bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 7

Грешен ли ты, мой заяц-беляк? Молчит. Молчит. Молчит.

Жизнь беляка, где бы ни жил он, коротка. Долгожителем зовется тот беляк, что дожил до семнадцати лет. И эту тему мы обсуждать с ним не будем.

А еще известно: меню зайца-беляка разнообразно и красиво. Он любит клевер, мышиный горошек, тысячелистник, золотарник. Он любит чернику. Сухие длинные веточки кустарников, шишки кедрового стланика. Есть и такие, кто предпочитает олений трюфель, который выкапывают из земли.

Но зайцы-беляки не любят яблони. Они не грызут их кору, предпочитая другие деревья, если уж чернику или клевер кто-то занял.

О чем ты думаешь, грызя кору яблоневого дерева в бывшем Подколокольном переулке? Может быть, о своих монгольских братьях? Может быть, о чернике в лесу? А может, об опасности, которая всегда близко, о печали, которая всегда на пути, о страхе, который внутри ветхой шерсти, о полях тысячелистника, растущего совсем в других географиях? Наука говорит: единственное спасение зайца-беляка от преследователей, это чувство слуха. И еще – умение быстро бегать. Идя на лёжку, заяц передвигается длинными прыжками и путает следы, делая вздвойки и сметки. Ты умеешь делать вздвойки, мой заяц-беляк? Ты умеешь резко прыгнуть в сторону от своего следа? Я научусь у тебя, у меня тоже есть чувство слуха, это моя беда, но, может быть, и мое спасение.

«Да не сомневайся! Тащи его сюда», – крикнула из окна Тамара и, видя мое замешательство, появилась через минуту с байковым одеялом, ловко завернула в него зайца и отнесла домой. «Воскресный супчик сам прискакал». Но я отбил зайца, упросил Тамару, и теперь таймырская счастливая зима и уэльское счастливое лето всегда в моей комнате – в витающем снеге и летающем пухе заячьей шерсти вечно линяющего, обновляющегося беляка.

Так стал со мной жить заяц-беляк.

3.15

Я проснулся резко от внутреннего движения. Была ночь, в переулке горели фонари, с улицы доносились крики рабочих, свистки гвардейцев. Заяц спал у меня в ногах, иногда – видимо, и ему снилось что-то страшное – делал резкие движения лапами, оставляя громкие вмятины в письмах, валявшихся на кровати.

«Эти письма живые», – сказала Кувшинникова. А что в них живого, вот они лежат осенними листочками весной. И их пинает истеричный заяц. А еще ее слова, что все сказанное этим изумрудным голосом – правда. Как в это поверишь?

Меня окружают чужие фразы, перевранные мысли, чертовы вопросы, украденные слова, все слова украденные, эти смыслы не имеют смысла, хотят найти новое значение, нестерпимы старые значения, все они несвободны. Как стать свободным – от прошлого и от страха? Хотел бы знать? Да! А хуй тебе. Вот самое готовое к новым значениям, самое свободное слово. Хотел бы избавиться от этих голосов в голове? Хотел бы. Возможно ли это? Нет, хуй тебе.

Слова и картинки танцевали в голове, и мысли строились вокруг них, собирая новую станцию: человек в тулупе, Кувшинникова, изумрудные письма, записки в почтовом ящике.

И главное: какой смысл? Допустим, правда. А что это может изменить, а, заяц? Я не могу ничего сделать ни с голосами в голове, ни с работой, куда там до сражений с можайскими рвами и прочими ужасами, даже если они и существуют. Ничего не может измениться. Я недавно слышал в «Пропилеях»: «Рубят Треугольный лес», – шепотом, оглядываясь, говорил один другому. А это ведь уже совсем мое, мой кусок родины, и, если это правда, надо куда-то бежать, надо что-то делать, но куда бежать, что делать, значит, неправда про этот лес, и черт с ним, с лесом, леса же заново умеют расти, это даже полезно.

