bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 9

Перевод И.Гуровой

Страницы из жизни знаменитости

                    …и весь народОт изумления разинул рот.Джозеф Холл. Сатиры, II, 3

Я знаменит, то есть был знаменит, но я ни автор «Писем Юниуса» [13], ни Железная Маска [14], ибо зовут меня, насколько мне известно, Робертом Джонсом, а родился я где-то в городе Бели-Берде [15].

Первым действием, предпринятым мною в жизни, было то, что я обеими руками схватил себя за нос. Матушка моя, увидав это, назвала меня гением, а отец разрыдался от радости и подарил мне трактат о носологии. Его я изучил в совершенстве прежде, чем надел первые панталоны.

К тому времени я начал приобретать научный опыт и скоро постиг, что когда у человека достаточно выдающийся нос, то он разнюхает дорогу к славе. Но я не обращал внимания ни на одну теорию. Каждое утро я дергал себя за нос разок-другой и пропускал рюмочек пять-шесть.

Когда я достиг совершеннолетия, отец мой как-то пригласил меня зайти к нему в кабинет.

– Сын мой, – спросил он, когда мы уселись, – какова главная цель твоего существования?

– Батюшка, – отвечал я, – она заключается в изучении носологии.

– Роберт, – осведомился он, – а что такое носология?

– Сэр, – пояснил я, – это наука о носах.

– И можешь ли ты сказать мне, – вопросил он, – что такое нос?

– Нос, батюшка, – начал я, весьма польщенный, – пытались многообразно охарактеризовать около тысячи исследователей. – (Тут я вытащил часы.) – Сейчас полдень или около того, так что к полуночи мы успеем пройтись по всем. Итак, начнем: – Нос, по Бартолину, – та выпуклость, тот нарост, та шишка, то…

– Полно, полно, Роберт! – перебил достойный старый джентльмен. – Я потрясен обширностью твоих познаний… Я прямо-таки… Ей-богу… – (Тут он закрыл глаза и положил руку на сердце.) – Поди сюда! – (Тут он взял меня за плечо.) – Твое образование отныне можно считать законченным; пора тебе самому о себе позаботиться – и лучше всего тебе держать нос по ветру – вот так-так-так – (Тут он спустил меня с лестницы и вышвырнул на улицу.) – так что пошел вон из моего дома, и бог да благословит тебя!

Чувствуя в себе божественный afflatus [16], я счел этот случай скорее счастливым. Я решил руководствоваться отчим советом. Я вознамерился держать нос по ветру. И я разок-другой дернул себя за нос и написал брошюру о носологии.

Брошюра произвела в Бели-Берде фурор.

– Чудесный гений! – сказали в «Ежеквартальном».

– Непревзойденный физиолог! – сказали в «Вестминстерском».

– Умный малый! – сказали в «Иностранном».

– Отличный писатель! – сказали в «Эдинбургском».

– Глубокий мыслитель! – сказали в «Дублинском».

– Великий человек! – сказал «Бентли».

– Высокий дух! – сказал «Фрейзер».

– Он наш! – сказал «Блэквуд» [17].

– Кто он? – спросила миссис Bas-Bleu [18].

– Что он? – спросила старшая мисс Bas-Bleu.

– Где он? – спросила младшая мисс Bas-Bleu.

Но я не обратил на них ни малейшего внимания, а взял и зашел в мастерскую некоего живописца.

Герцогиня Шут-Дери позировала для портрета; маркиз Имя-Рек держал герцогинина пуделя; граф Как-Бишь-Его вертел в руках ее нюхательный флакон; а его королевское высочество Эй-не-Трожь облокачивался о спинку ее кресла.

Я подошел к живописцу и задрал нос.

– Ах, какая красота! – вздохнула ее светлость.

– Ах, боже мой! – прошепелявил маркиз.

– Ах, ужас! – простонал граф.

– Ах, мерзость! – буркнул его королевское высочество.

– Сколько вы за него возьмете? – спросил живописец.

– За его нос! – вскричала ее светлость.

– Тысячу фунтов, – сказал я, садясь.

– Тысячу фунтов? – задумчиво осведомился живописец.

– Тысячу фунтов, – сказал я.

– Какая красота! – зачарованно сказал он.

– Тысячу фунтов! – сказал я.

– И вы гарантируете? – спросил он, поворачивая мой нос к свету.

– Гарантирую, – сказал я и как следует высморкался.

