bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

От последнего заявления Машенька как будто сразу подобрела и успокоилась.

– Ты голодный? – спросила она.

– Нет. Спасибо.

– Понятно… Тогда пойдём спать?

– Извини, мне… надо поработать, – соврал Лунев.

Машенька состроила недовольную рожицу. Лунев чмокнул её в щёку.

– Спокойной ночи.

Она вздохнула:

– Спокойной ночи, – и ушла к себе в спальню.

Лунев же прошёл в свой кабинет. (Ему показалось странным, что он уверенно дошёл туда, помня даже про ступеньку-порог на стыке комнат, и ни разу не сбился по дороге – как будто так и ходил каждый день, как будто и не было вовсе перерыва). Стол и стул в тесном помещении – они даже не покрылись пылью, свет от окна по-прежнему падает на них.

Конечно, уже темно. Но Лунев не зажёг свет: он не собирался работать на самом деле. Ему надо было просто подумать.

Он сел, облокотился на письменный стол и прижал лоб к кулакам.

Дом есть дом. Машенька есть Машенька, законная супруга, не больше, не меньше. Другая часть жизни, которую Лунев как-то привык упускать из виду, но которая, несомненно, существовала. Как относиться к ней… как он на самом деле относился к ней – это уже другой вопрос и вопрос неоднозначный.

«Я тебя действительно люблю, – подумал он. – Только, наверно, это не то чувство, которого ждут от любого на моём месте. Так любят котят. Или маленьких щенков. На большее я, наверно, не способен. Прости ещё раз, но просто не способен. Не по отношению к тебе. В принципе».

Странное создание. Странная натура. Лунный свет в окно.

5.

Город очень пышно алел в конце августа.

Визжали машины, наполняя улицы постоянным потоком, и визжали так радостно, будто обычный будничный день в Ринордийске – настоящий праздник. Зачем-то вились флаги у административных зданий, а за ними до боли в глазах синела небесная эмаль.

Лунев быстрым шагом проходил улицы, не понимая, почему город так настойчиво кричит ему на ухо о празднике. Да, хороший день, но не более; чему так радоваться, как будто достигли наконец земли обетованной. Людей встречалось довольно мало, а те, которые встречались, улыбались странными убегающими улыбками и быстро исчезали у Лунева за спиной.

«Сюда бы пошли алые стяги», – подумал он, окидывая взглядом переплетения проспектов. Они, казалось, тянулись не только вдаль, но и ввысь, как трубы, гудящие в знак приветствия. Город просто огромен, это уже не город, это целый мир – единый и неделимый. История то ли из волшебной сказки, слишком похожей на извращение, чтобы включать её в детские сборники, то ли со старинной гравюры, где изображено что-то непонятное, но смутно знакомое. От этого ощущения знакомства (такое древнее… что даже не с нами… но несомненное… было, было всегда… сквозь века) подкатывала тревога, мерно нарастая, будто приближалась гудящая линия электропередачи.

Нет, это не тот Ринордийск. Он же помнил, каким был город. Даже будучи столицей, он никогда не шумел и не пестрел так карнавально. Прошлое и настоящее нераздельно слились и летели беспорядочными брызгами фонтана. Всё безвозвратно запуталось и связалось в узлы: городские огоньки мигали в ритме учащённого пульса, глазастые стенды и автомобили смешались в перенасыщенную красками и шумами массу.

Из неё неожиданно выплыл человеческий силуэт.

Силуэт высоко возносился над землёй и был очень большим. Руки, будто крылья, простирались над городом и обхватывали всё пространство. Сама фигура – безмолвный страж этого места, неподвижный центр происходящего – как будто озирала окрестности, следя за каждой точкой.

Лунев присмотрелся внимательнее и увидел крапчатый постамент под силуэтом. Фигура была всего лишь памятником. Но откуда такая сила власти, откуда ощущение взгляда, видящего насквозь?

Он прищурился, надеясь хоть чуть-чуть рассмотреть лицо памятника. Не удовлетворившись (слишком далеко и слишком яркий свет вокруг), перешёл дорогу, что отделяла его от постамента. Были бы сейчас автомобили в движении, он всё равно перешёл бы, не обращая внимания на гудки и скрежет тормозов. Но в движении они не были.

