bannerbanner
Поленька
Поленькаполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
13 из 21

В первый же день, как остались без мамы, Митрофан нацепил на сундук хитрый замок. Ни Глеб, ни Антон не могли открыть. Спать теперь Митрофан не ложился на койку, всё лез для надёжности на сундук, плутовато лыбясь братцам. Дескать, народишко вы тё-ёплый, только зевни, сейчас же панихиду и отслужите!

Братцы уныло кисли. Попробуй тут отлучи хоть зернинку.

Но сегодняшняя Антошкина беда умягчила строгого хозяйчика. Подобрел, сам назвался:

– Жарь, братухи, кукурузу, сою! Сколько душеньке завгодно! Пойду позову на пир своего Пегарька.

Весь вечер весело жарили, ели. Митя подмигивал погорельцу Антоше, ласково допытывался:

– Что это ты напираешь на одну сою?

– А на две я не умею! – отмахнулся Антон.

– Медвежья хворь не проймёт?

Митрофан объявил, что ляжет не на сундуке, а вместе со всеми на одной койке. И добавил:

– Сымаю с кукурузы охрану! А ты, Пегарёк, дуй к маманьке.

Жадобистый Петька Пегарьков, Митин корешок, замялся. Он не верил, что царское пиршество могло состоять лишь из двух блюд, из кукурузы и сои. «Наверняка у них наприпрятано за глаза ещё чего-нибудь. Я за порожек, они без меня и утрескают! Не на того запали!»

Притворяшка заскулил:

– Я боюся один бегти домой… А ну чикалки[58] напанут? Можно, я у вас сночую?

– У нас всё можно! – свеликодушничал Митрофан.

Было впрохладь, свежо. Валетами попадали все четверо на одну койку, вжались друг в дружку.

В глухой час, ближе к свету, то и стряслось, чего так опасался Митрофан. Во сне Антон облил всех «цветом детской неожиданности». Невидимой волной всех смыло с койки. Один Антон уже без одеяла всё безмятежно спал.

– Антоха… башка незаплатанная… – кутаясь в одеяло, хныкал Пегарёк. – Ты чё меня всего устряпал? Холодина, зуб на зуб не бьёт… Как домой иттить?

– Ножками! – резнул Митрофан. – Отдавай сюда, задрёпа, одеялку нашу и шлёпай!

Митрофан выдернул из рук Пегарька одеяло, подтолкнул к двери.

– Катись отсюда колбаской. Чтоб тебя чикалки пощекотали! За пятки!

В окне черно, жутко.

Ёжась, Пегарёк выскакивает в черноту.

– А теперь с тобой разберёмся, ненаглядный китайский партизаник! – Митрофан дёрнул Антона за ногу. Мальчик так и не проснулся, ужимаясь в калачик. – Что Пегарька уделал – пять с плюсом! Так бы он и завтра не ушёл. А что всю постелю упоганил, нас с Глебом… Кто за тобой будет настирывать? Я? Я не нанимался к тебе в прачки. Ты у меня с рёвом нацелуешься с этой дрянью! А ну вставай!

Митрофан шлёпнул Антона по ноге. Антон вскочил, припал плечишком к стене и затих. Он продолжал спать сидя.

– Ты бесстыжие свои лупалки-то не жмурь! Давай открывай. Смотри, чего ты натворил!

– Я… не можу… проснуться… – сонно бормотал Антоша.

– Так я помогу!

Митрофан остервенело схватил сонного за голову, отвёл назад и с разгону трижды воткнул разрывающегося в плаче Антона лицом в кружок «золота».


Из школы Митрофан забежал в больницу.

Поля положила на него тревожные глаза:

– Как вы там? Живы? Вчора выходной, школы тебе нема. Один денёчек не був и у мене. Еле выждала душа… День-год… Ну, як вы там, сыночок, кулюкаете? Голодом не сидите? Кукуруза, наверно, уже вся? До званья подмели?

