bannerbanner
Дорога в Аризону
Дорога в Аризонуполная версия

Полная версия

Дорога в Аризону

Язык: Русский
Год издания: 2023
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
15 из 30

Человеком, напугавшим Толика, действительно, был Гриша – безобидный городской дурачок. Год напролет, зимой и летом, он неустанно бродил по улицам городка, улыбаясь прохожим и бормоча себе под нос одну фразу: "Нельзя воровать!". Иногда, если калитка была открыта, заходил к кому-нибудь во двор и, не переставая улыбаться, топтался у забора. В дом Гриша никогда не заходил без приглашения хозяев.


Знающие люди говорили, что Гриша родился совсем не сумасшедшим, а вполне нормальным ребенком. Отца своего он, правда, никогда не видел, а мать никогда не видел трезвой. Мать Гриши, баба пропащая и загульная, водила к себе хахалей и пила, пила, пила, прекращая пить лишь для того, чтобы отлупить подвернувшегося под руку сына. Гриша быстро это усвоил и круглыми сутками слонялся по улицам вместе с друзьями-мальчишками.


Как-то летом они залезли в сад одного недоброго мужика, не ведая, что мужик, чьи яблони уже неоднократно подвергались воровским налетам, с некоторых пор подстерегает пацанов. Когда хозяин выскочил из дома и кинулся в сад, все мальчишки успели убежать, а Гриша – нет. Мужик сжал ухо Гриши пальцами-тисками и поволок мальчика к дому, шипя: "Я тте покажу, как воровать!.. Нельзя воровать, щенок!.. Нельзя воровать!..". У крыльца хозяин отпустил ухо Гриши, взял мальчика за шкирку, поднял его, как былинку, пронес перед самым носом рассвирепевшего, поднявшегося на дыбы цепного пса-волкодава и, швырнув пленника к стене забора в углу двора, сказал: "Вот посиди тут – узнаешь, как воровать!..". И ушел в дом, оставив Гришу наедине с псом. Дотянуться до мальчика у пса не получалось: не пускала массивная цепь. Но расстояние между мальчиком и собакой было совсем маленьким – две вытянутые Гришины руки. Невозможность ухватить столь близкую беззащитную жертву доводила пса до исступления. Черный зверь скакал перед вжавшимся в забор ребенком, едва не выворачиваясь наизнанку от лютого лая, всхрапывая, как конь, и роняя наземь закипающую слюну. Были минуты, когда парализованному страхом Грише, на шортах которого не просыхало темное пятно, казалось, что сейчас звенья натянутой цепи не выдержат напряжения и лопнут. Или пес сдвинет конуру с места, дотянется и хапнет Гришу своими громадными и острыми, как у пилы, зубами. Убежать  Гриша никак не мог: едва он, заметив, что пес вроде бы угомонился, начинал приподниматься, как его неусыпный страж с рычанием вскакивал и снова заходился в лае. Но если бы мальчик даже и превозмог сковывающий его страх, перелезть через высокий забор все равно бы не сумел: слишком маленького роста тогда был Гриша.


Через несколько часов хозяин, который, судя по помятой физиономии, все это время спал, вышел из дома, поскреб себе брюхо через штопаную майку, загнал пса в конуру и сказал мальчику: "Все, иди отсюда. И запомни: нельзя воровать!". Именно после того случая, говорили знающие люди, Гриша и помешался. Теперь, по прошествии многих лет, найти подтверждение этому факту либо установить истинную первопричину Гришиной болезни было невозможно: матери Гриши давно не было в живых, да и мужика того никто в городе не помнил ни в лицо, ни по имени. Однако, когда несведущие люди протягивали Грише яблоко или другое какое угощение, да хотя бы и кружку воды, он отшатывался, тряс головой, махал руками и испуганно твердил: "Нельзя воровать! Нельзя воровать!". Угощения Гриша принимал лишь в том случае, если его приводили в дом и сажали за стол. В остальные дни дурачка кормили и обстирывали сердечные женщины, жившие по соседству с его прохудившейся хатенкой. А вот в сумасшедший дом Гришу никогда и не пытались определить – наверное, из-за его безобидности.


