Полная версия
Записки времён последней тирании. Роман
– Чудилось, что позже, будет и мне поднесена пиршественная чаша, но без яда, а полная божественного фалерна. Да, хотя бы бобовая каша, или жертвенный полбяный хлебец, но только чтоб напитал их Город своим очистительным духом, чтоб дали они моей душе успокоения и умирения… – говорила Агриппина и слёзы промелькивали в её чуть раскосых, оливковых глазах, смотрящих прямо и твёрдо.
– Я хотела вернуться в Рим без Гая, без того, кого называли Калигулой, в Рим, без него, моего брата, который давал справедливые уроки унижения этим разомлевшим в довольстве сенаторам, словно они священные животные египтян, и могут жрать, совершенно безнаказанно, всех, кого им кинут на потребу, живущие только ради услаждения собственных желудков.
Так говорила сама Агриппина. И я была согласна с ней, но молчала.
А эти блестящие всадники, патриции, возлежали на пирах, не считая рябчиков и рыб, забыв Колумеллу, который приказывал правителям быть с народом, быть, как народ, и тогда бы они поняли его, и не глупили бы больше, и не кидали бы, вдруг, словно очнувшись от своего масляного сна, миллионы сестерциев на кровавую арену Цирка и Театра, чтоб заткнуть вонючие глотки бедноты из которых воют голодные кишки, но они всё равно звучат тише, чем звон мечей, развлекающих толпу гладиаторов.
Да, Империя извратила нравы, и сейчас, я чувствую, что вскорости, наступит то время, когда под жерновами сгинет зерно, а муку размечут, так и не спекши из неё хлебов.
Мои дюжие ливийцы так убаюкивающе носили мои октафоры по улицам, что даже занавеси не дрогали, когда приходилось останавливаться из – за клятых толпищ, покуда доберёшься до садов, на ту сторону Тибра…
Разве можно, глядя в эту синезарную даль небес, на белый Форум, на тонкожильчатый мрамор, своими розовыми пластами украшающий перистили домов, на шумящую водицу, стекающую с крыш в имплювий, говорящие водоразборные фонтаны, думать о плохом?
Можно и не замечать прелести платановых аллей, зелёных садов Октавии, широкого Марсова поля, можно, наконец, утерять нить воспоминаний о прогулках в портиках и о первых днях юности, но не забыть мне шумных взвозов и оглушающего крика в теснине Аргилета, навозных мостовых Велабра, грязной Субуры, орущей на все голоса, с её разношёрстными торговцами и рядами, с вечными водопроводчиками, разнимающими улицу, чтоб подвести воду в инсулы, благоухающие потроха в корзинах разносчиков, детские лепёшки на сале, которые так хорошо прихватить по дороге в школу… Да, этого не забыть!
Между тем, новый император, Клавдий, начал с яиц, а окончил вовсе не яблоками, а фасциями… Ибо суд был для него слаще и интереснее Мессалины, развлекающей весь Город своими мерзкими похождениями, пока её навек не охладили в Ламиевых садах. Несмотря на своё невозможное любострастие, Валерия Мессалина была добра. Вполне достойно быть женщиной, если ты ей родилась, но весьма стыдно быть женщиной, если тебя изволили выплюнуть на этот свет в мужском обличье. Валерия не извращалась, а охотно доказывала Клавдию его прямое отношение к роду тех старых козлов, которые так любят потереться о молодую пышную красоту своими изношенными кожами, лишь бы в них зажглось ещё раз, лишь бы вспыхнуть больными членами, полапать жизнь стылыми, вывороченными пальцами.
Действительно, лично мне Валерия Мессалина не была омерзительна, её неприкрытая радость к любви могло только веселить. Жаль, всё – таки, что она умерла так рано и оставила Октавию и Британника сиротами…
Однако, когда началась та глупая суета вокруг овдовевшего Мессалиной Клавдия, и бабьё, вульгарно тряся подолами так и пыталось занять левое место на ложе подле императора, откуда удобно есть, и всё видно, и впереди не маячит причёска соперницы… Хотя, что я говорю! Возлежать на ложе за обедом, я начала только при Нероне, а дурак Клавдий «чтил» традиции.