– И ничего мы не подметали… Кукуруза вся целая. Только разик, позавчера, малешко гульнули. Две сковородки пожарили. А так больше ни во столечки, – Митрофан показал кончик мизинца, – не трогали. Вся на месте. Кре-епко я берегу от Глебки с Антохой. Как велено!

– Кто велел?

– Сами Вы и велели! Кто наказывал? Ты старший, так ты уж береги?

– И-и, головушка медная… Бездольный воспрещатель… И слухать тошно! Я ж говорила не про то совсем! Берегти-то береги, да не по-твойски! А так: йисты – ешьте, мимо рота только не кидайте.

– Во-она как! – разочарованно протянул Митя. – А я думал, не надо давать Глебу с Антоном.

– Ты там хлопцев не поморил мне? Ноги, може, уже не таскають…

– Ну да, не таскают. Скачут кузнечики!

– Посмотрю, как скачуть.

– А домой скорочко, ма?

– Скоро… Чоча твёрдо посулил списать завтра. Крайний день послезавтра. Приду гляну, як ты там хозяиновал у мене.

Последние дни перед домом были у неё самые тягостные за полтора месяца больницы. В каторге едва дождалась нового утра, потом век выглядывала обход, Чочу. А он будто всё напрочь забыл, не шёл, лишь под вечер вкатился.

Как обещал, дал полную отходную, да пойти в ночь с дочкой на руках уже не пойдёшь. Поля поникла, не притронулась к ужину. Уложила Машу, к своей койке и не подошла. Всё сидела поближе к дому, в прихожалке с дежурной сестрой, и когда та выскочила куда-то на минуточку (до утра), грустно обрадовалась, что не будет та докучать пустопорожними уговорами. Всю ночь толклись перед глазами ребята, дом, ловила в маяте себя на том, что во всю больничную полосу так щемливо не думалось про них, а тут с ума нейдут, и как они, и что они, в горячке то и знай всё отдёргивала на окне штору, лупилась в темь, готовая бечь. Только внесло предутренним ветром сестру – лопнул терпец, прикинула Машу щёчкой к своей щеке да и бежака.

Видело материнское сердце беду.

Размахнула дверь – постель прибрана, Митька с Глебом потерянно сидят на скрыне с кукурузой, повтыкали носы в пол.

– Чего в таку раницу одемше? В честь чего спола́горя повскакали?

– А мы не ложились…

Её морозом так и одёрнуло.

– Иль случилося шо?

– Да случилось… У нас, мамычка, Антошик пропал…

– А Божечко мой! Как пропал?! Досказуйте! Толком… Порядком…

Братья переглянулись. Кому говорить? Глеб качнулся к Митрофану плечом. Давай ты!

Пропажа казнила Митрофана. Но ещё солоней казнило его то, что пропажа эта свертелась именно в то время, когда главой дома был он. «Не мог шныря одну ночку утерпеть… Пришла матуся, спокойно и укатывайся-пропадай на все четыре ветра. А то напоследушки запашку мне подпустил…»

Митрофану не верилось, что брат пропал всерьёз. Отыщется. Жрать захочет, прибежит. Да и потом, подумаешь, потеряли одного, зато у нас ничего другое не пропало! Мог же этот обормот вообще сгореть вместе со своей косыночкой скандальной, мог заодно и домишко спалить, могли всю, под черту, кукурузу слопать – но всё цело! А это что-то да значит. Вон и на старуху живёт проруха…

Митрофана не манило начинать впрямую с пропажи, поджигало сразу дать понять матери, что сладкое бремя властелина нёс он с достоинством. Завёл песню издалека, с субботы. Обстоятельно, как и просила, рассказал, как старательно стирал-настирывал весь вечер, как под конец помогал ему Глеб. Про воскресенье пришлось молчать. Собирались полоскать, да забыли, проиграли весь день в мяч.

Зато про понедельниковы страдания улился соловейкой. Корыто с настиранным еле обротали с Глебом на свою тачку в одно колесо да к реке. Тачку так с бугра разогнало, что не удержали, сорвалась с берега, перевернулась. Перекурыркнулось и корыто. Хорошо, что речка воробью по грудку, не выше мизинчика. Из настиранного ни холеры не унесло, только прозрачная вода, что сонно прыгала по мелким камешкам, враз почернела.