Самого Гришу в городке тоже никто никогда не обижал: это считалось у местного населения окаянством. Даже голос на него не повышали. Разве что глупые девки в свое время забавлялись над Гришей, целуя его на спор. Встретив дурачка, девки обступали его со всех сторон, и проигравшая в карты либо та, кому на ромашке выпало поцеловать Гришу, взасос прикладывалась к его слюнявым губам – целовать, согласно уговору, нужно было непременно в губы. То были единственные поцелуи и вообще проявления женской ласки, доставшиеся Грише в жизни. Но и они не пришлись ему по вкусу: отплевываясь, фыркая, вытирая рот ладонью и вытаращив свои и без того большие глаза, дурачок убегал со всех ног, провожаемый девичьим смехом. В конце концов, и этому развлечению пришел конец, когда мужики однажды застали девок за насильственным лобызанием Гриши. Изловив нескольких шутниц, мужики так отрихтовали их ремнями, что девки потом дня три не могли сидеть, шарахаясь при виде стульев и табуреток, словно грешник – при виде сковородки.


Конечно, Гриша не хотел напугать Толика в ту новогоднюю ночь: детей дурачок в отличие от собак любил. Но получилось так, что напугал. Пока дед Петя вел обрадованного неожиданной компанией Гришу домой, бабушка никак не могла успокоить Толика, которого трясло частой и крупной дрожью, как старый холодильник. Вцепившись в бабушкину тужурку обеими руками, внук категорически не хотел отпускать ни тужурку, ни бабушку и оставаться в комнате один даже на условиях открытой двери и включенного света. Затих он лишь, завидев подарок, принесенный дедом Петей. В картонной коробке с колтунами грязной ваты и пучками сухой травы на дне сидел, собравшись в комок, дымчатый крольчонок. Толик, шмыгая носом, потянулся к крольчонку. Тот скакнул в сторону большой мохнатой лягушкой. "Не бойся, не бойся его, он сам тебя боится", – сказала бабушка, непонятно к кому обращаясь – к внуку или крольчонку. Взяв крольчонка, она осторожно положила его в ладони Толика. Зверек, прижав уши и подергивая верхней губой, дрожал в унисон с Толиком. Так они и дрожали, прижавшись друг к другу, пока Толика не сморило, и он снова не заснул. Ночью температура у мальчика распрыгалась не хуже крольчонка, добравшись до отметки 39,5 градуса, и Толик впал в забытье. Наутро его увезли в местную больницу, где он пробыл неделю, после чего в городок примчалась мать Толика: бабушка все же дозвонилась и докричалась до нее из обшарпанной кабинки переговорного пункта. Мать перевезла сына, напичканного таблетками, как рождественский гусь – пшеном, в более современную больницу в райцентре, где Толику благополучно вырезали гланды.