Слава богам, и его прибрали!
Говорят, Агриппина не собиралась его соблазнять. Так вышло. Однажды, она пришла к нему, и была полночь. Так как он был жуткий грязнуля и ходил всегда обляпанный, смешной, и льстил бы себе дурацкими слюнями, она сама вымыла ему руки померанцевой водой. Дядюшка робел перед племянницей, но темнота позволила вымыть ему ещё и ноги, а потом… А потом Агриппина стала женой Императора. Хотя и не первой, но зато последней… И какой она была плохой женой!!!
Моя хозяйка, супруга Авла Волюция, однажды, сидя со мною, десятилетней девочкой, за пряжей, сказала мне дорогие слова, которым и цены нет. Тогда же я запомнила их навсегда.
– Актэ, мужчины забывают, что не они правят на этом свете, а мы. Всё в мире случается из – за нас, женщин, мы причина их жизни, но и причина их конца. Но никогда не говори им об этом, пусть думают, что мы этого не знаем. Говори с ними о нарядах, причёсках, пей и ешь с ними, люби их… но правь ими молча. Женщина может всё. Руководя мужчиной мы начнём и закончим войну, построим и разрушим город, создадим новых богов и свергнем старых… Тайна творения дана женщине свыше и всё мы можем, когда захотим!
Так она сказала мне. И я похоронила эти слова в своей голове, а вечером снова пошла к Луцию, который уже ждал меня.
***
Отчего же все преступления происходят под покровом ночи?
Накануне Луперкалий я была в оживлённом волнении. Дрожали, казалось, даже перстни на моих пальцах, рабыня не могла уложить прядь к пряди.
В зеркале, блистающем медью, я глядела на своё молодое и глупое лицо. Кудрями завивались над ушами золотистые волосы. Да, они были прекрасны… не тронутые сединой, живые и льющиеся. Кормилица Нерона, Эклога, шла следом за мною, под тенью перистиля, неся в руках тёплый шерстяной плащ. На беду она сколола мою одежду золотыми булавками на плечах. И я их потеряла.
Луций встретил меня в темноте. Только три масляных лампиона бесчадно посверкивали справа и слева от его белого ложа, крытого леопардовыми шкурами и занавешенного косским шёлком пурпурного цвета. Он сам отпер мне дверь, как только расслышал шёпот Эклоги, принявшей мой плащ. Та села у дверей, поодаль от центуриона, стоявшего на своём обычном месте, в тени от выхода в атрий.
В истомном полумраке были видны только очертания его тела: курчавая голова, короткая туника, над которой смеялся весь дворец, и глаза, блеск которых так лихорадочно возвещал о его страсти… Глупый мальчишка думал меня обласкать, но только напугал, схватив за руки, за оба запястья, и усадив на ложе.
Рим уже утих. Только вдали слышалась деревянная колотушка, да где – то истошно вопила какая – то женщина. Видно, её схватили наши друзья, которые часом раньше, как только окончился ужин, вышли пошалить на Аргилет, облачившись в тёмные одежды и прихватив с собой ножи.
Луций тоже это услышал, замер, подбежал к окну и сквозь ставни стал прислушиваться, оскалившись, как волк.
– Слышишь? Это недалеко от лупанария кричат! – восторженно взвизгнул он, обратившись ко мне.– Пойдём к ним! Там весело.
И тут же подскочил к ложу, как актёр на сцене, изменив настроение и вид.
Я сидела, вжавшись в леопардовый мех, чуя его под тонкой тканью наряда, который весь светился насквозь от хитрого света лампионов. Ладони мои успели вспотеть и сердце так и бесилось в груди, как от трясучки. Луций сел рядом, поглядывая на меня одним глазом, лишь слегка повернув голову.