Макая тряпицу в воду, Митрофан бил, охаживал ею лобастый гладкий камень, как делала мама. Глеб полоскал в отдальке, чтоб не забрызгать друг дружку. Не усидел и Антон – прокинулся, заслышав на первом мерклом свету их сборы, – тоже хлопотал в подмоге. Он считал, мало проку в том, что колотят братья по булыжникам бельём. Оно скорее станет чистым, если… Он кинул полотенешко на камень, застучал сверху другим. Камнем. Полотенце оказалось не из стали, тут же в нём явилась мелкая разрывка.

Как вещественное доказательство Митрофан достал из вороха и в самом деле чисто выстиранного, сухого белья на койке полотенце, показал те пробоинки с белой бахромой.

– Развесили потом всё под яблоней у окна, наказали ему не забегать далеко и погнали с Глебом череду пасти…

– Что, уже наша была очередь?

– Не погнали бы без очереди… В субботу Погарьковы, в выходной Клыки ходили за козами, а в понедельник, вчера, уже нам набежала очередь. Не Вам говорить, по очереди пасёт каждая семья, сосед за соседом… Помог я Глебу выгнать стадо в лесок. Из леса прямишком на уроки. Не высидел всю школу, сорвался к Вам. От Вас снова к Глебке в помогайлы.

– Без обеда?

– Зачем же?.. Краюшка у меня была-а… Солькой подбелил… Всё бегом, бегом… Употел, присел у родничка передохнуть. Умял хлебушко, из кринички запил… Ну, приходим вечером со стадом… Нету нашего пустопляса. Мы туда – Антон! Мы сюда – Антон! Нетушки. Думали, у тёть Анисы. Нету. Тёть Аниса говорит, всей день просидел он как именинник в канаве у дороги. Вы-то, ма, знаете, ух лю-юбит он со своим обручем обгонять машины. Ждет-пождёт в засаде. Только уровнялась машина, нырь из бурьяна и лёту. Гонит перед собой обруч на всех парах, горит выпередить машину… Останется когда один, нету родней печали, за обруч да на дорогу… Ещё тёть Аниса сказала… Уже перед нашим приходом мыла она в столовке котлы, так он заскакивал чего перехватить. Дала. Он и исчезни не знай куда. Прошарили все канавы, все траншейки, все окопы, все сараи… Всю ночь лазили. Ни с чем и кукуем вот…

– А Божечко мой!.. А взрослым хоть кому стукнули? Тому ж бригадиру?

– Не. Думали, найдём. Чего по пустяку дёргать всеха?

– По пустяку… Ум расступается…

Плохо соображая, Поля вышатнулась на крыльцо.

Бригадирово окно скупо золотил сонный огонёшек – угасал в тугом тумане утра.

Она побрела на свет.

И уже на ступеньках её перехватил Анисин голос:

– Полька, а Полька! Ты этого демонёнка знаешь?

Поля обернулась. Аниса встречно подтолкнула в спину Антона – вела за руку, и тот угрюмо тащился сзади неё боком.

– Та где ты его откопала? – Поля обомлело сложила руки на груди.

– Где! Он меня, анчутка беспятый, чуть было на тот свет не отправил чертям на пензии воду возить… Подхватилась я спозаранья да на кухню в детсад. Одна у поварихиной у подсобницы дорога. 3аливаю котёл, другой. Все котлы у меня с вечера выскоблены, высушены, спят-отдыхают ночь кверх копчёными жопками. А это один чегось стоит на тёплой печке на своих ногах, невплоть прикрыт. Я крышку в сторону, хвать ведро да туда было… А там чтой-то чёрное и заворушись. Матеньки! Подкосились подо мной ноженьки, я и села, где стояла. Ведро всё-о-о на меня опросталось! – Аниса показала на кофту, на кубовую юбку, мокрые спереди до последней ниточки. – А он, колоброд, встал во всей росток да ещё потягивается. Тянет один кулачок за спину, другой за голову. Вроде того как и надсмехается, и грозой грозит.