Было когда-то такое когда-то, когда казалось, что я знал, куда иду, но эти знание и веру уже давно завалило тряпьем, временами года, неудачами, супами, новостями из радиоточки, всем тем, из чего складывается жизнь. И я стал усталым, как все вокруг. Усталым и несчастным, как всё и все вокруг. И вот я лежу. Навсегда раненный Мачек, в ворохе писем, серый и голый, как кора у соседних тополей. И в голове проходит парад мертвых вещей.

Заяц опять лягнул письма и когтем порвал одно из них. Эти письма. Выкинуть или поменять их на что-то? Что с ними делать? Теперь обвинят в краже, но я же спасал. А может быть, накажут. Могу попасть и под закон о присвоении любого госимущества. А это расстрел. А могу за участие без справки «в несанкционированном собрании как в местах общего пользования, так и домохозяйствах». Контейнер – это место общего пользования? А справка, разрешение у них было? Не было – значит, десять лет, было – а как теперь докажешь, небось сгорела. А еще наверняка были нарушены законы об оскорблении исторической памяти и о национальном наследии. Да мало ли. Но нет, нет, эти письма я, во-первых, спас, во-вторых, об этом никто не знает, в-третьих, они никому не нужны.

Вот ты Джельсомино. Сэр Галахад. А вот – склейка – и ты обморок, отраженный в глазах Кристины Спутник, обмывок, боящийся жуков и всего остального, ждущий великанов и орлов. Я по-разному представлял себе будущее, чаще всего – никак, иногда – «умру в тридцать три», в хорошие дни – «я капитан пиратского корабля у мыса Доброй Надежды». Но никогда не думал, что в сорок буду сдутым человеком с сухой веткой носа, проблемами со слухом, десятком тысяч прочитанных и забытых стихов, способностью сходить с ума от того, что слышу шум чужих станций, маленьким взрослым, которому «нужен магний и калий». Что, мальчик восьми лет из старого леса, где я? «Я» – что за странное слово такое? Видишь трамвай, на котором можно убежать? Не видишь.

Это я не на жалость бью, но показываю тебе строй моих мыслей в дни перед тем, как все изменилось. Вопросы, голодные вопросы, голые вопросы, украденные вопросы, глухие, как я, вопросы. Страх утраченных возможностей.

В моем детстве была удивительная вещь: отсчет минут от ухода поезда метро. Я ее называл «кольчатость минут». Это сейчас считают время до поезда, который придет, а тогда – от ушедшего. Какой в этом был практический смысл? Оплакивание – твой поезд ушел? Растущая горечь от упущенного шанса? А я хотел бы быть как Брейгель. Дедушка рассказывал, что Брейгель, когда был в Альпах, глотал горы и скалы, а потом, вернувшись домой, извергал их из себя на полотна и доски. Я бы хотел быть пожирателем гор и входить в города верхом на циклопах, а в городах – девушки, ждущие меня и ткущие саван для всего старого мира. Я бы хотел идти по белой тарелке нового мира без всех старых слов – «гиперакузия», «тиннитус», – с новыми связями и отношениями между словами, отменяющими все эти «рекомендуется к принятию», «чувствительность к звукам», «затрудняет восприятие речи». Я бы шел и пел: «Тень-тинь-тянь-тюнь-тень-тинь-тинь, чьюр-чьюр-чьюрюрю-чьюр-чьюр-чину, тью-тью-тью-тьюрр, сип-сип-сипсип-сип-сипсипсип-сипсирр». И наверняка их танец – всех моих мыслей и не знаю чьих голосов – попадет в такт твоего неровного дыхания, тогда еще мне незнакомого.

Я засунул аппаратик в ухо, съел кусок пирога, запил его двумя глотками супа. Я вышел на лестничную клетку, полную жуков. Из почтового ящика выглядывал голубоватый листочек, я подумал: «Новый почтовый голубь, опять». И снова услышал там-там с пластинки «Питер Пэн».

