Полная версия
Странники войны
С территории лагеря, со стороны плаца донеслись звуки автоматной очереди, перечеркнувшей и заглушившей чей-то предсмертный крик отчаяния. Обер-лейтенант и Беркут умолкли и прислушались. Ни выстрелы, ни крик больше не повторялись. Словно и не было их, словно послышалось.
«Одним лагерником стало меньше, – пронзила мозг Беркута банальнейшая, по лагерным понятиям, догадка, – никак двадцать пятым». Но именно она подтолкнула его к решению:
– Я согласен, обер-лейтенант. Конечно, согласен, – вдруг заволновался он. – Внесите меня в список. Моя фамилия – Борисов, порядковый номер 116343.
Обер-лейтенант внимательно посмотрел на Андрея и, чуть помедлив, достал записную книжку. Записав фамилию и номер, он еще раз осмотрел Беркута, очевидно, ставя себя не на его место, а на место врача, отбирающего «людской материал».
– Думаю, с медиками у вас проблем не возникнет.
– Век признателен буду, господин обер-лейтенант.
– Надеетесь убежать? С поезда, по дороге? Конечно, надеетесь.
– Надеюсь выжить – так будет точнее, обер-лейтенант.
Вижу, вы крайне неохотно называете меня коллегой, Борисов, – заметил офицер, уже уходя из блока. – А я бы предпочитал, чтобы вы обращались ко мне именно так. Ну да ладно. «Жизнь – есть жестокое милосердие божье». Прекрасно сказано! Считайте, что это изречение спасло вам жизнь. Хотя лично я больше отнес бы такое определение к смерти. Ибо на самом деле это смерть есть «жестокое милосердие божье».
– Наверное, все зависит от того, кто и как понимает смысл жизни. И в какие рамки поставила его судьба.
– Это уже философия, – неожиданно резко и холодно отрубил обер-лейтенант, словно доводить свои размышления до философской грани ему как педагогу и офицеру было непозволительно. И, не произнеся больше ни слова, ушел из санитарного блока.
19
– Послушай, лагерь-майор, ты, по-моему, не все говоришь. Если у нас есть эти коротковолновые… – постучал Меринов ногтем по замаскированному под пачку «Казбека» передатчику, – значит, мы наверняка можем вызвать самолет. И нас подберут. Где-нибудь на лесной опушке. Или в степи. Ведь подбирают же Советы своих, русских, то есть партизан.
– Если сможем сообщить, что задание выполнено, – за нами, возможно, и пришлют самолет. Но не раньше.
– А если убрать Кровавого Кобу не удастся?
– Тогда нужно убедить Скорцени, что это просто невозможно сделать. Но попробуй убедить в этом самого Скорцени.
– Вот видишь, я чувствовал, что знаю не все. Почему мы до сих пор не сообщили, что прибыли на явочную квартиру?
– На связь – через пять суток после приземления. Зачем засвечиваться? Запеленгуют. По мне, так вообще нечего в эфире распинаться.
– Таким было твое условие?
– Таким, – твердо ответил Кондаков.
– А почему ты перестал называть меня капитаном? Считаешь, что недостоин?
– Прошу прощения, господин капитан.
Вот уже вторые сутки они отсиживались на явочной квартире в небольшом подмосковном поселке. Хозяин ее, шестидесятилетний столяр-краснодеревщик, совершенно не удивился появлению гостей. Приняв пакет с деньгами, который предназначался ему в виде платы за постой и за службу, потом еще один, поменьше, на двухнедельное содержание своих «квартирантов», он иронично проворчал: «Ни черта они там толком не знают, что здесь почем на черном рынке. Ну да что с них…» И больше не встревал ни в какие разговоры-переговоры.
– «Господин капитан». Приятно звучит. Страшно подумать, что рано или поздно придется снять форму и опять стать обычным уркой. Не поверишь: иногда я действительно начинаю чувствовать себя офицером.
– Вернемся в Германию – и ты станешь им. Ведь и сейчас ты уже унтер-офицер.
– Я ведь уже сказал тебе, лагерь-майор: не вернусь я в Германию.
– Тогда почему до сих пор здесь, на явке?
– Ясное дело почему: нужно привыкнуть, осмотреться. Сегодня я целый час гулял по окраине Москвы. И весь час – в страхе: вот-вот остановят, проверят документы – и в подвал энкавэдэ. Под вышку. Под вечер шурану еще на часок. Пора подыскивать вдовушку, лет под тридцать. Ты-то к своим знакомцам по сталинскому гаражу когда двинешь?