– Ты боишься? – спросил он меня, наконец.– Неужели и ты тоже?
Я опустила голову. И тут мне хотелось быть смелой, но слова капали, как смола из раны дерева.
– Я знаю, что ты что-то придумал… и не могу выделяться смелостью, являясь только женщиной.
Луций захохотал клокочущим смехом, идущим из глубины его юношеской безволосой груди.
– Это правда… Но я хотел сказать совсем другое, а сказал – это! Зато я услышал то, что ожидал…
Меня не поколебали его слова. Да и что мне теперь терять?
– Славно. Вот и всё… теперь ты доволен.– сказала я.
– Чем же? – спросил он, укладываясь рядом со мною, и похлопал ладонью по ложу, приглашая лечь и меня.
– Я не хочу говорить. Мне это трудно, особенно сейчас. Может, тебе нужен добрый совет? Почему ты звал меня…
Луций смешался. Он глядел вдаль, чему – то легко улыбаясь и на его лице было нехорошее выражение ложного стыда. Хотя, возможно, это было только ради смеха. Но мне было не смешно. С чего же он начнёт?
– Я всё вспоминал себя маленьким, и мне становилось стыдно.– вдруг начал он.– Я застыдился самого себя и своих дел, и тебя, и того, что мать и отец были бы недовольны мною… Всегда недовольны. Ведь они не воспитывали меня…
– Тобой были недовольны многие. Недовольны они и сейчас. Этого достаточно.– ответила я, съязвив, вспомнив, о Тиберии. – Ты достоин такого родича, но, даже ему далеко до тебя. Не хватает, разве, спринтиев: они бы изрядно украсили твоё скучное существованье.
Луций поднял на меня голову и улыбнулся снова. Я в тот миг не могла поверить, что буду любить его любым.
– А почему бы не добавить спринтиев? И отравить потом всех, кто мне надоел?
– Разве тебе ведомы судьбы людей? Ты, хотя и будущий император, но не можешь достоверно гадать по мне, даже вывернув мои внутренности наизнанку. Вдруг тебе захочется меня отравить… и меня тоже…
Глаза его заблестели страшнее, и он тяжело свалился мне в ноги, охватывая мои колени липкими от сластей руками.
– Актэ, но не можем же мы так внезапно измениться, как того хотят обстоятельства?
– Можем. – хладнокровно произнесла я, что было вполне мне тогда свойственно.
– Но я хочу сегодня быть тебе ближе матери! И ближе отца!
– Я не хочу делить с тобою ничего. Ни ложе, ни угощения.
Он засмеялся… Ах, как это было страшно!
Волчьи зубы Луция блеснули в темноте, и снова он кинулся на шкуру своего роскошного ложа, прильнув ко мне разгорячённым телом. От него пахло, как от женщины, притираниями и маслами. Напомаженные волосы были уложены красивыми волнами. Так и льстилось мне вцепиться в них, а ещё лучше, если бы при этом, у меня был кинжал, или стилус. Ах, как бы этот будущий Нерон тогда взвыл: чем не луперк?
Ветер трепетал в ставнях, как пойманная в силок птица. Стол с кушаньями был разобран почти до основания: недаром же наши друзья разнесли по домам салфетки, разобрав остатки яств.
Скоро нестыдливое солнце прокатит по небесам в золотой колеснице, и своими священными лучами скользнёт по моему лицу. Луций вот – вот захрапит от вина, густо благоухая хмелем, кокосовым маслом и жиром помады.
Минута… и я решилась бы сбежать, соскользнув с покрывал. Но он бы настиг меня возле дверей, очнувшись от ложного сна, ухватив за запястья, и поволок бы обратно.
Нет, я не убежала… Застыдилась.
Одно движение и захрустела ткань, посыпалось на мраморный холодный пол ожерелье.