Теперь он стоял прямо напротив каменного параллелепипеда, под гипнотическим материальным взглядом. Лунев задрал голову: маленький человечек под тяжестью смутных очертаний гиганта. Каменная тень распластала крылья, будто готова была пикировать с высоты. Застывшая в моменте, этим она и была сильна, непобедима, тем, что время просто уничтожалось, когда она смотрела на тебя.

Взгляд… проникает… внутрь… захватывает… засасывает… забирает… целиком… и… больше… тебя… нет…

Лунев отступил на шаг и мотнул головой.

– Ты памятник, – сказал он. – Статуэтка. Каменный божок, – он нервно захихикал.

Тень не двинулась.

– Ты памятник, – повторил он и отошёл от постамента, чтобы продолжить путь. Однако дорога, возникшая перед ним, была заполнена машинами, и на пешеходном светофоре горел красный. Лунев подождал с минуту, пока сменится сигнал, но он не сменился. Лунев вернулся к той дороге, которую перешёл первой, когда ему вздумалось рассмотреть памятник поближе. Но и там был красный свет.

«Что такое?» Он подождал ещё, заметил третью дорогу в стороне. Она вместе с двумя другими образовывала правильный треугольник.

И здесь – красный.

Он стоял минуту, две, три. Стоял. Стоял, отрезанный потоками машин, пойманный на треугольном клочке тротуара, один на один с Его памятником, что возвышался в центре.

6.

– Лунев, ты просто невозможный тип! Почему ты так к ней относишься? Разве…

Он пропускал возмущения приятеля мимо ушей. Это же Зенкин, истеричный и неугомонный Евгений Зенкин, который и шагу не даст тебе ступить без своего комментария. Он, конечно же, лучше знает, чем тебе заниматься и как к чему относиться. А последовательное игнорирование местной звезды – это, разумеется, страшнейшее преступление, которое Зенкин не мог ему простить, даже несмотря на дружбу.

Ну и пусть. Лунева всё вполне устраивало.

Синие потёмки с пятнами лиловых огней разлились по большому парку, и казалось, что весь мир сейчас такой – полупризрачный и безоглядно довольный. Слабый ветер почти вплотную прижимался к земле; он шуршал мелкими листьями кустов и свободно пролетал сквозь колоннаду.

Колонны… Да, колонны придавали неповторимую атмосферу. С одной стороны, они создавали впечатление огромного зала, исполненного в классическом стиле, построенного для того только, чтобы люди искусства могли собираться в нём и представлять свету свои шедевры, с другой – колонны не скрывали от взора панорамы дивного вечера, со звёздами, ползущими тенями и лёгкой прохладой. Лучшего антуража было не найти; то, как звучали его стихи на этом фоне, было бесподобно.

Но удивительное-то было в том, что они звучали. Вот это Луневу и нравилось больше всего, даже нет, это приводило его в восторг. Некоторая застенчивость и неверие в реальность происходящего сменились эгоистическим экстазом: ведь это его творения поглощались со столь жадным интересом, о них говорили, на его личность сейчас было обращено всеобщее внимание. (Он так и не понял, как возможно такое, но радовался, радовался, почти как ребёнок).

Единственное, что… голоса вот на заднем плане, в глубине парка, голоса и громкий противный смех танцовщицы, вот, пожалуй, единственная помеха, которую Лунев с радостью устранил бы. Да, в другой момент этот театральный тон и нарочитый немецкий акцент (она усиленно косила под урождённую немку) сильно взбесили бы его. Но сейчас всё перекрывалось гордостью собой и несколько отстранённым счастьем от сбывшейся мечты.

Он действительно не предполагал, что так популярен.

Он читал; все восторгались; кто-нибудь спрашивал: а нет ли у вас стихотворения ещё про это? или про это? Он вспоминал, что да, верно, ведь есть, и читал; и они снова восторгались. Сам бы он никогда не подумал, что столько всего описал в стихах – гораздо больше, чем испытал и прочувствовал сам. Весь спектр эмоций – а сколько было в нём самом из этого спектра? Люди – великие и малые, герои и злодеи – а многих ли из них он встречал в своей жизни? Занавеси над тайнами мироздания колыхались, и, казалось, ещё чуть-чуть осталось до ясного и бесспорного ответа – но знал ли он сам эти ответы? Даже вопросы – не всегда.

Но им нравилось, и они раз за разом твердили Луневу, что он – гениальный поэт. Правы ли они, не сильно его волновало. Им восхищаются, так пусть восхищаются дальше! Если они согласны, он заслужил.