– Завтра, утречком. Первый визит фронтовика. Разведка боем.
Под вечер Меринов действительно куда-то ушел. Как только за ним закрылась калитка, к майору наведался хозяин, который предпочитал целый день возиться в саду или отдыхать в довольно теплой капитальной пристройке.
– Чего тянешь, майор? – мрачно спросил он.
– Вы о чем это, Петр Степанович?
– Знаешь, о чем. Пристройка моя с хитрецой. Тары-бары ваши подслушиваю… иногда. Напарничек твой на вольную запросил. К тому же, по жаргончику сужу, из бывших зэков. Он или сразу сдаст нас обоих, или через два-три дня в милицию попадет и там расколется.
– Он должен уйти… Мы так договорились.
– Из нашего дела, майор, или кто ты там на самом деле, так просто не выходят. – Старик был мал ростом и тощ телом. Дистрофически запавшая грудь его почти ежеминутно издавала надрывный кашель и астматические всхрипы, которые свидетельствовали о том, что земной путь его уже недолог. – Из нашей игры так не выходят, майор. Предательство – великий грех. Зачем допускать, чтобы капитан губил свою душу?
– О душе заботишься?
– Ты прав, – перехватил он взгляд Кондакова. – Не жилец я на этом свете. Легкие… Да не боись, не туберкулез. Просто гнилые они у меня. Но все равно умереть хочу в своем доме, по-людски, а не в камере НКВД, под пытками.
Кондаков медленно закурил папиросу и потом долго и старательно гасил ее о каблук.
– С душой мы, допустим, разберемся. Что будем делать с телом?
– Усадьба у меня не то чтобы слишком уж на отшибе. Но неподалеку – парк, на краю которого небольшой овражек, давно превращенный в свалку. Там-то нам и придется потрудиться.
20
– Я никогда ничего не скрывал от тебя, Борман. Есть вопросы, обсуждая которые, я могу быть откровенным только с тобой.
«Майн кампф» лежала на высоком столике, словно на соборной кафедре, и фюрер склонился над ней, как великий грешник – над Святым Писанием. Предвечерний закат обагрял готическую строгость окна, превращая его в розовато-голубой витраж.
– С Борманом, мой фюрер, вы можете быть откровенны в любых вопросах. Потому что откровенны вы – с Борманом.
Гитлер одобрительно кивнул. Раз и навсегда избранная рейхслейтером форма высказывания о самом себе в третьем лице позволяла руководителю партийной канцелярии говорить со всей возможной откровенностью, не опасаясь выглядеть нескромным и не сдерживая себя соображениями некоего сугубо личного характера.
– Заговор, устроенный против меня генералами, очевидно, очень сильно подорвал авторитет Германии в Европе да и во всем мире. Чувствую это по поведению тех немногих союзников, которые у нас еще остались. – Несколько секунд Гитлер сидел, не поднимая головы, словно прислушивался к тому, как отреагирует на это горестное признание один из последних союзников, оставшихся у него здесь, в самом Берлине. Но поскольку партайфюрер предпочел безмолвствовать, Гитлер грузно поднялся и прошелся по кабинету. Даже сейчас на нем была нахлобученная на уши бронированная фуражка. Брюки военного покроя неряшливо оседали на высокие голенища сапог, а китель топорщился на спине и под офицерским ремнем. В этом одеянии фюрер выглядел так, словно собрался появиться перед строем почетного караула, однако не решался сделать это, заметив, что мундир его совершенно не соответствует случаю.
– Я не говорю сейчас о моем личном авторитете, Борман. О нем я как-нибудь позабочусь.
– Он непререкаем, мой фюрер. Свидетельствую об этом со всей ответственностью старого товарища по партии.
– Нет, Борман, – непринужденно продолжал свою мысль фюрер, – речь идет именно об авторитете Германии. Ибо свой личный авторитет я восстановил сразу же, самым жесточайшим образом подавив подлый заговор предателей.
Борман стоял, держась поближе к окну, и молча наблюдал за тем, как мечется этот вчера еще всевластный человек в клетке своего душевного смятения, в подземелье былого величия, в храме собственных неискупленных грехов. Рейхслейтеру казалось, что достаточно одного его слова, чтобы фюрер вновь ощутил себя властелином рейха или, наоборот, в который раз осознал всю безнадежность дальнейшей борьбы не только против неисчислимых врагов, со всех сторон обступивших страну, но и за власть в самой Германии.