Вырезать столь же благополучно из памяти пронизанные страхом и болью ощущения той новогодней ночи не удалось. Они все так же навещали Толика в его воспоминаниях, как правило – на Новый год, хотя с течением времени  выцвели и съежились, обретя вид чего-то детского, глупого и не такого уж страшного. И уж, конечно, не могли они омрачить Толику новогодних каникул. Вообще, трудно чем-либо омрачить во время каникул жизнь человеку, родители которого с утра до вечера пропадают на работе, и потому можно, чувствуя себя полноправным владельцем квартиры, вкушать, когда вздумается, холодные котлеты, резаться с приятелями в пинг-понг на полированном столе в зале, используя учебники в качестве ракеток и сетки, и часами пялиться в телевизор, где показывают мультяшные "одиссеи" капитана Врунгеля и Филеаса Фогга, сказки Роу и обожаемую девчонками сопливую пастораль "Мария-Мирабелла". Нынешние зимние каникулы, предпоследние в школьной биографии Толика, были, как всегда, приятны и безмятежны. Толик и Венька катались с горок, возведенных у Дома культуры и прозванных в народе "тремя богатырями" (большая горка, средняя и маленькая), играли в дворовой коробке в настоящий хоккей, а дома – в настольный. Иногда к ним присоединялся живущий неподалеку Змей, и они устраивали круговые настольно-хоккейные турниры с участием трех великих сборных – СССР, Канады и Чехословакии, предварительно бросая жребий с целью определить, кому какая сборная достанется. Тэтэ везло: он чаще, чем одноклассники, получал в свое распоряжение великолепную пятерку и вратаря из "сборной СССР", представленной исключительно красными фигурками, и, будучи асом настольного хоккея, чаще побеждал, как и полагается сборной СССР. По окончании каждого турнира наступала кульминация спортивно-зрелищной программы. Занявший последнее место игрок должен был выйти на балкон и крикнуть любой проходящей внизу незнакомой особе женского пола: "Девушка, я вас люблю! Давайте познакомимся!". Сперва кричать было боязно, но затем проигравшие раздухарились и оглашали окрестности призывными любовными воплями вплоть до той минуты, когда одна из окликнутых, свиноподобная тетка с двойным подбородком и авоськой в руках, крикнула Змею в ответ: "Давайте! Я согласна! Какой у вас номер квартиры?". Парни, давясь смешками, поспешили ретироваться с балкона, решив впредь не искать приключений и заменить наказание для аутсайдера на двадцать отжиманий от пола.

Совместные посиделки и игрища длились обычно до прихода кого-либо родителей, а то и до более позднего вечера. Барахтаясь в этом болотце безнаказанной лени и каникулярных удовольствий, Тэтэ не забыл о данном Косте Княжичу обещании отработать выданную авансом "четверку" за первое полугодие. Соблазн махнуть рукой на договоренность, придумав в оправдание какую-нибудь небылицу, разумеется, был, но Толик быстро отогнал его прочь. Так нагло обманывать учителя, к тому же – Княжича, было явно ни к чему. Приковав себя на пару часов цепями долга к учебнику, Толик, до катастрофы с дедом имевший по географии стабильную "пятерку", счел, что и на сей раз проблем с импровизированным экзаменом не возникнет. И тут же позвонил Косте, условившись прийти к нему назавтра домой.


Однако назавтра Толик к географу не пошел. Отцу, который по-прежнему исполнял роль образцового отца семейства, хотя и менее рьяно, вдруг дали отгул на работе, и они с сыном махнули в Москву: проведать сестру Тэтэ и вместе прогуляться по столице. Прогулка в снежный, но не морозный день удалась на славу. В Третьяковке Топчины соприкоснулись с прекрасным и толпами таких же культурно озабоченных сограждан, потом купили эскимо (Толик поклялся, что не скажет об этом матери, опасавшейся за его горло) и отправились на Красную площадь – поглазеть на ритуал смены караула у Мавзолея. Тэтэ видел это плацпарадное действо не в первый и не в сто первый раз, но снова был очарован державной поступью солдат в стальных шинелях, спаянных золотом ремней. В этой поступи, чеканной, выверенной и неодолимой, чувствовалась какая-то божественная механика, безупречная и точная в своей абсолютной отлаженности. Штыки воздетых карабинов сверкали на фоне парящих в небе куполов-тюрбанов Храма Василия Блаженного, печально и строго сверкал зеркальный гранит пирамидальной гробницы, и ощущение того, что находишься в самом центре не планеты, но вселенского мироздания, было полнейшим. Прежде Толика в такие минуты неизменно, как волной, омывало счастьем и гордостью от того, что он родился и живет именно в этой стране, а не в какой-либо другой. Но с некоторых пор наш непостоянный шут и его представления о счастье существенно изменились. После достопамятной ночи на даче у Перса сердце Толика втайне было отдано совсем другой стране, далекой и заманчивой, о чем до поры-до времени никому знать не следовало.


