулись за ней.
– Не отставайте, – подогнала их провожатая, по длинной изувеченной дорожке прошла в тупик и свернула к теплушке, к обгорелым бокам которой было прибито несколько свежих досок.
У теплушки стояли двое красноармейцев в телогрейках – специально были выделены в помощь, чтобы подсаживать ребят в вагон – забираться в теплушку было неудобно.
Через пятнадцать минут железнодорожная женщина, стоя на металлической скобе-ступеньке вагона, спокойно и деловито помахивая жезлом, подогнала теплушку к товарняку, стоявшему на парах. Звонко стукнули друг о дружку буфера, залязгали сцепы, зашипел хобот тормозного шланга, тяжелый, обсыпанный угольной пылью паровоз окутался паром, дал свисток, и вскоре под колесами товарняка звонко застучали рельсовые стыки. Вагон с эвакуированными питерскими ребятишками шел в составе последним.
Вольт ухватился пальцами за край рамки, врезанной в бок вагона, это было окошко без стекол, – подтянулся, глянул, что там снаружи?
А снаружи угрюмо уползали в разбитую даль дома какого-то небольшого городка, – сплошь проваленные крыши и пустые окна, хмурые, не проснувшиеся по весне деревья, водокачка с разрушенной макушкой и кирпичами, висевшими на проволочной арматуре, на удивление целехонький небольшой вокзальчик с белыми колоннами… Вольт поискал глазами людей.
Людей не было – земля начала пустеть. Он спрыгнул на пол теплушки, оправил на себе одежду.
– Ну что… Где тут моя постель?
Сопровождала ребят уже другая женщина, не железнодорожная, из городского комитета партии – в очках с тяжелой оправой, прочно насаженных на хрящеватый нос, звали ее Софьей Семеновной. Она и указала Вольту, где его постель – в дальнем углу, на заднем колесе, как принято говорить в таких случаях. На «постели» ничего не было – ни матраса, ни подстилки, ни подушки…
– Проживем и без подушки, – легкомысленно пробормотал Вольт, махнул рукой – на него накатило беспечное, даже веселое настроение, впереди была интересная дорога и еще более интересная Средняя Азия, о которой он много слышал, но которую никогда не видел и ни с узбеками, ни с таджиками, ни с казахами не общался… Не довелось.
Он кинул под голову узелок, собранный матерью в дорогу, в который было положено полотенце, насыпанный в железную коробку зубной порошок с сильным мятным духом и новенькая щетка с жестким волосом, кусочек хозяйственного мыла, две пары штопаных носков, два куска хлеба, для вкуса присыпанные солью, и разная мелочь: пара карандашей, немного бумаги для писем, в почтовом конверте – метрика, комсомольский и ученический билеты, кимовский значок, хотя его надо было пришпилить к свитеру, но Вольт этого не сделал, он иногда вообще любил совершать что-нибудь поперек движения, за что в школе получал от учителей словесные зуботычины. Но Вольт на зуботычины почти не обращал внимания.
Еды у него, конечно, было маловато, но в Ленинграде их убедили в том, что блокадников в дороге без еды не оставят и вообще обязательно подкормят. Мать тоже говорила об этом. Он достал из узла полотенце, расправил его, потом сложил вчетверо и, пристроив себе под голову, растянулся на «постели» во весь рост.
Хотя рост у Вольта был невеликий – мальчишеский, в разговорах иногда он, характеризуя самого себя, иногда подчеркивал: «Рост семиклассника средних запросов и небольших возможностей».
Мать хмурила брови:
– Вольт, ну зачем же ты так себя принижаешь? У тебя нормальные возможности, как у всякого советского гражданина. И вообще, у меня есть подозрение, что ты будешь большим человеком. А ты – «небольшие возможности, небольшие возможности»… Отец бы не похвалил тебя за это.
Отец, отец… Как он там на фронте? По сводкам, на Невском пятачке и около него каждый день идут тяжелые бои.