На оборотной стороне было написано знакомым каллиграфическим почерком: «Скажи – простите, что я на ты, – скажите себе: “Увижу, когда поверю”. Слишком смело? Видеть жизнь приключением, имеющим цель и наполненным чудесами, – значит наполнить ее целью, смыслом и чудесами. Считать жизнь бесполезной – значит делать ее такой. Слишком смело? Возможно. “И все, что ни попросите в молитве с верою, получите”. Только представьте, только представьте. До скорого».

Я покрутил записку несколько раз, на ней не было адреса, ни моего, никакого. Я оглянулся, прислушался: из радиоточек в квартирах доносились новости. Я сунул записку в карман. Надо было идти в «Пропилеи». Я о них тебе еще не рассказывал.

3.16

«В результате короткого замыкания проводки на складе почтового помещения произошло возгорание, приведшее к пожарной ситуации. Найденная накануне бумажная корреспонденция за несколько десятилетий от конца XIX до конца XX века, письма и другого рода бумажная продукция, как то: открытки, брошюры, фотографии и прочее, – быстро воспламенилась. Рассматриваются также версии хулиганства и экстремизма. Освободившееся помещение дарит возможность подготовить глобальную мультимедийную экспозицию с аппликацией, посвященную истории России вообще и почтовых служб в частности, для обеспечения эффективной исторической памяти страны. Сделавшие пространство функционирующим сотрудники отделения награждены орденами, памятными медалями, набалдашниками. Ведется поиск виновников незначительного происшествия возгорания и утраты корреспонденции. Бояться не нужно ничего. Перейдем к успехам инноваторов в аграрной и надзирательной сферах».

Лето

«Лето знойное. С грозовыми тучами. Опаленной землей. С синим небом. С спелым хлебом»

3.17

Первый же выстрел сбил меня с ног. А сколько их было еще?

Я завернул за угол. Пуля сразу попала в меня. Убит?

Я должен был почувствовать, что меня всего окунули в кипяток. Я должен был ощутить невыносимую тянущую боль. Я должен был онеметь, а не только оглохнуть. Но я не чувствую ничего: ни кипятка, ни молота, ни онемения – наверное, пуля сразу попала в сердце, и мое тело уже не может причинить мне страдания. Последнее, что я услышал: звук выстрела – глухое паум-м-м-м – и слова: «Бей его, стреляй, Ерёма! Он сам Сатана, Сатана-а-а!» Последнее, что увидел, – ослепляющий белый свет. Я упал, я закрыл глаза.

Значит, всё. Вот я умер. Ну и пусть. А как еще могло случиться, что еще со мной могло быть? Ранение, наверное, слепое. Я глухой, ранение слепое. «Сам Сатана, Сатана-а-а!»

Тогда я стал вспоминать.

Сатана-а-а-а. Да-а-а, это я, да, мое имя Орландина. Поцеловать рукав от платья. Ну же! Приди в мои объятья.

Мы выпивали большой компанией и пели песни. Незадолго до того, как закончился прежний мир. Я помнил тот вечер: было ощущение, что существование каждой мелочи – именно на этом месте лежащей чайной ложки, именно здесь стоящего книжного шкафа – может оборваться. Любая встреча тогда казалась последней и, как выяснилось совсем скоро, такой и была. В те времена все говорили: «Живи здесь и сейчас». Но никто не предупреждал: это значит, что все происходит в последний раз.

Прямо вижу: еще все сидим и поем под гитару «Орландину», «Самый быстрый самолет» и «Ах, как бы хотелось, хотелось бы мне», я выхожу со светлой террасы в темноту и шлепаю по траве к деревьям, чтобы пописать. Еще слышно, как Лева поет, но идет дождь, и дождь скрадывает голоса. Я возвращаюсь и вижу: кто-то уехал, кто-то умер, кто-то стал другим. Не совсем так, конечно, но почти: вышел на минуту поссать, а вернулся в журнал «Корея».