– С него станется. Шо ж ты творишь? – накатилась Поля на сына. – Иле твоим бесстыжим глазам не первый базарь? Ты чего в котле забыл?

– Ничего я там не забыл. А Глеба наказывал далеко не заходить, я и был совсема возле дома. Я думал…

– А-а! То-то по всей улице вонишка была. Он думал! Горький арестантик бобруйской крепости! В котле ты, ворожёнок, чего забыл? – подкрикнула Аниса.

– А это, ма, я так… – лисил Антошка. – Поел я её кашу, залез в котёлик в пустой. Тепло, темновато… Угрелся. Сижу слушаю, как скребёт она ножом котлы рядом. Уже ночка в окна залезла. Накрылся я крышкой, ночка сразу ко мне легла. Свернулся в калачик, думаю, а пускай тёть Ан найдёт меня. Я там внечайке и уснул совсема…

Последнюю фразу мальчик произнёс с такой горькой досадой, что в самом тоне прозвучало признание того, что сделал он всё это крайне нелепо, что это нелепство он понимал, раскаивался. Он переживал, что из-за него страдали другие. Уже одно это прощало невольную его выходку.

И когда отчитанный от лихорадки, отруганный, Антон, Поля и Аниса появились на пороге, Митя вихрем слетел со скрыни. Запрыгал:

– Я так и знал! Я так и знал! Я говорил себе: раз обруч дома, так никуда не денется и сам этот раздолбайка! Из-под земли придёт за обручем! При-дёт! Вот и пришёл!.. Всё, ма! Получайте своё хозяйство в полном составе!

По улыбке матери ликующий Митя видел, что она довольна и горой отстиранного белья, и свежим, вымытым полом, и нашедшимся пропащей душой Антоном, так что вовсе и не зряшный был он, Митрофан, хозяйко. Ему хотелось похвалы. Мама заметила это.

– Спасибо сыночку Митеньке, – приобняла его за плечики. – Хозяиновал гарно. Повезде держал порядок, чистоту. Во всякую норку залезет, вытрет… Гарный хозяйко… наш Мужик Мужикович… А ты, Антоха, умывайся да в сад мне с Глебом марш!

– За мной, каурый! – Глеб поймал братца за руку. В злости Глеб называл его за огненно-рыжие волосы каурым. – Не упирайся, иди. Кто за тебя будет ноги переставлять? Давай шевели помидорками!

Антону зуделось убежать, дёрнул руку. Но Глеб удержал, поднёс кулак ему к носу:

– А пять весёлых братиков не встречал, малёха? – И легонько, без зла подтолкнул коленкой в то место, которое не плачет. – Бабушка велела кисельку поддать.


За завтраком Глебка всегда садился в саду рядом с Антоном. На то были две причины, весомые, как железнодорожные шпалы. Первая: на случай защиты младшего брата от всяческих козней детсадовской скорлупы. Глеб самый сильный, с ним справится лишь воспитательница, отчего так рыцарски вёл себя Антон с ровесницами: не боясь мести за свою вероломную измену сильному полу, выказал однажды открытое поползновение обратиться в девочку. Носить одну косынку явно недостаточно. А что нужно ещё, чтоб совсем стать девочкой, он не знал. Полез за советом к Глебу. Глеб сложил вид, что страшно напряжённо думает, но ни шиша так и не надумал, со вздохом капитулировал:

– Глухо, братко, дело…

Из ответа последовало, что сила в руках не всегда пропорциональна силе в мыслях, и сила ума сейчас меньше всего нужна была самому Глебу. Зато сила в руках уже прирабатывала на него. Ему сказали, чем драться, лучше таскай воду в сад из кринички за Шкириным огородом. Глебка исправно носил, за что теперь отхватывал в обед по две порции первого. Две порции все-таки покуда больше, интересней против одной, и в Глебе прокинулась дремавшая предпринимательская жилка.

И вот вторая уже причина, почему он по утрам подсаживался за стол к брату.