Вечером Тэтэ снова позвонил Княжичу: "Константин Евгеньевич, взываю о прощении! Простите меня, пожалуйста! Не получилось сегодня придти – по семейным причинам. Можно завтра? Часа в четыре?". – "Можно. Только на сей раз, Анатолий, давай уже точно, без отмен и опозданий, хорошо? В субботу я вряд ли смогу тебя принять. Да и в воскресенье тоже: это последний день каникул, и там у меня времени совсем уже не будет. Поэтому жду тебя именно завтра и именно в четыре. Договорились?". – "Конечно-конечно, Константин Евгеньевич! Завтра в четыре я у вас! До свидания!". – "До свидания".

Глава 25

Опозданий Толик и сам терпеть не мог, проявляя в этом вопросе несвойственную его возрасту радикальность. Людей, которые постоянно опаздывали, он откровенно презирал, за глаза называя их биомассой и будущим навозом истории. "Если человек не может контролировать время, если он не способен быть в нужный час в нужном месте, то он ни на что не способен и великим человеком не станет, – высокопарно говорил юный педант. – Если бы маршал Груши вовремя был у Ватерлоо, Наполеон выиграл бы битву (столь глубокомысленный вывод Тэтэ сделал, ознакомившись с поэзией и прозой Гюго). Вечно опаздывающим субъектам уготованы места лишь на задворках истории, в ее хибарах и клозетах, потому  что такие субъекты – навоз истории". Тех же раззяв, кто не просто опаздывал без заслуживающей уважения причины, но и вовсе не приходил  в назначенное место в назначенный час (бывают на свете и такие люди), Тэтэ нарекал уродами и впредь сторонился их, как прокаженных, какие бы теплые приятельские отношения ни связывали его прежде с этими людьми.