И вот теперь я свернул за угол, и в меня попала пуля. Почему так нелепо? Я думал, что на поиск смысла жизни у меня есть годы. А получается, в запасе доли секунды.

Сейчас я умру. А со мной вместе умрут все те, кого я знал, все слова, все звуки и знаки. Кому достанется мой аппарат для уха, что станет с зайцем, куда денут письма? Перечисляя это, я с удивлением вижу, что жалеть мне особенно не о чем. Я вел полумертвую жизнь, в которой все дни слились в один замерзший суп. Единственное, о чем жалею: я не был влюблен. Все опыты и попытки не идут в счет, всё не то. Вот, что помешало мне стать кем следовало: для этого надо быть влюбленным. Кем ты хочешь быть, когда вырастешь? Нет правильного ответа, только такой: я стану влюбленным. Любовь меняет обычные правила времени, вскрывает их смехотворность. Создает остров Небывалый. И в новых прежде небывалых временных промежутках дает сделать что-то живое.

Когда я страдал от того, что умер кто-то мне дорогой, я страдал от того, что начиналось скучание. По тому, чего теперь не будет, что станет неслучившимся: по шутке, объятию, приветствию, взгляду того человека на дерево или на собаку. Сейчас, когда умираю я, мне жаль, что не по чему во мне скучать. А надо, чтобы и моя жизнь чем-то сделалась. Воплотилась во что-то. Надо было сделаться влюбленным и действовать соответствующе. Например, смотреть на дерево.

Я как будто вышел из самого себя: стал глазеть на себя со стороны. Точнее, сверху, как на страницу с персидской миниатюрой. Вот эта картинка: темный вечер, качаются деревья, на них сидят птицы разноцветных оперений, посреди изумрудной улицы среди цветов лежит мальчик, раненный пулей в сердце, дальше – сад, живущий в ожидании вселенской победы. К мальчику подлетает мотылек и почему-то басом спрашивает его: «Что заставило вас измениться? Чей-то совет? Собака? Случайная музыка? Или внутренняя перемена, непостижимая, как небо над головой и ветер в овраге?» А мальчик молчит, и над ним ходят лилии. И говорят: «Смотри на нас, мы полевые лилии, смотри, как мы растем – не трудимся, не прядем, ведь завтрашний день сам будет заботиться о себе».

Кстати, о лилиях, если я умираю, то почему я не чувствую предсмертного запаха трав и цветов? У человека, я знаю, есть обонятельный рецептор, он пробуждается перед гибелью. У каждого он свой. И я должен его чувствовать: шалфей, иван-чай – не знаю, что там еще.

– Да что там еще?!

– Да пластиком его задело самое большое, а он уже со святыми отцами разговоры разговаривает. Или вообще от грохота накрыло. Софитом ослепило. Эй, обморок, встаем! Христос воскресе!

Кто-то поднял меня и грубо встряхнул.

– Ты что же это, уебок, в кадр влез? Кто напролом-то идет? Глухой, что ли, совсем? Не слышал? Шептали-шептали ему – стой, стой, а он лезет, эх ты. Кадр запорол, мы тут про веру православную на фронте снимаем, а он уши развесил, вали давай, пока не сдали гвардейцам. Ерёма, по новой заряжай!

3.18

Шуршанье платья, легкие шаги, приветственные возгласы. Это – движение сбора гостей. Это – шуршанье платьев, легкие шаги, тихие переговоры со стражниками и изящнейшими помощницами, звон бокалов. Стук приборов о тарелку, удар вилки о зуб, харканье, рыгание, резко отодвигаемый стул, пинок, окрик «Пидарок, ты ослеп или оглох?». Открываю глаза: стою вплотную к краснощекому крупному гоблину, на плечах его пиджака – трупики жуков и перхоть. Черный бим, белое ухо. Я прошу у него прощения.