– И он совершенно оригинален? – осведомился живописец, почтительно касаясь его.

– Пф! – сказал я и скривил его набок.

– И его ни разу не воспроизводили? – справился живописец, рассматривая его в микроскоп.

– Ни разу, – сказал я и задрал его.

– Восхитительно! – закричал живописец, потеряв всякую осторожность от красоты этого маневра.

– Тысячу фунтов, – сказал я.

– Тысячу фунтов? – спросил он.

– Именно, – сказал я.

– Тысячу фунтов? – спросил он.

– Совершенно верно, – сказал я.

– Вы их получите, – сказал он. – Что за virtù! [19] – И он немедленно выписал мне чек и зарисовал мой нос.

Я снял квартиру на Джермин-стрит и послал ее величеству девяносто девятое издание «Носологии» с портретом носа. Этот несчастный шалопай, принц Уэльский, пригласил меня на ужин.

Мы все знаменитости и recherchés [20].

Присутствовал новейший исследователь Платона. Он цитировал Порфирия, Ямвлиха, Плотина, Прокла, Гиерокла, Максима Тирского и Сириана.

Присутствовал сторонник самоусовершенствования. Он цитировал Тюрго, Прайса, Пристли, Кондорсе, де Сталь и «Честолюбивого ученого, страдающего недугом».

Присутствовал сэр Позитив Парадокс. Он отметил, что все дураки – философы, а все философы – дураки.

Присутствовал Эстетикус Этикс. Он говорил об огне, единстве и атомах; о раздвоении и прабытии души; о родстве и расхождении; о примитивном разуме и гомеомерии.

Присутствовал Теологос Теологи. Он говорил о Евсевии и Арии; о ереси и Никейском соборе; о пюзеизме и пресуществлении; о гомузии и гомуйозии.

Присутствовал мосье Фрикассе из Роше де Канкаля. Он упомянул мюритон с красным языком; цветную капусту с соусом velouté; телятину à la St. Menehoult; маринад à la St. Florentin и апельсиновое желе en mosaïques [21].

Присутствовал Бибулус О’Бражник. Он вспомнил латур и маркбруннен; муссо и шамбертен; рошбур и сен-жорж; обрион, леонвиль и медок; барак и преньяк; грав и сен-пере. Он качал головой при упоминании о клодвужо и мог с закрытыми глазами отличить херес от амонтильядо.

Присутствовал синьор Тинтонтинтино из Флоренции. Он трактовал о Чимабуэ, Арпино, Карпаччо и Агостино; о мрачности Караваджо, о приятности Альбано, о колорите Тициана, о женщинах Рубенса и об озорстве Яна Стеена.

Присутствовал президент Бели-Бердского Университета. Он держался того мнения, что луну во Фракии называли Бендидой, в Египте – Бубастидой, в Риме – Дианой, а в Греции – Артемидой.

Присутствовал пашá из Стамбула. Он не мог не думать, что у ангелов обличье лошадей, петухов и быков; что у кого-то в шестой небесной сфере семьдесят тысяч голов; и что земля покоится на голубой корове, у которой неисчислимое множество зеленых рогов.


«И его ни разу не воспроизводили? – справился живописец, рассматривая его в микроскоп».


Присутствовал Дельфинус Полиглот. Он сообщил нам, куда девались не дошедшие до нас восемьдесят три трагедии Эсхила; пятьдесят четыре ораторских опыта Исея; триста девяносто одна речь Лисия; сто восемьдесят трактатов Феофраста; восьмая книга Аполлония о сечениях конуса; гимны и дифирамбы Пиндара; и тридцать пять трагедий Гомера Младшего.

Присутствовал Майкл Мак-Минерал. Он осведомил нас о внутренних огнях и третичных образованиях; о веществах газообразных, жидких и твердых; о кварцах и мергелях; о сланце и турмалине; о гипсе и траппе; о тальке и кальции; о цинковой обманке и роговой обманке; о слюде и шифере; о цианите и лепидолите; о гематите и тремолите; об антимонии и халцедоне; о марганце и о чем вам угодно.

Присутствовал я. Я говорил о себе; о себе, о себе, о себе; о носологии, о моей брошюре и о себе. Я задрал мой нос и я говорил о себе. – Поразительно умен! – сказал принц.

– Великолепен! – сказали его гости; и на следующее утро ее светлость герцогиня Шут-Дери нанесла мне визит.

– Ты пойдешь к «Элмаку» [22], красавчик? – спросила она, похлопывая меня под подбородком.