Столь высокие требования к окружающим ничего не стоят, если они не предполагают одновременно столь же высоких требований к себе. И надо отдать Тэтэ должное: он усердно старался этим требованиям соответствовать. Толик не был точным, как король, но не всякий будущий или уже воцарившийся король в 15 лет был так же точен, как Толик. И, тем не менее, на "экзамен" к Княжичу он все-таки опоздал. Трудно, очень трудно быть пунктуальным и точным на каникулах, когда жизнь твоя не подчинена жесткому школьному расписанию, и каждый новый день преподносит тебе, словно цветы – барышне, ворох нежданных сюрпризов и развлечений. Так было и на сей раз. С утра Венька сообщил ему, что на городском стадиончике проводятся мотогонки на льду, и они наспех перекусив (Тэтэ – наспех, а Венька – более основательно), отправились любоваться этим зрелищем, пропустить которое было бы верхом безрассудства. Любоваться гонками Толик собирался до трех часов, ну, максимум – до начала четвертого, чтобы потом, имея запас времени, спокойно добраться до дома Княжича, который жил на другом конце города. Однако трескучие мотоциклы, хрустальная крошка, летящая из-под их колес-жерновов, рев, дым и крики зрителей так увлекли его, что он, начисто забыв про Княжича и географию, проторчал на трибунах до наступления темноты, когда состязания, в конце концов, завершились. (Реанимируя впоследствии в памяти тот день, Толик никак не мог найти мало-мальски сносного объяснения припадку склероза, поразившему его столь непостижимым образом). Самым резвым мотожокеям вручили латунные вазочки, простуженные репродукторы на стадионе исполнили сиплый туш, и зрители потянулись по домам. На обратном пути Венька, успевший перехватить на стадионе лишь парочку беляшей, то есть, истерзанный голодом до крайности, уговорил друга зайти в кафе "Палитра", где они купили себе по пирожному ("Обожаю "картошку"!", – мычал Венька с набитым сладким бурым месивом ртом) и по картонному стаканчику чая. В народе "Палитру" называли "Поллитрой": хотя крепкие напитки в кафе не продавали даже из-под прилавка, бутылку вина здесь можно было купить беспрепятственно. После чая, воспользовавшись временным затишьем в Венькином брюхе, друзья продолжили путь к родным пенатам. "Ну, что, Венька, до конца каникул, как ни прискорбно это звучит, осталось два дня, не считая сегодняшнего, – говорил Толик. – Ты морально готов ко второй части Мерлезонского балета? Ко второму, стало быть, полугодию, а?". "Да какое там "готов"… – отдуваясь, понуро ответствовал Венька. – Скажи, Толян, почему жизнь так несправедливо устроена? Почему приятного в ней так мало, а неприятного – полный самосвал? Почему дети все время должны учиться, а взрослые – работать? Только пенсионерам везет, да и то – слишком поздно… Вот было бы офигенно, если бы каникулы и учебу местами поменяли, да? Чтоб все наоборот было: на время каникул – учеба, на время учебы – каникулы! Мы бы тогда четыре месяца в году всего учились, а восемь месяцев – отдыхали!". – "Ага, но тогда мы бы все лето учились. И на Новый год тоже. Ты об этом не подумал, мой одержимый маниловщиной дружбан?". – "Нее, ну их тогда надо было бы как-то сдвинуть…". – "Да чего там двигать, не мебель же. Мечтать – так мечтать! Надо для учебы выделить от силы один месяц в году, не больше. Какой-нибудь самый паскудный месяц, когда и на улицу выходить не хочется. Ноябрь! Месяц учиться, а одиннадцать – отдыхать! Вот это была бы житуха, ага?". – "Ух!..". – "И такими темпами мы как раз к десятому классу научились бы читать и писать – что-нибудь типа "Мама мыла Рому, Рома драил маму". Друзья загоготали. "И тогда пришлось бы учиться не десять классов, а все двадцать, чтоб не быть дебилами, – отгоготавшись, заключил Тэтэ. – А теперь – внимание, вопрос: что хреновее – учиться двадцать лет по месяцу в год или десять лет по восемь месяцев в год? С математической точки зрения первый вариант выглядит более выигрышным: чистого времени на учебу при таком варианте уйдет гораздо меньше. Но с точки зрения сохранности физического и психического здоровья, более предпочтительным мне представляется все же вариант номер два. Ну, ты прикинь: тебе уже за двадцать лет, а ты все в школу ходишь! На такое только Ломоносов был способен. А ты, Венька, если чем и похож на Михайло Васильича, то лишь щеками". – "Иди ты…". – "Да я и так иду. Короче, восемь месяцев учебы в год на этом фоне – не такой уж удручающий расклад. Так что, не кисни, Венька. Недолго нам осталось мучиться, и пусть все остается, как есть. Как говорит Костя Княжич, эксперименты со временем… Ох, мать моя, ну вся ты в саже!.. (Он стал, как вкопанный). Я же у Княжича в четыре должен был быть!.. А сейчас уже… (Тэтэ задрал рукав на левой руке)… седьмой час! Ёкэлэмэнэ!". – "А зачем тебе к Княжичу?..". – "Да я ему обещал!.. Потом расскажу! Все, Венька, я помчался! Только бы он был дома!". И Толик опрометью кинулся к ближайшей автобусной остановке, оставив опешившего друга посреди улицы.


Автобусы ползли по заснеженным вечерним улицам неторопливыми железными букашками, и, в итоге, к географу Толик добрался лишь к семи часам. Тайфуном пронесшись по лестничным пролетам напоенного запахами кошек и жареного лука подъезда "хрущевки", он еще несколько минут постоял перед княжеской дверью на пятом этаже, стараясь отдышаться и прокручивая в голосе объяснительно-извинительный текст. Затем нажал кнопку звонка.