Борман, эта «партийная тень фюрера», ничуть не сомневался, что такой силой воздействия он все еще обладает. Рейхслейтер не раз доказывал себе это, несколькими словами возрождая в Гитлере воинственный дух короля Генриха I времен битвы при Унтрусте[7] или вгоняя его в еще большую депрессию, в мрак подозрительности, в озлобленность на все в мире, включая и свое ближайшее окружение.
Очень долго Мартин добивался права абсолютного влияния на вождя, оттесняя при этом всех остальных – фельдмаршалов, генералов, политиков, личных порученцев и астрологов. В то время, когда многие другие при дворе фюрера погибельно рвались к единоличной власти, прийти к которой можно было, лишь заполучив тот самый анафемский «труп Гитлера», без которого рухнул весь «заговор 20 июля», он, Борман, утверждал свое всевластие «тени фюрера», невидимого властелина не столько рейха, сколько души и духа Гитлера. И этого пока что было вполне достаточно, чтобы удовлетворить его личную жажду восхождения на олимп власти, его амбиции. Но только пока.
Партайфюрер уже давно сказал себе: «Для того чтобы когда-либо стать первым, нужно вначале научиться быть вторым». Первым, по его глубокому убеждению, человек может стать волею судьбы, совершенно неожиданно, на гребне слепого случая. А властвующими вторыми становятся, как правило, величайшие политики и величайшие интриганы. Впрочем, возможно ли слыть талантливым политиком, не будучи талантливым интриганом?
Став «партийной тенью фюрера», сконцентрировав в своих руках почти всю реальную власть над партией, Борман еще не почувствовал себя «властительным вторым». Но все же настоящим «копьем судьбы» стало его влияние на фюрера – повседневное, ненавязчивое, проявляющееся прежде всего в почти панической потребности Гитлера постоянно видеть Бормана рядом с собой – то ли как исповедника, то ли как злого гения-искусителя.
– Неужели они опять осмелятся, Борман?
– Наши генералы? – встрепенулся рейхслейтер, с трудом вырываясь из собственных грез величия. – Осмелятся, мой фюрер, осмелятся.
Гитлер остановился и удивленно уставился на рейхслейтера. Решительность, с которой Борман произнес эти слова, была слишком отчаянной даже для «партийной тени фюрера».
– Некоторые из тех, что сумели отсидеться во времена наших чисток в июле… Им ведь нечего терять. Они ведут себя, как смертники. А потому все еще могут осмелиться. Но мы сокрушим их. Мы их сокрушим. Они обречены, мы их!..
– Не надо об этом, Мартин, – недовольно прокряхтел Гитлер. При всей своей ожесточенности по отношению к заговорщикам и членам их семей на него временами находили волны смятения. И тогда он вспоминал слова одного из генералов, который, зная об устроенной фюрером при подавлении путча мясорубке, воскликнул: «Да стоит ли жизнь этого губителя рейха крови стольких достойнейших людей Германии?!» И, сам тому удивляясь, Гитлер действительно начинал задумываться: стоит ли? Оправданы ли будут подобные репрессии в глазах миллионов германцев после того, как война закончится и мысли людей, столь чуждых ему сейчас, обретут вновь христианский образ.
Поняв, что произошел тот редкий случай, когда он не сумел уловить настроения вожака, рейхслейтер тут же решительно подошел к столику, взял в руки «Майн кампф» и, держа ее, как Библию, на обеих ладонях, отчеканил:
– Их-то мы сокрушим, мой фюрер, в этом я нисколько не сомневаюсь. Удастся ли сокрушить всех тех, кто осмелится оценивать наши деяния и писать «библейские мифы» рейха? Его историю. Я давно хотел сказать вам об этом, мой фюрер. Борман всегда прямо говорит то, о чем думает он сам и многие его товарищи по партии. Нам нужен новый «Майн кампф».
– Новый… «Майн кампф»? – почти с ужасом спросил фюрер, не в состоянии поспевать за ходом мыслей рейхслейтера.
– На этой, первой книге учились мы – фронтовое поколение, старые партийцы, сумевшие сотворить величие Третьего рейха. Но те, что придут после нас… Нет, вы поймите Бормана… Если уж он заговорил о будущем, то он действительно заговорил о том будущем, которое воскресит или умертвит в умах и душах германцев наше с вами дело, мой фюрер. Последующие поколения должны услышать сагу о нашей борьбе из уст самого фюрера. Вторая «Майн кампф» поведает им о том, как мы утверждали Третий рейх, как сражались и погибали под его развалинами. Что мы при этом думали, куда шли и какими помыслами руководствовались.