– Даю честное слово, – сказал я.

– Вместе с носом? – спросила она.

– Клянусь честью, – отвечал я.

– Так вот тебе, жизненочек, моя визитная карточка. Могу я сказать, что ты хочешь туда пойти?

– Всем сердцем, дорогая герцогиня.

– Фи, нет! – но всем ли носом?

– Без остатка, любовь моя, – сказал я; после чего дернул носом раз-другой и очутился у «Элмака».

Там была такая давка, что стояла невыносимая духота.

– Он идет! – сказал кто-то на лестнице.

– Он идет! – сказал кто-то выше.

– Он идет! – сказал кто-то еще выше.

– Он пришел! – воскликнула герцогиня. – Пришел, голубчик мой! – И, крепко схватив меня за обе руки, троекратно поцеловала в нос. Это произвело немедленную сенсацию.

– Diavolo [23]! – вскричал граф Козерогутти.

– Dios guarda! [24] – пробормотал дон Стилетто.

– Mille tonnerres! [25] – возопил принц де Ля Гуш.

– Tausend Teufel! [26] – проворчал курфюрст Крофошатцский.

Этого нельзя было снести. Я разгневался. Я резко повернулся к курфюрсту.

– Милсдарь, – сказал я ему, – вы скотина.

– Милсдарь, – ответил он после паузы, – Donner und Blitzen! [27]

Большего нельзя было и желать. Мы обменялись визитными карточками. На другое утро, под Чок-Фарм, я отстрелил ему нос – и поехал по друзьям.

– Bête! [28] – сказал один.

– Дурак! – сказал второй.

– Болван! – сказал третий.

– Осел! – сказал четвертый.

– Кретин! – сказал пятый.

– Идиот! – сказал шестой.

– Убирайся! – сказал седьмой.

Я был убит подобным приемом и поехал к отцу.

– Батюшка. – спросил я, – какова главная цель моего существования?

– Сын мой, – ответствовал он, – это все еще занятия носологией; но, попав в нос курфюрсту, ты перестарался и допустил перелет. У тебя превосходный нос, это так – но у курфюрста Крофошатцского теперь вообще никакого нет. Ты проклят, а он стал героем дня. Согласен, что в Бели-Берде слава прямо пропорциональна величине носа, но – боже! – никто не посмеет состязаться со знаменитостью, у которой носа вообще нет.

Перевод В.Рогова

Свидание

Подожди меня там! Я встречусь с тобой в этой мрачной долине [29].

Злополучный и загадочный человек! ослепленный блеском собственного воображения и сгоревший в огне своей страстной юности! Снова твой образ встает в мечтах моих! снова я вижу тебя – не таким – о, не таким, каким витаешь ты ныне в холодной долине теней, а каким ты бы должен был быть, коротая жизнь в роскошных грезах в этом городе смутных призраков, в твоей родной Венеции – счастливом Элизиуме моря, – чьи дворцы с глубокой и скорбной думой смотрятся широкими окнами в безмолвные таинственные воды. Да! повторяю – каким ты бы должен был быть. Конечно, есть иные миры, кроме нашего, – иные мысли, кроме мыслей толпы, – иные доводы, кроме доводов софиста. Кто же решится призвать тебя к ответу? кто осудит часы твоих грез и назовет бесплодной тратой жизни занятия, в которых только прорывался избыток твоей неукротимой воли?

Это было в Венеции, под аркой Ponte dei Sospiri, – я в третий или четвертый раз встретил здесь того, о ком говорю. Смутно припоминаются мне обстоятельства нашей встречи. Но помню я – ах! могу ли забыть? – глубокую полночь, мост Вздохов, красоту женщины, и Гений Романа, носившийся над узким каналом.

Была необыкновенно темная ночь. Большие часы на Пьяцце пробили пять часов итальянского вечера. Сад Кампанильи опустел и затих, почти все огни в старом Дворце дожей погасли. Я возвращался домой с Пьяцетты по Большому каналу. Но когда моя гондола поравнялась с устьем канала Св. Марка, дикий, истерический, протяжный женский вопль внезапно раздался среди ночной тишины. Пораженный этим криком, я вскочил, а гондольер выронил свое единственное весло, и так как найти его было невозможно в этой непроглядной тьме, то мы оказались во власти течения, которое в этом месте направляется из Большого канала в Малый. Подобно огромному черному коршуну мы тихонько скользили к мосту Вздохов, когда тысяча огней, загоревшихся в окнах и на лестницах Дворца дожей, внезапно превратили эту угрюмую ночь в багровый неестественный день.