– Актэ Сокрушённая… – прошептал Луций, обрывая меня, как майскую розу, только вместо лепестков была одежда, в которой он путался, сгорая от мужского нетерпения.– Ты всего лишь рабыня, а ведёшь себя, как венценосная августа.
– Тем я и нравлюсь тебе…
И в то время я была спокойна. Потому что в ту ночь он меня отпустил так и не сказав о заговоре против Клавдия.
Утро было мрачным. Я не могла уйти прочь от Луция, потому что спал он чутко, обвив меня руками до того прочно, что пришлось всю ночь думать.
Всё бы ничего, но и я могу впасть в немилость и погибнуть. Вот, завтра сдохнет Клавдий и Луций станет императором.
Его доверие ко мне необъяснимо.
Наконец, когда его объятия распались, я ушла. Эклога спала под дверью, в обнимку с моим – же плащом. Центурион округлил глаза, увидев меня в проёме дверей, лохматую, как бегущая Эхо, с растрёпанными волосами, и совершенно нагую.
Золотые булавки и сердоликовое ожерелье осталось у Луция. Потом, через много лет мне их вернули, но, Клавдий был уже мёртв, а Нерон женат на Поппее.
5
На репетиции Кузя, уже одетая и причёсанная для роли вошла в гримёрку к Платону.
– Ты всё – таки решила? Но можно просто крикнуть из – за сцены: «Поражай чрево» И пару стонов, и всё… Понятно будет. А потом выходят Афраний Бурр с Аникетом с окровавленным мечом и говорят, что надо звать императора.
– Я решила на сцене. Мне, в общем – то в моём нежном возрасте… уже нечего бояться.
– Лучше бы Инка и Наташка играли, и первым и вторым составом. Как ты будешь видеть изнутри наши косяки?
– Я хочу почувствовать дрожание воздуха. Ты же прекрасно знаешь, что пока этого не случится, не случится и спектакля.
– А его не видно, дрожания этого?
– Пока нет. Это потому что меня на сцене нет.
Кузя обвила шею Платона руками.
– Ты такой красивый, Агенобарб мой, и тебе так идёт римская мода!
– У меня в голове уже тоже сплошной рим.
– Это нормально для такого гениального актёра, как ты. У тебя не урчит в животе? Ты не нервничаешь?
– Я уже давно этим не страдаю.
– Я уже зазернилась в отравительницу… извини… И ты помнишь, да, что я из- за своей привычки не умирать на сцене пропустила в своё время свою Джульетту и свою Дездемону?
– Помню, ты говорила.
Дверь гримёрки распахнулась и вошёл народный артист Павел Дымников. Степенный, гладковыбритый, чуть полноватый и спесивый ноздрями мужчина.
Платон его ненавидел. Дымников в подпитии всегда орал, что его главные визави уже на том свете и никто кроме него не сыграет больше великих ролей. Что он не первый, а главный! И только так позволял называть себя.
Впрочем, в этом Кузином великом театре были звёзды только Первой Величины, вроде Сириуса и Альдебарана.
Поэтому и Дымников, как прирождённый баран радовался, когда Платон называл его Альдебараном, имея в виду его спесь и тупость.
Впрочем таких, как Дымников, обабившихся от пива гениев в каждом театрике на рубь приходился пучок.
Платон, однако, широко улыбнулся. Ему нравилась его восхитительная улыбка.
– Павел Вячеславович, вы прямо красавец!
– Ну! Ну! – пробасил Дымников.– Главного гандона в этом спектакле играю я! А ты получается, второй гондон!
– Но вы – же великий!
– Пора учинить орден великого гондона, Платоха! Кузя! Пошли- ка, покурим.
Кузя сразу перестала быть Агриппиной.
– У меня опять нет сигарет! Платон по своей детсадовской привычке вечно у меня их крадёт.
– Аааа… у меня только вейп. Но я дам тебе пыхнуть. А?