К чаю обычно выдавалось по два овсяных печенья, без которых он легко обходился, теша себя мыслью о царском обеде с двумя первыми. Уже от одной только этой думушки он сытел. Взяв стакан с чаем, неторопливо подносил ко рту и обе печенюшки. Дух печенья сладко пьянил. Забивала слюна, сами собой размыкались зубы, неодолимо тянулись к дерзкому аромату. Мальчик с надсадой сглатывал слюну, стискивал прочней зубы и, внимательно-небрежно кинув глаз поверх ребячьих голов, убедившись, что воспиталка не следит за ним иль вышла куда, незаметно опускал сладинки в пазуху.

А кругом всё молотило со зверским аппетитом. И ничего так не хотелось, как печенья. Он машинально подносил пустой кулачок ко рту, «откусывал», шумно, как все, тянул чай из стакана. Других просто обмануть, что пьёшь с печеньем, да навар из обмана не крут. Разве обведёшь себя?

Он лениво-деликатно давнул локтем брата в бок, просительно наклонился.

– Поделись, – показал на его печенье, – с братиком по-братски. А то чай мёрзнет мой.

Антон гонористо выпрямился, задумался, не переставая жевать.

– Ну!?

Горячее понуканье взорвало младшего.

– Отзынь! Аржаную[59] пуговичку дам.

На замену Глеб не согласился.

– Аря-ря-ря! Жадоба! Пуговичка самому тебе нужна. На чём штаны будут твои висеть? Ты мне печеньица отдружи на один зубок.

– Что ты как побирошка? Всякий день дай-подай!.. Давалка сломалась. Вот я склал про тебя. – И Антоша вшёпот пропел, назидательно тыкая брата в коленку:

– Побирошка, побирошка,Дай печеньица немножко…

– Ну, хоть вот это. – Глеб ласково погладил сколок печенья, что выглядывал из братова кулачка. – Там осталось всего на три духа. Крошка. Ну!?

Антон оценивающе уставился на Глеба. Дать или не дать? Глеб свойски мигнул. Мол, чего ещё думаешь, и смешливо выпустил ему кончик языка.

Не остался внакладе Антон. Из-под мышки насупленно вывернул уже фигу, обстоятельно впихнул злосчастный сколок себе за щеку.

Глеб проводил взглядом тот кусок в рот, посмотрел, как братец жевал долго, сосредоточенно. Всё не верилось, что не даст. Но печенье уже в желудке, оттуда, как та коза, не вернёшь его отрыжкой.

– Ну, ладно, каурый, – зло облизал Глеб сухие губы. – Оставил шиш да кое-что ещё. Ладно…

Глеб ядовито покивал братцу одним прямым указательным пальцем. Да пропадай ты, лавушка, со своим товарушком!

С ведёрком он побежал к кринице. В посадке пристыл у высокой, у толсто раскормленной ёлки. Заозирался. Ага, ни один глаз подглядливый не гонится. Можно! В спешке достал из пазухи оба свои печеньица, завернул в тряпочку, с которой играли девчонки перед завтраком, сторожко вложил тряпицу в тёмное сухое дупло, застланное им самим газетным листом.

Почти весь день мальчик не выпускал из рук ведёрко, всё носил на кухню воду. За ужином перед всеми Аниса – она одна в четырёх картинках: и помощница у поварихи, и няня, и уборщица, и почтальонша, – Аниса и тётя Мотя, воспитальница, сказали ему спасибо, дали за труды лишние три блинца в сметане.

Вечером никто не приходил в сад за детьми. В синих сумерках воспитательница, иногда бренча грусть на древней гитаре, сама отводила за район ребят на окопы к родителям.

От света до света люди ломали как быки. Кто формовал, стриг под овал лохматые чайные кусты. Кто перекапывал междурядья на чайных плантациях. После основной работы, к вечеру, усталые взрослые убредали за посёлок рыть окопы. Фронт ворочался, рычал невдали, взрывы вздыхали по ту сторону гор, вздыхали так, что дрожь пробирала дома, деревья, и по ночам ошалелый без сна бригадир кидался от окна к окну, лупил в стёкла палкой.