– А может быть, вы и про это написали?

Он прочитал ещё одно – про большую и чистую любовь (не всё ли равно, есть ли она), – когда под колоннадой Дворца культуры появилась фройляйн Рита. Лунев сделал вид, что не заметил её, однако танцовщица подошла к нему вплотную. Она встала между соседними колонами, уперевшись в них руками и изогнувшись на манер женщины-змеи.

– А не найдётся ли у вас и для меня стиха, господин Лунев? – глаза её смотрели довольно нахально.

Лунев смерил её взглядом (как можно более холодным), секунду раздумывал и затем продекламировал потусторонним отсутствующим тоном:


«В честь кого вас зовут мармазеткой?

Сходства вашего мне не понять.

Оградив вас блескучею клеткой,

Маразметкой бы лучше назвать».


Наступило молчание. Скользнув руками по колонам, фройляйн всё-таки улыбнулась, хоть и далось ей это нелегко (Луневу так показалось, во всяком случае). Лицо её напряжённо застыло, отчего улыбка больше была похожа на оскал.

– Да вы непревзойдённый гений, Лунев, – насмешливо произнесла она. – Неудивительно, что о вас все говорят и почти никто вас не читает.

Она неспешно развернулась и ушла с видом победительницы, хотя Лунев и не отреагировал внешне на колкость.

Когда танцовщица была уже далеко, к Луневу быстро подошёл, почти подлетел Зенкин.

– Алексей, послушай, – он весь немного дёргался, как будто едва сдерживал злость. – Я допускаю твою антипатию к Рите, но пойми, что такого отношения она не заслуживает.

– Просто я не люблю дармоедов.

– Она не дармоедка! – вспылил Зенкин.

– Нет? – он с полуулыбкой повернулся к приятелю. – Она – танцовщица по признанию публики, так? И официально нигде не числится и не работает. Тогда вопрос: на что же, извини, она живёт?

– Ну, – Зенкин смутился. – У неё есть меценаты…

– А, ну всё понятно, – кивнул он. – И они её содержат. Так я и предполагал.

– Это совсем не то, что ты думаешь, – окончательно смутился и одновременно рассердился Зенкин. – Фройляйн Рита, она же… Она… я не смогу объяснить…

– Правильно, – рассмеялся Лунев, – в твоём лексиконе эти слова не водятся.

– Лунев! – его собеседник окончательно вышел из себя, но было это как-то не страшно, а скорее смешно. Зенкин и сам, видимо, это понимал. Через минуту он, немного успокоившись, продолжил:

– Нет, Лёха, я совершенно не представляю, как из тебя мог получиться поэт. Чтобы так опускать всё на свете – это как же надо разочароваться в жизни. Ты самый натуральный циник, Лёха. Но твои стихи… Это что-то совсем другое. Их не мог написать такой человек, каким ты кажешься. Или… Нет, ты всё-таки загадка, Лунев.

Он не ответил.

7.

Рита долго крутила ручки крана, чтобы из него текла такая вода, как ей хотелось. Делать это приходилось в не очень удобной позе, сидя в ванне на корточках. Так было заведено, что сначала она залезает в ванну, а потом включает воду, и никак иначе. Пусть иначе делают другие, а фройляйн Рита будет делать так, как ей хочется.

Она потянулась к бутылке с шампунем, чтобы сделать ванну с пеной. Но дотянувшись и взяв в руку, задумалась. Пена – это для изнеженных аристократок и гламурных кокеток. Фройляйн Рита – такая?

Нет.

Она поставила шампунь на место. Всякие излишества – не для нас, нет. Роскошь – зло. Она же фройляйн Рита, ей совсем немного надо, может и аскеткой быть при необходимости, если только обстоятельства того потребуют. А если вдруг обстановка резко переменится: мало ли что может быть, если возникнет возможность и повод открыто противостоять власти? Мало ли, как отреагируют на этот выпад, мало ли, где она окажется? Нельзя привязываться к комфорту.

Даже если отвыкнуть будет легко, всё равно нельзя. Сегодня так, завтра эдак – куда это годится? Фройляйн Рита всегда одна и та же. Нельзя дробить её образ на части.