– Фу.
– Ты же моя жена, а Агриппина Гай Германиковна?
– Да уж!
– Тогда отлезь от маленького Агенобарбика и выйдем! В самом деле.
Кузя, извиняясь будто, пожала плечами и вышла следом за Дымниковым, уже сжимающего в зубах свою вейпотрубочку.
– Мдя… – сказал Платон размазывая жирные белила по гладковыбритому лицу. – И что тут скажешь? Что с этого дурака взять, кроме анализов и те под наркозом…
В прежние времена Кузя была любовницей Дымникова. Они пережили короткий и бурный роман закончившийся абортом, а после Кузя назло прежнему любимому вышла замуж за режиссёра вот этого самого театра. Ей тогда едва ли исполнилось двадцать пять лет. Муж на четверть века был старше.
Но что-то до сих пор в Кузе играло к этому альфа – самцу всех времён и народов. Может и не играло, но при Дымникове она как- то терялась. Хоть и не всегда.
Позвонила Цезия Третья. Виву отправили в летний лагерь и теперь Цезия Третья просилась, чтобы Платон хоть на неделю вырвался на море. Решили полететь в Неаполь, и заодно сходить в Помпеи. Почему бы и нет? По теме…
– Я совсем там свихнусь! – крикнул Платон в телефон.– Ты что, хочешь, чтобы я до премьеры не дожил?
– Нет! А что? Всё лето консервироваться в Москве?
– Ну, езжай к сестре в Саратов!
– Да? Может ещё за ромашками на Марс слетать?
На том разговор окончился. И после него Цезия Третья всё равно купила билеты в Неаполь.
В июле, в самую жару, она потащит его смотреть на Везувий и заставит цитировать Плиниев.
Дверь снова открылась и отвлекла Платона от горьких мыслей. Позади показалась Анжела в накладных волосах чисто золотого цвета и чёрной длинной тунике в пол.
– Оооо… ну ты вообще… – обернувшись, облизнул внезапно запылавшие губы Платон.
– Ты тоже ничего… – кокетливо мурлыкнула Анжела.– Твоя режисучка пошла курить со своим слоником Гнеем Домицием. Я вообще, прифигела. Какой ему Гней Домиций? Ему только животастых полканов в « Тайнах следствия» играть.
– А что ты хотела… Старая любовь не ржавеет.
– Вот и я говорю.– выдохнула Анжела и кисейным телом, завёрнутым в шёлковую ткань прилипла к Платону.
Он поцеловал её за ухом и залился краской.
– Тебя красят годы. Раньше ты была только свеженькой, а сейчас ещё и объём прибавился.
– Это платье.
– Как думаешь, Поппея… Когда я умру, меня причислят к лику святых за все мои страдания?
– Страдания мы сами себе придумываем, чтобы чувствовать себя живыми, Платон…
Платон покачал головой утвердительно.
– Это правда. Для того, чтобы это понять не надо быть Достоевским. Смотри, всё у меня есть, а страданий ещё больше, чем было тогда, когда я был и унижен, и оскорблён.
– Вот и работай над кармой. Живи без « зачем»
Анжела, в сущности, была очень умной женщиной. И она единственная любила Платона без всяких условий.
– Если бы я мог, я бы сжёг вас всех… – сказал Платон.
Но его снова никому не было слышно.
– Давай после спектакля убежим?
– К тебе? – спросила Анжела, горько улыбнувшись
– Да, ко мне на хату.
– Давай… У меня там за сценой « Бейлиз», так что выпьем перед выходом. Только ты меня сильно не ударяй, хорошо? А то в прошлый раз немного попал.
– Надо же было, чтобы натурально получилось, я же тебя убиваю, все – таки, по пьесе…
Платон спрятал свою голову в складках шёлка на груди Анжелы.
– Смотри… прилезет старая кошёлка.
– И чёрт с ней. Как я тебе? Хорошо ли я завит?