– 

[60] Тушы свэт! Тушы свэт!

Ребятьё знало на окопах, где чья мать копала. Кучками, в одинарку молча растекались лаврики по своим. В мирное время любили они играть в войну. Теперь же и разу не подумалось сыграть в войну в настоящих окопах. Не игралось.

Младшие, крошутки, найдя своих, столбиками мёртво стояли в сторонке. Сражённо пялились, как гневно-яростно рвали с огня, быстро копали матери, смотрели и ждали, когда подадут руку идти домой.

Детсадовский народишко постарше уже не был просто сочувствующий зритель. Тот же Глеб. Влез в окоп к маме и, путаясь у её ног, занялся подбирать со дна комки глины, упали с бережка, выносил или выбрасывал эти глудки за насыпь.

Было совсем черно, хоть в глаз коли, когда по бригадирову голосу женщины безмолвно покинули окопы и посунулись к посёлку. Все в смерть уработались, выпали из силы, еле ноженьки молчком несли и было едва заметно, как в кромешной тьме покачивались высокие и низкие – от горшка два вершка, от чашки на четверть – сгустки ночи, фигуры людей.

Поля вела за руку меньшенького. Глеб плёлся сзади. Раза два окликала, он отвечал:

– Тут. Тут я. Куда я денусь?

Мама забылась. Кинулась парня уже у двери.

– Гм… Где ж он? Вора не було и батька вкралы, – сказала самой себе. Негромко спросила темноту: – Гле-ебушка, ты где?

– Где же!.. Вот он я! – празднично звенел приближающийся голос из черноты. Мальчик бежал, тяжело нёс перед собой шатром отдутый подолок рубахи. – Ма!.. – вывалил на стол из пазухи холмок красных, синих, оранжевых круглых узелков, в которых было по два печенья. – Ма! Это Вам! Сегодня, говорила тёть Мотя в саду, Ваш День. Восьмой Март. Праздник!

– Дела! – Мама даже растерялась от радостного разноцветья тряпочек. – Дождалась и Полька от свого сыночка первого подарка. От спасибо, от спасибочко сыночку!

Мама конфузливо-светло рассматривала тряпочки, развязывала, брала печенья и боязливо клала назад, не веря, что всё то ей одной. Она улыбалась, сквозь слёзы спрашивала:

– Довго сбирал?

– Да ну с нового года.

Антон встал на цыпочки, раздёрнул печенья на две неравные кучки.

– Это, – угрёб к себе бо́льшую горку, – мне. А то всем вам.

Глеб взял брата ниже локтей, повытряс из рук всё до крошки. Поманил в сумрак угла, куда каганец не мог добросить болезненно-жёлтого трескучего света, к тому же шаткого, сто́ило кому рядом пройти.

– Я хочу по-братски поделиться с тобой, братик, – заговорил так, чтоб слышал лишь Антоня. – Из этих печений тебе, братик, причитается только это! – Глебка приставил ему к носу дулю. – Помнишь, как ты мне совал из-под мышки? Так что хороша Наташа, да не ваша.

Антон надулся, молчаком плюхнулся на кровать. Сычом косится на печенья.

– Хлопцы, – сказала мама, – и шо ото вы на них смотрите, как на икону? Сидайте за стол, ешьте все разом да то и будэ нам праздник из праздников. Я и не знаю, когда покупала вам печенья. А туточки полный стол. Да ешьте, ешьте вы. А то стол сломается!

– У нас и так один стол, – пробурчал Антон, не дойдя до шутки в маминых словах.

– Так вот и береги его, – весело подбила мама. – Садись да ешь. Чего упираться? Чего?..

Глеб с царственной милостью подпихнул к брату цветастый бугорок тряпочек с печеньями.

– Работай. Ломи за троих.

Антон понёс руку к радужной горке.

– Ага…

– Коровья твоя нога.