Заходя в «Пропилеи», я всегда стараюсь как можно дольше не видеть. Сощуриваю глаза до китайских осиных щелочек. Я идеально двигаюсь в полутьме, смотря на мир через горизонтальные замочные скважины. Я так делаю с детства, чтобы лучше поймать, что на самом деле происходит вокруг. Героев больше нет, только в сказках, но так я становлюсь их героем. Я – ниндзя. В «Пропилеях» эта привычка помогает лучше настроиться на работу: я слышу, какая сегодня природа зала, я слышу движение сбора гостей. Его звук иначе не почувствовать: если увидеть тех, кто его создает, сразу провалишься в мысли каждого из них. Тогда не сможешь собрать общий тон, подчинить разлетающиеся звуки. Но если не поддашься, то, настроив технику в тон пространству, заставишь слышать музыку так, как считаешь нужным: всех, даже краснощекого гоблина. Тогда можно на минуты превратить их в кого-то другого – может быть, в тех, кем они когда-то хотели быть. Ненадолго все изменишь. Например, можно поселить здесь прозрачные улыбающиеся лица, изящнейших стражников, кринолины, мундиры, пенсне, трости. Или даже собрать из того, что есть, рождественский маскарад. Но удар вилки о тарелку, резкий звук чужой станции – и все исчезнет.

Прячу обратно в карман паспорт и медкарту. Я иду быстро и немного боком, стараясь быть незаметным, слиться с воздухом, но все смотрят на меня и на мой нос, приходится молча извиняться. Иду в большой зал. Колонки на месте. Стряхиваю со столика жуков. Движение сбора гостей. Еще минут двадцать, и шелест платьев станет громче, сольется с перекличкой бокалов, с учтивой беседой. С харканием.

– Ты знаешь, я как-то утомился и, по ходу, расстроил себе.

– Что расстроил?

– Ну, нервы, что ли.

– Нервы?

– Нервы.

– Лечишься?

– Да чо-то как-то как придется.

– А ты махни в деревню, на фазенду свою. Ты же, ебта, магистр, можешь нервы подлечить без претензий.

– Я не в ресурсе.

– Ты в потоке?

Устанавливаю дибоксы, микрофоны, вертушку. Рядом с колонной ставлю микшерный пульт с рэком обработки. Расстроенные нервы – это общий диагноз, все постоянно о них говорят, это припев здешних разговоров. На всякий случай проверяю в сотый раз, что на что заведено. Скомпрессировал и загейтил малый барабан, томы, бас-гитару и вокалы, с особой любовью – бочку. Тум-тыщ, тум-тыщ. Рас-с-с, два, три, четыре, рас-с-с, соси… соси… сосисочная, сосны, сосны. Тум-тыщ, тум-тыщ. Я очень уважаю бочку. Я составил отдельный список песен с бочкой.

Мимо проходит официантка Аглая, она борется с жестяным подносом, нагруженным посудой. Предлагаю помочь. Плохая была идея: тут же роняю пару тарелок, чайник – все вдребезги. Надо подчинить эти вдребезги себе, этот звон – тоже движение сбора гостей. Шуршание платьев, тихие переговоры, осколки девичьих сердец хрустят у меня под ногами.

Проверил мониторную линию. Задушил все, что ниже 60 герц, чтобы внизу не было бубнежа. Еще повозился, попросил Иону налить сто в счет зарплаты. Можно на время успокоиться, дождаться начала концерта и тогда уже переживать, слушать звучание инструментов и звук зала.

1.6

Дорогой Миша!

В июле я от тебя получил две открытки и одно закрытое письмо, а тебе в августе отправил 2 закрытых письма, но ответа на них не получил еще. Что нового в Маковцах? Как здоровье родителей?

Я покамест жив и здоров, работаю здесь на известковом заводе; физически чувствую себя сравнительно хорошо, если не считать того, что шатаются зубы и несколько кровоточат десны – это как я уже тебе писал в своих предыдущих письмах я успел получить еще в Москве, ну а здесь подлечивают амбулаторно. Как возможно.

Буду просить тебя выслать мне чесноку, если сможешь то несколько сахара и каких либо сухарей (только не кондитерских!). Больше ничего не надо никаких излишеств, мне и так неудобно. Что я тебя этим затрудняю.