– Роскошно, как Цезарь.
– Иногда я думаю, как мы всё- таки недалеко от них ушли…
– Да, вообще не ушли.
– Если бы… у меня был…
Голос Кузи позвал актёров приготовиться к выходу.
– Я побежала… А то она сообразит, что меня нет…
***
К концу спектакля Анжела была хорошо навеселе. Кузя хмурилась. Она поняла, что сегодня её Платон показывает свои молодые клычки.
– Ну, ладно, я стерплю. Их семь, а я хозяйка всем.
Такое впору было бы говорить Цезии Третьей, но та, в принципе, не парилась. И правильно делала. Иначе бы она не была женой Платона уже девятнадцать лет.
Анжела и Платон ехали по Садовому на новой тачке полной комплектации, довольно оборотистой. Впрочем, она не ехала, а перемещалась. Платон выпил всего только пару глотков « Бейлиз», но настроение всё равно поднялось.
– А помнишь, как ты поднял меня на руки и кружил, а потом ударил меня о люстру и с неё посыпались хрустальные подвески? Мы их целый час подбирали!
– А ты? Ты помнишь, как мы ехали тогда на гастроли по Подмосковью и в автобусе была такая громадная рюмка пятилитровая, которую Лёшка Сыров наполнил до половины водкой и мы её передавали, от одного к другому, будто это братина на тризне.
– Да! Помню, я тогда тебя ждала, что ты приедешь, я раньше дома была, а Инна мне звонила и орала в трубку, чтобы я поберегла свою невинность!
– Но ты же её тогда уберегла!
Анжела смеялась, её жемчужные зубки, давно сменившие настоящие, белели в полумраке салона.
– Ах, какие закаты над Москвой! Какие закаты!
Платон рулил с удовольствием вспоминая, как носился по Москве на своей первой шестёрке в середине девяностых, играя в некий вариант современного « стрит – челленджа»
– Смешно было! Я мог обогнать помпу и оказаться впереди слонов и балдахинов.
– Что? – смеясь переспросила Анжела.
– Что? – крикнул Платон.– Зелёные побеждали всегда! А? Помнишь того возницу, первого, который погиб на моих глазах.
Анжела смеялась.
– Ты что от Бейлиза? От Бейлиза поехал?
– Да! От тебя! От тебя, Поппея!
Анжеле нравилось, что Платон называл её Поппеей, хотя роль была весьма неоднозначной.
– Если ты будешь гнать, у тебя заберут права!
– Плевать!
Платон вспотел, ему стало жарко под кондиционером. Он рулил одной рукой, а вторую положил Анжеле на ногу и сжимал её мягкую ляжку, словно это был некий антистресс.
– Хорошо, что ты такая – же мягкая, как раньше! Не жирная, как моя Цезия Третья, а мягкая, нежная.
– Она звонила?
– Нет! Едем купаться. Едем в Серебряный Бор!
– Едем! – завизжала Анжела и сделала музыку громче.
…На мокром песке босая Анжела выглядела трогательно, как девочка. Она всегда следила за фигурой и сейчас, в тридцать восемь, ничем не отличалась от той, прежней.
Та же смешная поступь, тот же шаловливый взгляд, но иногда в нём читалась какая-то тяжёлая мысль, словно бы не своя.
Анжела мочила ноги и ждала Платона на берегу.
С противоположного берега хорошо были видны многоэтажки новых жилых комплексов, унизанные бисерным светом. Они падали отражениями вниз, в воды Москвы – реки и ползли, колеблемые нежным волнением, не доползая никуда.
Это недвижимая подвижность приковывала взгляд и Платона, с шумом рассекающего водную гладь, под круглой луной.
Из леска веяло свежестью, от песка лавовым теплом.
Платон плыл вперёд, в восторге купания даже позабыв о том, что заплыл слишком далеко.