Открыла Толику жена географа. Она была в нарядном длинном платье и почему-то в платке. Дверь в единственную комнату квартиры Княжичей, отороченная снизу полоской зыбкого света, была закрыта. "Антонина Михайловна, добрый вечер! – с порога затарахтел Тэтэ. – А Константин Евгеньевич дома? Мы договаривались…". – "Дома. Он ждал тебя в четыре часа, как вы и договаривались". – "Да, я знаю, но тут такая история приключилась!.. Кому сказать – не поверят!.. Понимаете, мать, уходя на работу, случайно закрыла дверь, а ключа у меня…". – "Неважно, – мягко улыбнувшись, перебила его Антонина. – Теперь уже неважно, так что, не надо объяснять. Тем более, мне. Константин Евгеньевич примет тебя, как обещал, но тебе придется подождать, раз уж ты опоздал. Раздевайся, и пойдем на кухню: я тебя пока чаем напою". "Ага, спасибо, – Толик сбросил пальто и ботинки. – Сейчас, я только с Константином Евгеньичем поздороваюсь!..". Антонина сделала упредительный жест, словно пытаясь помешать Толику, но не успела. Он толкнул дверь в комнату. Комната, типичная многофункциональная комнатенка малогабаритного "хрущевского" чертога, представляла собой одновременно гостиную, рабочий кабинет, детскую и спальню родителей. Сейчас она была полна женщин. Женщины, среди которых преобладали старушки, облепили диван и детскую кровать, притиснувшись друг к другу боками и локтями. Женщины сидели повсюду – на диванных валиках, табуретках, низких детских стульчиках. Одна даже примостилась на краешке тумбы, как на насесте. Головы у всех, как и у Антонины, были повязаны платками. Две бабушки держали на коленях Костиных близняшек – необычно смирных, в косыночках. Младенца со спокойным серьезным лицом держала на коленях и Богородица на закованной в серебряную броню иконе на письменном столе. Перед иконой плавилась непорочной белизны свеча в приземистом подсвечнике.

Костя, расположившись у стола с какой-то книгой в руках, читал вслух. Когда Толик возник в дверном проеме, женские головы, как по команде, повернулись к нему. Это было как в каком-то виденном Толиком фильме про войну: все мужчины ушли на войну, и в осиротевшей деревне остались одни лишь женщины. Они вот так же собирались в сельсовете, что ли, окружив однорукого инвалида-председателя… Костя за столом на появление своего ученика не отреагировал и продолжил читать громким торжественным голосом: "Вдруг предстал им Ангел Господень, и слава Господня осияла их; и убоялись страхом великим. Ангел сказал им: не бойтесь; я возвещаю вам великую радость, которая будет всему народу. Ибо ныне родился вам в городе Давидовом Спаситель, который есть Христос Господь. И вот вам признак: вы найдете Младенца в пеленах, лежащаго в яслях. И внезапно явилось с Ангелом многочисленное воинство небесное; хвалящее Бога и взывающее: Слава в Вышних Богу! и на земли мир, к человекам благоволение!". Географ прервался и поднял глаза на вошедшего: "Здравствуй, Анатолий. Тебе придется подождать, пока я освобожусь. Посиди на кухне, пожалуйста. Или не жди, если не можешь". "Ннет… конечно… я… ничего…не волнуйтесь…посижу", – залепетал неожиданно оробевший Толик, аккуратно прикрывая дверь.