Ну о себе прибавить что нибудь нового не смогу, потому что все протекает по-старому. Перечитываю в часы досуга Достоевского и очень доволен этим! Меня гораздо больше интересует, как ты там живешь? Елизавета Серг. и все вообще обитатели кв. № 18?

Лично для меня из вещей носильного порядка ничего не потребуется, т. к. я имею все необходимое, а лишние вещи связывают только, это одно, а второе то что ходить здесь особо не приходится, не то что в городе, поэтому обыденным костюмом вполне можно обойтись и в выходной день.

Совсем было забыл просить тебя кстати выслать курительной бумаги не важно какой, т. к. здесь с раскуркой у нас бывают иногда затруднения. Курю здесь исключительно махорку и в нее втянулся довольно основательно. Ну как будто всё. Будь здоров. Желаю тебе всего наилучшего. Крепко жму руку. Твой брат Евст.

P. S. Напиши обязательно, чем и как в деревне сейчас живут наши? Как там с хлебом? Сеют ли они что на своем клочке? Каков был в это лето покос, как у них там с сеном? И что вообще есть из скота? Ты писал, что мама хотела было растить телку, но что с ней была неудача. Что же теперь? Напиши обо всем подробнее. Будь здоров. Пиши непременно. Крепко целую тебя. Твой брат Евст. Привет всем! Соловки. 1 сент. 1934 года.

3.19

Сложив письмо, на всякий случай еще раз провел баланс инструментов. Это за мной водится – оглядываться, проверять уже проверенное. Бабушка говорила: «Жизнь с включенным утюгом».

Клуб был полон. Бархатистый толстяк пришел слушать музыку, крикливый надушенный – нажраться, шепелявая томная не помнила, зачем пришла. Я снова закрыл глаза. Шуршание женского платья. Тонкий голос: «Отец подарил мне рыжего мерина». Толстый голос в ответ: «Над тобой все будут ржать». Голос как у диснеевского Дональда: «Из XXI века ничего не получилось, без просвещения XX век не имеет смысла – никто ничего не знает и не понял, опыт ничему не научил». Голос, застегнутый на все пуговицы и с розгами в руках: «А ну-ка давайте засунем язык ворчания в жопу молчания, а не то сами знаете». Задыхающийся глубокий: «Понимаешь, это нравственные мускулы нации, так сказать, народ-голубка». И все подряд:

– Конечно, в реальности всё совсем не так, мы живем на обреченной территории, это же полнейшая нищета, это тотальная изоляция.

– Ты чего так осмелел, тут же жучки всюду понатыканы.

– Мухожучки?

– Очень смешно.

– Да не ссы. У меня глушилка переносная. Короче, это полное, запредельное дно.

– И что? Это теперь навсегда? А как же Черный Плащ, только свистни – он появится, куда все супергерои делись…

– Забудь. Сами же и загасили их под корень. Все они теперь в сказках, в пожизненных ШИЗО и в фильмах «Марвел», которых нам не покажут.

– Слушай, – глухой шепот, – а эти самодельные желтые афишки и зеленые буквы на улицах, это чего вообще?

– Я тебе говорю, забудь, пошли нюхать.

– А ты слышала, что он ушел от нее к продюсеру военных праздников?

– Ебанись!

– Ну! Трое детей, ипотека, все дела.

– Круто!

– Ну!

– Что скажет эта, как ее, Марья Андревна!

– Ну а о чем! Все гудят, а ему похуй.

– Да я искал! Сейчас на Патриках уже ничего дешевле чем за двести пятьдесят не найдешь. Даже самую дрянь – только за пару соток. Там скоро уже кровати за соточку сдавать будут, мне, кстати, в объявлении такое попалось: «двух яростная кровать» – понял, да? Двухъяростная!

– Вот мой одноклассник, занимающийся вопросом эволюции, утверждает, что полиция – это локальная адаптация.