Ребенок, выскользнув из рук матери, упал из верхнего окна высокого здания в глубокий и мутный канал. Спокойные воды безмолвно сомкнулись над своей жертвой, и, хотя ни одной гондолы, кроме моей, не было поблизости, много смелых пловцов уже разыскивали на поверхности канала сокровище, которое – увы! – можно было найти только в пучине вод. На черных мраморных плитах у входа во дворец стояла фигура, которую никто, однажды видевший ее, не мог бы забыть. То была маркиза Афродита – кумир Венеции – воплощенное веселье – красавица красавиц – молодая жена старого интригана Ментони и мать прекрасного ребенка, первого и единственного, который теперь в глубине мрачных вод с тоской вспоминал о ласках матери и тщетно пытался произнести ее имя.

Она стояла одна. Маленькие, босые, серебристые ножки ее блестели на черном мраморе. Волосы, которые она еще не успела освободить на ночь от бальных украшений, обвивали ее классическую головку, как завитки молодых гиацинтов. Белоснежное покрывало из легкой, прозрачной ткани, по-видимому, составляло ее единственную одежду; но знойный, тяжелый, летний воздух был спокоен, и ни единое движение тела, подобного статуе, не шевелило складок этого легкого, как пар, платья, падавших вокруг нее, как тяжелые мраморные одежды вокруг Ниобы. И – странное дело! – огромные, сияющие глаза ее не были обращены вниз, к могиле, поглотившей ее лучезарнейшую надежду, – они устремились в совершенно другом направлении. Я думаю, что тюрьма Старой Республики – величественнейшее здание Венеции; но как могла эта женщина смотреть на нее так пристально, когда ее родное дитя задыхалось внизу, под ногами ее. Та темная мрачная ниша против окон комнаты – что могло быть в ее тенях, в ее архитектуре, в ее обвитых плющом тяжелых карнизах, чего маркиза ди Ментони не видала уже тысячи раз? Нелепость! – Кто не знает, что в такие минуты глаза, как разбитое зеркало, умножают отражения скорби своей и видят в бесчисленных отдаленных пунктах горе, которое здесь, под рукой.


«То была маркиза Афродита – кумир Венеции…»


«…я не мог пошевелиться и, вероятно, показался взволнованной толпе зловещим призраком…»


На много ступеней выше маркизы, под аркой водопровода, виднелась сатироподобная фигура самого Ментони. Он бренчал на гитаре, когда случилось это происшествие, и казался до смерти ennuye [30], указывая в промежутках игры, где искать ребенка. Ошеломленный, испуганный, я не мог пошевелиться и, вероятно, показался взволнованной толпе зловещим призраком, когда, бледный и неподвижный, плыл на нее в своей траурной гондоле.

Все усилия оставались тщетными. Уже большинство самых сильных пловцов прекратили поиски, покоряясь угрюмому року. Казалось, уже мало надежды остается для ребенка (во сколько же меньше для матери!), как вдруг из темной ниши, о которой я упоминал, выступила в полосу света фигура, закутанная в плащ, на мгновение остановилась на краю высокого спуска и ринулась в канал. Минуту спустя он стоял на мраморных плитах перед маркизой с ребенком – еще живым и не потерявшим сознания – на руках. Промокший плащ свалился к ногам его и обнаружил перед взорами изумленных зрителей изящную фигуру юноши, чье имя гремело тогда в Европе.

Ни слова не вымолвил спаситель. Но маркиза! Вот она схватит ребенка, прижмет его к сердцу, обовьет его милое тело и покроет его бесчисленными поцелуями. Увы! другие руки приняли ребенка, – другие руки подняли и унесли, незамеченного матерью, во дворец. А маркиза? Ее губы, ее прекрасные губы дрожали; слезы стояли в глазах ее, глазах, к которым можно применить слова Плиния о листьях аканфа: «Нежные и почти жидкие». Да! слезы стояли в ее глазах и вот – женщина очнулась, и статуя ожила. Бледное мраморное лицо, выпуклость мраморной груди, даже чистый мрамор ног залились волной румянца неудержимого; и легкая дрожь поколебала ее нежные формы, как тихий ветерок Неаполя пышную серебристую лилию в траве.