На кухне жена географа звякала блюдцами. "Толя, чайник разогревается, вот чашка, вот заварка свежая, конфеты,печенье, – она поставила на стол корзинку с курабье. – Сам нальешь, хорошо?". – "Хорошо. Не волнуйтесь, Антонина Михайловна, я в состоянии себя обслужить". – "Ну, вот и славно". Антонина вышла из кухни. Толик опустился на стул. Сцена в комнате, нечаянным свидетелем которой он только что стал, несомненно, была как-то связана с религией. От этого Толик чувствовал себя неловко и мерзко, будто увидел хорошего знакомого, блюющего или справляющего нужду в подворотне. Нет, это слишком слабое сравнение: то, что Толик увидел в комнате, было много хуже – как будто случайно застал человека, которого раньше искренне уважал и был о нем неизменно высокого мнения, за чем-то совсем уж отвратительным вроде истязания собаки или ребенка. К религии Тэтэ всегда относился брезгливо. Здесь постаралось не только правильное советское воспитание, но и неугомонная память Толика, вновь с лакейской расторопностью и услужливостью подсовывающая ему очередные фрагменты детских воспоминаний. Толика окрестили в младенчестве, втайне от отца, который уже тогда состоял в партии, предпочитая Богу святую коммунистическую троицу – Маркса, Энгельса, Ленина. Когда же Толик немного подрос, набожная бабушка, у которой он тогда жил почти круглогодично, начала брать его с собой в церковь. И довольно скоро маленький Толик проникся к ней стойкой неприязнью – к церкви, а не к бабушке. Неприязнь вызывала у него сама церковная атмосфера – непонятная, а потому особенно пугающая и отталкивающая. Он хорошо помнил полумрак, высокие и гулкие, как на вокзале, своды храма, удушливый запах ладана. Помнил, как во время причастия бабушка брала его на руки, и батюшка всовывал ему в рот серебряную ложку – точь-в-точь, как врач в больнице, осматривая больное горло мальчика, всовывал ему в рот свои металлические инструменты. Помнил тошнотворно терпкий вкус кагора и скользкие комья кутьи. Помнил гроб в углу у образов и жутковатую перебранку двух женщин в траурных кружевах – молодой и пожилой, с раздутыми варикозом ногами. Женщины что-то с ненавистью кричали друг другу, невзирая на присутствие покойника и живых пока еще людей, пытающихся их урезонить… Толик чуть слышно скулил и дергал бабушку за подол. Ему хотелось поскорее уйти отсюда и отправиться в волшебный магазинчик напротив, куда они с бабушкой заходили после службы. В магазинчике с потолка свисали липкие сталактиты, декорированные трупиками дохлых мух, на полках резвились пустоголовые шоколадные зайцы в ярмарочных кафтанах из фольги, а в полумертвом свете витрины мерцал скалистый обломок халвы. Толик получал в награду за терпение шоколадную "медаль" с бородатой дедморозовой мордой на аверсе, завернутую в негнущуюся шершавую бумагу халву и, успокоенный, шагал домой, надеясь, что бабушка никогда больше не поведет его в церковь. Но та продолжала водить.


К счастью, родители и дед Толика были нормальными советскими индивидами, чуждыми всей этой церковной пакости, навсегда оставшейся в его туманном детстве. Калужскую бабушку октябренок, пионер, комсомолец Толик, конечно, не стал любить меньше за те давние религиозные причуды, объясняя их бабушкиным возрастом и старорежимным воспитанием. Но Костя!.. Костя Княжич – с иконой, бубнящий под нос псалмы в окружении этих нелепых затхлых бабок!.. Ну, чисто поп, разве что без рясы. Непостижимо! Толик, естественно, никому ничего не скажет, но как, спрашивается, он теперь в школе будет смотреть Косте в глаза, отвечать домашнее задание, ходить вместе с ним в походы? То есть, нет – наоборот! Как Костя будет смотреть в глаза ему – Толику? Да, некрасиво все получилось…


Из раздумий его вывел чайник, который давно уж неистовствовал на плите, сигнализируя мальчику струйкой гневливого пара. Чаевничать в одиночестве Толику пришлось целый час, а то и больше. Чувствуя себя Венькой, пробравшимся в закрома кондитерской фабрики, Тэтэ был близок к тому, чтобы прикончить корзинку с печеньем, недальновидно оставленную ему Антониной, когда комнатная дверь, наконец, распахнулась и в коридор курлыкающей стаей выплыли женщины в платках. Потом они долго одевались и долго прощались с хозяевами, близняшками, Толиком, беспрестанно улыбаясь и по двадцать пять раз повторяя какие-то благодарствия и поздравления с праздником.

На страницу:
15 из 30