– Плаатон! Плааатон! – кричала с берега Анжела.– Возвращайся! Мне тут страшно одной!
– Я убью тебя так… Я сделаю корабль, и подарю тебе его. И когда корабль выйдет на середину озера, он распадётся на части. И балка упадёт на тебя и ты умрёшь…
Над водой звенели комары.
– И тебя съедят жадные рыбы, и раки и всякая морская и озёрная дрянь. И все гады станут ещё гаже, наевшись тебя.
– Плаатон!
– Я плыву! Плыву!
Платон видел на той стороне реки холмы и арки Акведука Тепловатого, по желобам которого вода текла в Рим из Остии.
– В Остию… в Остию… Мне нужно побыть одному…
VII
Впрочем, я привыкла жить во дворце уже очень скоро. Постоянные крики и вопли шатающихся туда – сюда Агриппины, Клавдия и Луция, бесшумная, то и дело появляющаяся, как тень, Октавия, вечно пришибленный, задумчивый Британник, будто чувствующий свою судьбу, и я среди них. Вольноотпущенница в собственном крыле, которой позволено было даже участвовать в Матроналиях. Это было дико, но Агриппина добилась этого и я впервые рядом с собой увидела почтенных и самых сановитых римских матрон.
В первую неделю нашего близкого знакомства, когда фулоны -мойщики отнесли наши простыни Агриппине и та удовольствовалась содеянным, Луций почти не покидал моих комнат, обустроенных в восточном крыле дворца где два центуриона всегда несли службу под нижней галереей. В моём распоряжении оказалась спальня – кубикула, столовая с ложем и картибулом, для приёма гостя, а гость всегда был один и тот же: Луций. И нечто напоминающее кабинет с ложем, облицованным слоновой костью, с подушками, поставцом и двумя сундуками. Как сказал Луций, со мной мог прийти побеседовать Сенека, чтобы разузнать какими байками я кормлю будущего императора.
Ни для кого, кроме Клавдия это уже был не секрет.
Прополоскав рот и облачившись в тончайшую тунику, Луций приходил ко мне со своей половины чуть только солнце начинало выбрасывать лучи из -за облаков. Мы не проводили ночей вместе, зато днём не расставались, приучая друг друга к настоящей жизни, взрослой, которую постигнув, Луций бы женился. Партия ему была уже приготовлена. Я знала об этом. Сама «партия» ещё нет, но смутные догадки слезами отражались на её лице.
Наконец, в конце первого месяца, Луций покинул меня.
Я уже приросла к нему душой. Он стал мне близок. Он стал мне понятен, и я по – настоящему считала, что ему больше не нужна никакая другая женщина. Он уверил меня в этом и даже намекнул, что теперь у него «есть всё». И любимая кифара, и чтение, и спорт, и любовь. Всё, без чего жизнь его стала бы бессмысленна и невозможна.
Для меня в то время стало понятно, что ночи нашего «знакомства» увенчаются плодами и я в страхе побежала к Агриппине.
Агриппина как раз слушала донесение о делах в Верхней Германии от посыльных легата Помпония. Она была напряжена этими вестями, к тому же уставшая от простуды, изводившей её всю зиму. Да их с Паллантом усилия, как оказалось, введшие Луция Домиция в род Клавдия, выпили из неё силы.
Агриппина, закутанная в паллу поверх шерстяной туники и в валяных сапожках, сухая и надменная, улыбнулась мне в лицо, лучившееся дурацкой радостью.
– Я знала, что так и будет, но не зря я послала к тебе сына именно сейчас. Именно сейчас, когда его нужно отвлечь от моих дел с Клавдием… – и она кивнула на скульптуру Императора, стоящую между двух дверей. – Иди к Локусте, детка. Возьми у неё травки… корешки… чего там ещё… она знает. И чтобы больше вы не допускали этого. Он теперь Нерон, а не Домиций… У него не должно быть по помёту щенков от каждой встреченной им на пути суки.