Через десять минут она вылезла из ванны. На волосы, собранные в высокий узел, вода почти не попала; хорошо, она не любила, когда волосы влажные: они долго сохли потом и мешали. На стене висело большое, в полный рост, зеркало, и Рита задержалась перед ним. В белом свете ламп стеклянная поверхность особенно чётко отражала то, что стояло напротив. Беспристрастно чётко. Рассмотреть можно было всё. Даже больше, чем хотелось.

– Я красива, – сказала Рита. – Я просто верх совершенства.

«Нет», – ответило зеркало.

Рита возмущённо отстранилась от стекла, однако в следующую минуту вздохнула и ещё раз всмотрелась в отражение.

«Как зеркало жутко искажает мой образ, всю его суть, – подумала она. – Ведь то, что оно показывает – это не фройляйн Рита. Это… это чёрт знает что!»

Она сердито нахмурилась и вышла из ванной.

Даже и зеркало не видит то, что она создавала так долго и упорно. Что уж говорить об окружающих. А что, если весь этот образ, созданный и тщательно поддерживаемый образ фройляйн Риты, существует в своём первозданном виде только в её голове? Что же получается, все, все вокруг, видят нечто совсем другое? Скорее всего, так и есть, Рита это понимала.

У них свои расценки. Свои клише. Их взгляд собирает картину совершенно по-другому, в привычной для них манере.

«Откуда вы знаете, кто я такая? – размышляла она. – Почему вы думаете, что так легко поняли мой мир, даже не входя в него?»

Подвешенная в неопределённом положении маргиналка, без всяких целей на день грядущий и потому с неопределённым и туманным будущим – наверно, такой воспринимают её все знакомые люди. Образ напрашивающийся… и что уж там, объективно это было похоже на правду.

– Что такое правда? И для кого? – вполголоса пробурчала Рита, переходя из ванной в спальню, из спальни в зал и обратно.

И добавила чуть громче:

– У каждого своя собственная правда и свой мир.

Так и не одеваясь, она обмоталась шалью и продолжила дефиле по квартире. Так ей хотелось.

8.

Сентябрь принёс в столицу ворох жёлтых листьев и едва заметно похолодавший ветер. Резкие метания по асфальту вырывали у листьев встревоженный шорох, но кроме шороха они ничего не могли сделать и безвольно катились вдоль дорог. Туда, куда хотел ветер… А куда он хотел, оставалось загадкой. Непонятно, как долго им катиться и шептать, как долго они ещё будут шептать, прежде чем распадутся на крупинки, слишком мелкие. Слишком обязательно…

Он уходил от этих шептаний, настойчиво трогающих лапкой душу; он быстро шагал под покровом ветвей в аллеях, по запутанным, как сеть, теням внизу; он бежал по широким улицам, но те же глаза были всюду, смотрели с рекламных щитов и плакатов, растянутых над дорогами, или воплощались в большие печатные буквы с призывом отдать должное Благодетелю, или вдруг представали вместе со всей фигурой – памятник тут и памятник там, на каждом углу – застывшая безмолвная тень.

Сколько их всего? – задумался он. Каменных и гипсовых копий в полный рост и этих маленьких бюстиков на подставке, вроде того, что стоял у Машеньки в спальне. («Зачем тебе это?» – спросил он однажды, а Машенька тогда только пожала плечами и ответила: «У всех есть. Я подумала, что надо, чтобы и у нас было»).

Проклятье! Неужели вы сами позволили себя опутать?

И причём здесь я?

Он убегал сквозь широкие, идеально ровные улицы иного, не его города. Новые здания высились по обе стороны проспектов, в их блеске слышался намёк, что неплохо бы и поблагодарить за неустанную заботу о жителях. Яркие клумбы в ухоженных парках и сквериках менее были склонны к намёкам и недоговоркам: они просто радовались жизни и заражали всех вокруг тем же желанием. Пятна жёлтого, красного и пурпурного по ровному зелёному тону подстриженных газонов – они были так безопасны с виду и так уверенно обещали возможное счастье. Дорожки гравия были очищены от опавшей листвы, они волнисто пробегали парк, вплотную огибая клумбы и светлые скамейки с лежащими на них бесплатными газетами. У нас только хорошие новости на всех полосах: вы разве не знали, что благодаря нашему мудрейшему правителю неприятностей больше не бывает? И вот, конечно, – неизменное фото, те же глаза, пара глаз всюду. Лунев недовольно и как будто брезгливо отбросил газету, толком не разглядев фотографию.