– А я предпочитаю даже в таком разрезе не утруждать себя этой так называемой действительностью, я, знаешь, в лучших традициях – гуляю и думаю о судьбах светил.

– Я тут одну приблуду прикупил, ну вещь, я тебе скажу, ну вещь!

– Я замерз, мне очень холодно.

– Я тоже.

Эти разговоры я слышу каждый вечер, как будто небесный звукорежиссер сварил из них заиндевевшее колбасное кольцо. Все они – замерзшие люди. Может быть, их обволокли те звуки, о которых говорил гигант на развалинах усадьбы? Я тоже замерз, хотя в зале душно.

Все прошло как обычно. Никто не превратился в рождественского рыцаря или в кого-то еще, кем хотел стать когда-то. Левая колонка дала дубу к концу концерта. Еще сильнее обросшие бородами мужчины и постаревшие за вечер женщины медленно распылялись по залам.

Я сворачивал все назад. Собрал в коробку усилки, дибоксы и прочее хозяйство. Движение гостей пошло в обратную сторону – потихоньку собиралось в коробку с усилками. И я залез в нее же и понес себя домой.

Из почтового ящика опять торчала записка с новой музыкальной коробочкой. Тот же почерк:

«А впереди идет эта женщина, которую знает каждый из нас,

И сияет белизной, чтобы мы уразумели.

И если ты будешь долго прислушиваться,

Рано или поздно тебе откроется заклинание.

Кстати, не забудьте: все живы, пока мы их помним, вы их сможете воскрешать. Советую послушать украинскую багатель, вторую. Думаю, это марш нашего безнадежного дела, обнимаю вас». В музыкальной коробочке была новая пластинка: «Bagatellen II».

В темной комнате меня не ждал никто, только спящий линяющий заяц и пахнущие гарью письма. Я заснул среди них, силой заставив себя ничего не слышать и ни о чем не думать. Тогда я стал вспоминать.

2.5

Я лежу на кухне в спальном мешке.

Он пахнет мокрой соломой.

Месяц назад умер дедушка, я живу в его квартире, в нашей бывшей большой квартире, с каждой смертью сжимающейся и сокращающейся до пачки «Явы». Окно во всю стену. Балкон со сломанными навсегда стульями. Моя комната. Дальше – кухня. Сортир, в котором я пою и утром, и вечером. Прихожая с куртками и плащами, которые еще не успели раздать. Входная дверь. За нею – засранный подъезд, запах блевотины, иногда – моей. Дальше – двор в тополях. Троллейбусы летят в разные стороны. Это был сентябрь. Дальше – октябрь. Дальше – декабрь. Ноябрей не бывает.

Первые дни я не мог спать, я слышал, как он умирает здесь, хотя его давно похоронили. Я лежал на пыльной раскладной тахте, продавленной посередине. Когда становилось светлее, первые недели я слушал, как граблями оранжевые дворники собирают оранжевые листья, следующие недели – как они убирают снег. Еще прежде чем начинался день, я знал, что он близко, в открытое окно шел сбивающий с толку ветер, кричали вороны, тянуло гарью, неважно – в понедельник, среду или в субботу, каждый день. После красно-желтых дней.

Я курил его «Яву» в мягких пачках, две-три пачки в день, у дедушки осталось несколько блоков – мое наследство. Я спал до трех часов дня, слушал «Радио Свобода», на котором остановился его приемник. Вечером бегал в магазин под домом, туда, куда ходил он и где страшные бабы с халами и лицами, закрашенными румянами, знали его и спрашивали, почему его давно нет. Я отвечал, что он стал летчиком и разбился над Африкой, сражаясь с фашистами, или что летает с космонавтом Поповым, или что бурит Северный полюс с Отто Шмидтом, они отвратительно хихикали и просили передать ему привет, старые тупые шлюхи, я ненавидел их и покупал у них яйца, упаковки «Доширака», майонез, пиво «Клинское» и водку.

На страницу:
5 из 7