Почему бы могла она покраснеть? На этот вопрос нет ответа. Неужели потому, что в ужасе и тревоге материнского сердца она забыла надеть туфли на свои крошечные ножки, накинуть покрывало на свои венецианские плечи. Какой еще причиной возможно объяснить этот румянец? – блеск этих испуганных глаз? – необычайное волнение трепещущей груди? – судорожное стискивание дрожащей руки? – руки, которая случайно опустилась на руки незнакомца, когда Ментони ушел во дворец? Какой же другой причиной можно объяснить тихий, необычайно тихий звук непонятных слов, с которыми она торопливо обратилась к нему на прощанье?

– «Ты победил, – сказала она (если только не обманул меня ропот вод), – ты победил – через час после восхода солнца мы встретимся!»

* * *

Смятение прекратилось, огни во дворце угасли, а незнакомец, которого я узнал теперь, еще стоял на ступенях. Он дрожал от неизъяснимого волнения, глаза его искали гондолу. Я предложил ему свою, он вежливо принял предложение. Доставши весло у шлюза, мы отправились к его квартире. Он быстро овладел собою и вспоминал о нашем прежнем мимолетном знакомстве в очень сердечных выражениях.

Есть вещи, относительно которых я люблю быть точным. К числу их принадлежит личность незнакомца – буду называть его этим именем. Росту он был скорее ниже, чем выше среднего, хотя в минуты страстного волнения тело его как будто выростало и не подходило под мое определение. Легкий, почти хрупкий облик его обещал скорее отвагу и волю, какие он проявил у Ponte di Sospiri, чем геркулесовскую силу, образчики которой, однако, он, как известно было, не раз проявлял без всякого усилия в более опасных случаях. Божественный рот и подбородок, удивительные, дикие, большие, влажные глаза, оттенок которых менялся от чистого карего до блестящего черного цвета, густые вьющиеся черные волосы, из-под которых сверкал ослепительно белый лоб необычайной ширины, – такова его наружность. Такого классически правильного лица я не видывал, разве только на изваяниях императора Коммода. Тем не менее наружность его была из тех, какие каждому случалось встречать хоть раз в жизни и затем уже не видеть более. Она не отличалась каким-либо особенным, преобладающим, бьющим в глаза выражением, которое врезается в память; увидев это лицо, вы тотчас забывали о нем, но, и забыв, не могли отделаться от смутного неотвязного желания восстановить его в своей памяти. Нельзя сказать, чтобы игра страстей не отражалась в каждую данную минуту в зеркале этого лица; но, подобно зеркалу, оно не сохраняло никаких следов исчезнувшей страсти.

Расставаясь со мной в эту ночь, он просил меня, по-видимому, очень настойчиво, зайти к нему завтра утром пораньше. Исполняя эту просьбу, я вскоре после восхода солнца уже стоял перед его палаццо – одним из тех угрюмых, но сказочных и пышных зданий, которые возвышаются над водами Большого канала по соседству с Риальто. Меня провели по широкой витой мозаичной лестнице в приемную, изумительная роскошь которой ослепила и ошеломила меня.

Я знал, что мой знакомый богат. О его состоянии ходили слухи, которые я считал смешным преувеличением. Но, глядя на его палаццо, я не мог поверить, чтобы у кого-либо из подданных в Европе нашлось достаточно средств на царское великолепие, которое сияло и блистало кругом.

Хотя солнце уже взошло, комната была ярко освещена. По этому обстоятельству, равно как и по утомленному виду моего друга, я заключил, что в эту ночь он не ложился. В архитектуре и обстановке комнаты заметно было стремление ослепить и поразить. Владелец, очевидно, не заботился о вкусе в художественном смысле слова, ни о сохранении национального стиля. Взоры переходили с предмета на предмет, не задерживаясь ни на чем – ни на grotesques греческих живописцев, ни на скульптурах лучших итальянских времен, ни на тяжелых изваяниях запустевшего Египта. Роскошные завесы слегка дрожали от звуков тихой невидимой музыки. Голова кружилась от смеси разнообразных благоуханий, поднимавшихся из странных витых курильниц, вместе с мерцающими трепетными языками изумрудного и лилового пламени. Лучи восходящего солнца озаряли эту сцену сквозь окна, состоявшие из цельных малиновых стекол. Отражаясь бесчисленными струями от завес, падавших с высоты карнизов, точно потоки расплавленного серебра, волны естественного света сливались с искусственным и ложились дрожащими полосами на пышный, золотистый ковер.