Дорожки гравия сменялись асфальтированными дорогами, где во всём – та же идеальность. Чёткие полоски зебр и оградительных линий, казалось, были подкрашены вот только что, прямо перед вашим приходом; тротуар и проезжая часть – и то, и другое без единой щербинки, что казалось уже слишком нереальным, пришедшим из сна. Но нет, сейчас ясный день, и ты не спишь, а идёшь по улицам города, который Он взял под свою опеку.

Проспекты выводили к площадям – широким и необозримым. Здесь наблюдали с высоты, простерев руки-крылья в небо, как бы говоря: добро пожаловать, рад вас видеть, хоть вы давно и не приходили, но это ничего, я вас прощаю, да-да, конечно, я знаю, зачем вы пришли, хотя вы и сами не знаете ещё, видите – в этом театре сегодня вечером идёт грандиозный спектакль о великом правителе минувших веков, и вы, конечно, придёте на него.

Афиши – да, он их разглядел. Это было бы неплохо: в то время суток, когда волшебный лиловый свет фонарей освещает даль проспектов и театр становится похож на античное святилище – вечернее представление, мистерия, созданная для милых гостей.

Что? Что здесь не так? Лунев отвернулся от театра и всмотрелся в панораму домов, окружавших площадь. Он пытался с рациональной точки зрения понять, в чём подвох этого места; почему, несмотря на все попытки казаться раем земным, оно таким не кажется.

Шепчущие голоса за мишурой…

Пока можно было не замечать их. Лунев такой возможностью пользовался.

В конце концов, если не брать в расчёт ауру, излучаемую энергию и прочие пограничные с реальностью категории, то жить здесь классно, согласитесь.

«Возможно…» Лунев соглашаться пока не торопился.

Прямо перед его взором на площади большой фигурный фонтан играл струями воды. Почему бы не пройтись вокруг него тёплым солнечным днём, когда в брызгах, взлетающих в небо, рождается радуга? А потом брызги летят вниз и падают на вознесённые бронзовые руки. Это Он ловит их… Как ловит всех.

Кто-то против?

«Кажется, да, – подумал Лунев. – Кажется, я против».

9.

Он не знал, что встречи бывают и днём, так рано, он вообще не планировал идти туда сегодня. Но в старом парке вокруг Дворца Культуры виднелось много знакомых лиц – из тех, с кем он встречался чуть ли не каждый вечер. Последнее время эти встречи всё чаще проходили в помещении: осенью с наступлением темноты становилось довольно прохладно. Но в пять часов пополудни температура позволяла собраться и на улице.

Он пошёл туда, где стояли люди, без особой потребности в них, да и вообще не зная точно, что ему там надо. Просто они собрались ведь, а он об этом не знал – и как так?

Они столпились и следили за чем-то. Приблизившись, Лунев втиснулся в их ряд – и увидел.

Фройляйн Рита исполняла один из своих танцев. Конечно, музыкой была ещё одна песня на немецком, и, насколько Луневу хватало его познаний в иностранных языках, он понял, что поётся в ней про огонь на ветру. И – была ли это магия, сила артистизма или что-то ещё – Рита в своём старом платье, цвет которого даже затруднительно было определить, была точь-в-точь как пламя свечи, даже нет, она и была пламенем свечи. Её ритмичные движения до такой степени воссоздавали трепетание огня под порывами ветра, что казалось: перед ними и в самом деле колышется горящая свечка. Вопреки здравому смыслу, колдовство завладевало зрителями и преображало видимое ими.

Фройляйн Рита почти не сдвигалась с места; только извороты рук, до запястий закрытых рукавами, только взлетающий иногда в воздух неровный подол длинного платья, только змеиные извивания тела – волны сверху вниз, – свечка, свечка на ветру. Огонёк мерно колебался, отвечая на движения неспокойного воздуха, но не гас, сильный желанием существовать.

Минутное замедление, остановка – голос замолчал, и осталась только музыка, вдруг встревоженная, будто надвинулись внезапно высокие тонкие тучи, наползли неразрывной плёнкой – и неожиданный взрыв, всплеск, движения завертелись в порыве, будто свечка обернулась огненною бурей. Вся блестящая страсть вырвалась в едином вихре и закружилась, неудержимая и всепоглощающая. Круговорот без конца, безграничное буйство – и вот, остановка, щелчки каблуков на месте по инерции, и… Всё опять спокойно, мерное колебание огонька свечи.