Тут втащился Митрофан с Машей на руках, жутко удивился:

– Что это в тайностях от нас все так разбежались в еде, что аж потеют!? А кой да кто, знаю, в работе мёрзнет… Ну-ка, Маша, гордость наша, спроси у мамушки, спроси у братиков, чего это они так горячо трескают, так набивают в оба конца, что аж за ушками трещит, а нам и не подадут? Ну-ка, спрашивай, золотушечка…

Все взоры собрала Маша. Стало так тихо, будто ангел пролетел. Девочка сосредоточенно молчала, словно прислушивалась к тому, как прозвучали слова брата. Казалось, она силилась догнать ухом тот улетевший куда-то голос и послушать его ещё, послушать сказанное. Но разве это возможно? Девочка бросила вслушиваться и занялась внимательными глазами обходить всех в комнатке, смотрела и улыбалась, и в том непередаваемом взгляде, в той непередаваемой улыбке были восторг и сожаление, досада и радость, обида и торжество. Боже правый, легче сказать, чего в нём не было, и каждый увидел в этом взгляде укор себе, укор тому, что делал.

Как это никому не пала в голову прежде догадка, что эти печенья, пожалуй, всё-таки нужней самой маленькой в семье, самой слабенькой? Из больницы ж только что! Каждый, наверное, подумал про то же, каждый по-своему среагировал. Мама с какой-то виноватостью подала дочке капелюшечку надкушенное печеньице. Девочка взяла, стала серьёзно рассматривать. Антон поднёс весь ворох, высыпал сестрёнке на лавку, где присел с нею Митрофан.


А назавтра Глебка шепнул Антону за завтраком:

– Я оставлю Машуньке одно.

– Я тоже.

И братья приносили каждый вечер по два печенья. Весь день мучительно таскали в кармане, прятали от себя, только бы не маячили перед глазами, только бы не разъяриться, только бы со зла не воткнуть в рот – бездна бездну призывала, как говорят о соблазнах. Крепок был бес искушения, но мальчики находили в себе силу смять его.

13

Или доля мояСиротой родилась?Иль со счастьем слепымБез ума разошлась?

Никишин не вышел ещё хлеб, ещё полный под завязку мешок пшеницы, выменянный мужем перед уходом на фронт, толсто дулся в углу, а Поля, не привыкшая дожимать всё до крайности, не ждала, как последние зёрнышки снесёт за речку Скурдумку мельничихе Теброне, и потому, едва выскакивал пустой час, совала что уже из своего из личного барахлишка в мешок и бежала менять в горы. Одна ходить боялась. Чужие горы, чужие люди. А ну какой блудила навялится?

На всякий случай она брала в спасители Глеба. В то воскресенье будила его затемно, ещё лукавые не схватывались. Мальчик долго не просыпался. То ли слишком крепко спал, то ли будила она очень уж боязливо, и шла та боязливость от сердца. Жалко ей было поднимать. Она будила и боялась разбудить. «Ну, хай ще трошки…» Проходило с минуту, она несла руку к его плечику и, не решившись дотронуться, унимала её к себе. Она видела, как сладко он спал, отходила.

Окно уже брезжило. Мяклый свет дня подстёгивал, возвращал её к койке. Ждать больше нельзя. Она ставила в постели засоньку на ноги. Не поддержи – упадёт, так и не проснувшись. Она знала эту его сонливость, не бросала одного стоять и чуть не со слезами мягко покачивала из стороны в сторону, дула-дышала ему в лицо.

Помалу мальчик просыпался, не понимая, чего от него хотят. При этом он не капризничал, а шептал лишь одно:

– Не можу… Не можу…

Поля так и не добилась, чего же он не может. После выяснилось, никак он не мог проснуться, хотя помнил, что встать надо нарани. Вчера же весь вечер мама про это только и жужжала.

Наконец мальчик проснулся, живо оделся. Вот он и готов весь бежать день за нею верной собачонкой.

Только наши менялы на порог – прокинулся Антон. Что было силы в ручонках молча впился коготочками в материнскую юбку и, дрожа от страха, что вот сейчас уйдут от него, цепко держался. Мама пробовала высвободиться, разжимала пальчики, уговаривала:

На страницу:
13 из 21