– Ха! ха! ха!.. Ха! ха! ха! – засмеялся хозяин, знаком приглашая меня садиться и бросаясь на оттоманку. – Я вижу, – прибавил он, заметив, что я смущен этим странным приемом, – я вижу, что вас поражает мое помещение… мои статуи… мои картины… моя прихотливость в архитектуре и обстановке!.. вас опьяняет роскошь моя. Но простите, дорогой мой (тут он заговорил самым сердечным голосом), простите мне этот безжалостный смех. Ваше изумление было так непомерно. Кроме того, бывают вещи до того смешные, что человек должен смеяться или умереть. Умереть, смеясь – вот славнейшая смерть. Сэр Томас Мор… прекрасный человек был сэр Томас Мор… сэр Томас Мор, если помните, умер, смеясь. И в Absurdities Равизиуса Текстора приведен длинный список лиц, кончивших такой же славной смертью. Знаете, – продолжал он задумчиво, – в Спарте (нынешняя Палеохори), в Спарте, на запад от цитадели, в груде едва видных развалин, есть камень в роде подножия, на котором до сих пор можно разобрать буквы ΛΑΣΜ [31]. Без сомнения, это остаток слова ΓΕΛΑΣΜΑ [32]. Теперь известно, что в Спарте были тысячи храмов и жертвенников самых разнообразных божеств! Как странно, что храм Смеха пережил все остальные! Однако, в настоящую минуту, – при этих словах движение и голос его странно изменились, – я не имею права забавляться на ваш счет. Европа не в силах произвести что-либо прекраснее моего царственного кабинета. Остальные комнаты совсем не таковы – те просто верх модного бесвкусия. Это получше моды, – не правда ли? Но стоит показать эту обстановку, чтобы она произвела фурор – то есть среди тех, кто может устроить такую же ценой всего своего состояния. За единственным исключением, вы единственный человек, кроме меня и моего valet, посвященный в тайны этого царского чертога, с тех самых пор, как он устроен.

Я поклонился в знак признательности, так как подавляющеее впечатление великолепия, благоуханий, музыки и неожиданная странность приема и манер хозяина помешали мне выразить мое мнение в виде какой-нибудь любезности.

– Вот, – продолжал он, вставая, опираясь на мою руку и обводя меня вокруг комнаты, – вот картины от Греков до Чимабуэ и от Чимабуэ до наших дней. Как видите, многие из них выбраны без справок с мнениями эстетики. Вот несколько chefs d’oeuvres неведомых талантов, вот неоконченные рисунки людей, прославленных в свое время, чьи имена проницательность академиков предоставила безвестности и мне. Что вы скажете, – прибавил он, внезапно обернувшись ко мне, – что вы скажете об этой Мадонне?

– Это настоящий Гвидо, – отвечал я со свойственным мне энтузиазмом, так как давно уже обратил внимание на чудную картину. – Настоящий Гвидо! Как могли вы достать ее? Бесспорно, она то же в живописи, что Венера в скульптуре.

– А! – сказал он задумчиво, – Венера, прекрасная Венера? Венера Медицейская? – она, – в уменьшенном виде и с золотистыми волосами. Часть левой руки (здесь голос его понизился до того, что стал едва внятным), и вся правая реставрированы, и в кокетливом движении правой руки – квинтэссенция жеманства. Аполлон тоже копия, – в этом не может быть сомнения, – я, слепой глупец, не могу оценить хваленого вдохновения Аполлона. Я предпочитаю – что делать? – предпочитаю Антиноя. Кто это – Сократ, кажется, – заметил, что скульптор находит свое изваяние в глыбе мрамора. В таком случае Микеланджело только повторил чужие слова, сказав:

Non ha l’ottimo artista aloun concettoChe un marmo solo in se non circonscriva [33].

Замечено или следует заметить, что манеры истинного джентльмена всегда отличаются от манер вульгарных людей, хотя не сразу можно определить, в чем заключается различие. Находя, что это замечание вполне прилагается к внешности моего незнакомца, я почувствовал в это достопамятное утро, что замечание еще более подходит к его моральному темпераменту и характеру. Я не могу определить духовную черту, так резко отличавшую его от прочих людей, иначе, как назвав ее привычкой к упорному и сосредоточенному мышлению, сопровождавшему далее его обыденные действия, вторгавшемуся в шутки его и переплетавшемуся с порывами веселья – как те змеи, что расползаются из глаз смеющихся масок на карнизах Персеполиса.

На страницу:
3 из 9