Поющий голос вернулся, вначале такой же уверенный, как был, но теперь что-то уже надломилось, там, в глубине, пока незримо для глаз, но неизъяснимая тревога возвещала беду. Пламя дрожало теперь резко, неровно, будто порывы ветра одерживали верх. Вот и голос поймал это: бесстрастный и спокойный раньше, он начал срываться и дёргаться, пытаясь избежать, он знал, неотвратимого. Огонёк рванулся – раз и два – как бы спотыкаясь, теряя ритм и такт. Рита опустилась на колени – свет пламени был слаб, оно гасло, гасло. Всё снижаясь, оно поникало – и вот, с последней струйкой дыма, вознёсшейся в воздух, пламя исчезло. Теперь стихия окончательно победила – Рита сложилась, ничком уткнувшись в землю, свеча потухла.

Но тут музыка просветлела, будто блики солнца заискрились на снегу. Рита подняла голову: она улыбалась.

Один рывок – движение восстановилось, и теперь становилось понятно, что пламя не погасят никакие бури, никакие ветра: оно бессмертно и неостановимо. Это не просто дрожание свечи: это священный танец жизни, конца и границы которому нет.

Когда музыка почти затихла и остались только тихие переливы огонька на заднем плане, Рита окончила танец и, высоко подняв голову, окинула взглядом зрителей.

Ей захлопали. Лунев поймал себя на том, что тоже аплодирует, и немедленно прекратил эту глупость. Ещё чего не хватало. Он, конечно, был заворожён, как и все остальные, но… Мало ли что!

– Ещё! Ещё! – просили все.

– Ещё? – фройляйн Рита, казалось, совсем не утомилась. – Ну, что же вам ещё станцевать?

Они прокричали какое-то слово, видимо, название песни.

Фройляйн недовольно скривила рот:

– Дорогие мои, ну вы же знаете, это парный танец. Нет, если кто-нибудь найдёт мне партнёра, то пожалуйста.

На минуту все замолкли, потом вдруг кто-то вспомнил:

– А Лунев ведь здесь?

– Да, он здесь, здесь!

– Господин Лунев, вы же были за границей…

– Вы наверняка умеете танцевать!

– Да, да, конечно! Просим вас!

– Господин Лунев и фройляйн Рита! Ах, танцуйте, пожалуйста, танцуйте вдвоём!

(Лунев не умел, разве что совсем немного).

Фройляйн Рита усмехнулась:

– Если lieber Herr не против, то я только за.

Лунев без слов вышел в круг и с бесстрастным лицом встал напротив танцовщицы. Что это было – уступка, вызов, желание ближе подобраться к непонятному, – он и сам ещё не знал. Рита продолжала непроницаемо улыбаться, и только.

Первые аккорды пианино зазвучали в воздухе, но ничто не пошевелилось, будто любое движение было заморожено. Они просто стояли один напротив другого, а всё вокруг – льющаяся музыка, столпившаяся публика – их не касалось. Только когда вступил тихий-тихий голос, фройляйн сделала один шаг навстречу, её ладонь застыла в нескольких сантиметрах от лица Лунева, словно поддерживая невидимую границу. Голос чуть громче – и Рита плавно обогнула Лунева, исчезнув у него за спиной. Он развернулся: Рита, отступая назад, увела его за собой куда-то в глубину, как будто под потустороннюю музыку они ушли на грань зазеркалий, там, где обычный мир растворялся и исчезал из памяти. Потом отражения в отражениях исчезли, голос громче и чётче. Вращение – один вокруг другого – холодное и строгое, руки не соприкасаются; скорее противостояние, чем танец.

Но вдруг музыка изменилась, ожила и задышала теплом, и вместе с ней взгляд фройляйн оттаял, стал нежен почти по-матерински. Она схватила за руки Лунева, и они закружились – несколько мгновений быстрого совместного круговорота. Но вот Рита высвободила одну руку, шагнула в сторону, превратив замкнутый круг в прямую линию. Потом фигура и вовсе распалась: они опять были по отдельности. Но не так всё просто: музыка, вроде бы уже смирившаяся, снова взыграла. Быстрые, почти бегущие шаги: она задом наперёд, он наступает. Музыка нарастала – и вдруг снова спад, запрет погони. Мягкая уклончивая волна притворилась, что ничего не было.

На страницу:
2 из 5