Сон, в котором Вольт только что видел отца, его лицо, фигуру, мигом развалился, – вроде бы отца и не было, но он был, был, его бы Вольт безошибочно узнал из тысячи, из двух тысяч других людей, какими бы неясными, расплывчатыми очертаниями они ни обладали.
Он зашевелился, всхлипнул зажато, лицо отца сделалось ясным, всплыв из серого тумана сна, оно увеличилось, глаза старшего Суслова были печальными, и Вольт встревоженно подумал: все ли с отцом в порядке? Отец отрицательно покачал головой с ним все в порядке, а вот с Вольтом… Он хотел что-то сказать, но изображение начало терять свою четкость и исчезло совсем.
Вольт поворочался немного, повздыхал, затем перевернулся набок, поправил под головой полотенце, заменившее подушку, и уснул.
Очнулся он от отчаянного рева паровоза и удара, способного перевернуть вагон. Где-то совсем рядом, почти над самой крышей теплушки визжал немецкий самолет, выходящий из пикирования, слева от железнодорожной колеи грохнул взрыв, вывернул наизнанку землю, по боку вагона, в котором находились эвакуированные, словно бы прошелся громыхающий траками танк, несколько досок легко отщипнуло от теплушки и они, с шепелявым свистом кувыркаясь в воздухе, словно пушинки улетели в сторону, метя в черный дымный столб, взметнувшийся на обочине железнодорожной насыпи.
Столб закрутил измятые доски, будто они не имели веса, развалил на несколько долей и через несколько мгновений проглотил – досок словно бы не было вообще.
Паровоз продолжал реветь – на эшелон заходила очередная пара лаптежников, чьи неубирающиеся шасси, словно бы обтянутые полукруглыми защитными крылышками ноги, были похожи на лапти в галошах – надо полагать, родившие это неприличное прозвище.
Паровоз окутался белым столбом пара, машинист включил реверс, остановившиеся колеса завизжали и поехали по рельсам, как коньки, только густые электрические брызги ссыпались с полотна, проворонившие момент торможения бомбардировщики проскочили вперед, и авиазаряды взорвались метрах в восьмидесяти, может быть, даже в ста от паровоза, не причинив составу вреда.
А на поезд заходила следующая пара «юнкерсов».
Паровоз, не переставая реветь, поднатужился, дернулся, словно бы хотел сесть на задницу, вагоны один за другим замолотили колесами по рельсам, тяжелый кузнечный звук этот родил в людях тревогу гораздо большую, чем грохот взрывающихся бомб, но в следующий миг стук колес угас, и, удивительная штука, – состав буквально прыгнул вперед, протащился по рельсам метров сто пятьдесят, не подчиняясь никаким законам природы, и бомбы лаптежников разорвались позади последнего вагона…
Что было плохо – крупный осколок оторвал у теплушки заднюю стенку, в дыру, соря искрами, улетела буржуйка, отапливавшая вагон, за ней – чьи-то шмотки, которыми их владелец попытался прикрыться от весеннего холода.
– А-а-а! – истошно заорал кто-то из эвакуированных. Голос был ломкий, пацаний.
Между лежаками, цепляясь ногтями за пол, катился колобок – небольшой человечек, сложившийся в округлый комок, которого воздух выдавливал из теплушки. Вольт оттолкнулся от одного из лежаков, приподнятого в головах, и выбросил вперед ноги, стремясь достать до следующих нар, сколоченных из свежих пахучих досок.
Уткнулся ботинками в срез, напрягся. Сделал это вовремя, и сделал грамотно – уперся подошвами что было силы в нижний торец нар, перекрыл дорогу колобку.
Колобок с визгом всадился в преграду, ухватился руками за правую ногу Вольта, что-то прокричал, захлебываясь воздухом, больно всадившимся ему в глотку, – ну будто свинец был, а не воздух.
Колобок уцелел, из вагона его не вынесло. Им оказался рыжий пацаненок с белым лицом, густо обсеянным мелкой светлой пшенкой. Звали его Темкой, это Вольт засек еще перед посадкой в теплушку.