– Но сейчас у меня нет для этого времени, Борман, – слишком холодно и рассудительно возразил Гитлер. – Меня занимает совершенно иное: армия, положение на фронтах, погибельное состояние экономики, дипломатия…
– Впредь это пусть занимает наших фельдмаршалов, политиков и экономистов. Мы, ваши старые товарищи по партии, видим призвание фюрера в том, чтобы дать германцам, национал-социалистам всего мира новую священную книгу. В ней будет изложена вся та правда, которая в конечном итоге станет истинной теорией и историей нашего движения в тридцатые-сороковые годы. Нельзя тянуть с ее созданием. Приступать следует немедленно. Сегодня же. Борман, ваш секретарь[8], готов помочь в этом.
– Но не время сейчас, – поморщился фюрер, еще больше раздражаясь. Хотя чувствовал, что неправ. – Не время!
Однако Борман не ошибался: тянуть с книгой не стоило. Если только решиться на нее. Другое дело, что Гитлер никогда не говорил с рейхслейтером на эту тему. Каждый раз, когда фюрер решался перечитывать или хотя бы просматривать свой основной теоретический труд, он ловил себя на мысли, что книга, главный плод его жизни, не завершена. Что, собственно, в ней отражено? Некоторые факты, проливающие свет на истоки движения? Общие рассуждения, азы партийной идеологии, которые должны быть поняты и восприняты каждым национал-социалистом?
Но по времени своего повествования «Библия фашизма», как уже успели окрестить ее, завершается всего лишь ноябрем 1926 года. То есть давным-давно устарела. Как документальное свидетельство эпохи становления она еще имела смысл, но если думать о настольной книге будущих поколений германцев…
«Мы, национал-социалисты, сознательно подводим черту под внешнеполитическим прошлым довоенных времен… Мы переходим, наконец, к политике будущего, основанной на расширении нашего пространства. Когда мы говорим сегодня о приобретении новых земель и нового пространства в Европе, то в первую очередь думаем о России и о подчиненных ей окраинных государствах». Вот что любили цитировать все те, кто разделял его идею «натиска на Восток», выживания в условиях нового жизненного пространства…
«Дранг нах Остен» состоялся. Русская кампания приближается к завершению. Какие-то восточные пространства еще, возможно, будут удержаны, какие-то на время утеряны. Но в общем-то исход ясен. И Борман, несомненно, прав: будущим поколениям понадобится философское осмысление почти двадцати последних лет пути Германии. Кто-то должен проанализировать ошибки движения, воспеть его воинский дух, поведать о планах создания СС-Франконии и установления нового порядка на восточных территориях. Конечно же лучше будет, если мир узнает обо всем этом из его, Гитлера, уст, нежели из лживых уст германоненавистников, врагов их движения.
– Работа над второй книгой позволила бы вам отрешиться от военной повседневности и явить миру труд, способный привлечь на нашу сторону миллионы новых сторонников.
– Меня уже пытались отстранить от командования армией, Борман. Правда, под иными предлогами. Но маневр этот генералам не удался, – Гитлер остановился напротив Бормана, и тот увидел, что подслеповатые глаза вождя слезятся. Было в них что-то старчески грустное и в то же время бездумное.
– Буду откровенен с вами, мой фюрер. Генералы могут подвергать сомнению ваши полководческие способности – это их право. Они ведь не только вам, они и друг другу не доверяют, при том что каждый считает себя Ганнибалом. Но никто, вы слышите, мой фюрер, – потряс он обоими кулаками, явно подражая при этом Гитлеру, – никто не должен усомниться в вашей способности стоять во главе партии и рейха. Никто ни на минуту не должен усомниться в том, что он следует за мудрым, знающим дорогу вожаком. Вот чего я хочу, мой фюрер, советуя начать работу над «Новым заветом» национал-социализма, ибо старый уже зачитан до дыр двумя нынешними поколениями. Если вы согласны, завтра же посажу десяток историков и лично буду обобщать весь собранный ими документальный материал.
Гитлер подошел к расстеленной на столе карте военных действий и сквозь все ту же маску смертельной усталости всмотрелся в нее. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять, что он напоминает человека, который готов возненавидеть каждого, кто попытается вырвать его из привычного мира, привычного образа мыслей.
«Он продолжает жить своими фронтовыми иллюзиями, надеждами и… поражениями, – сделал для себя вывод Борман. – Он уже не вожак, он – погрязший в поражениях, надломленный ими, разуверившийся в своих способностях полководец, которого даже собственные генералы давно признали бездарным. И тебе нечего больше делать здесь. Клич Гейдриха: «Все за вожаком!» – развеялся в залпах орудий, поэтому тебе, Борман, делать здесь больше нечего. У тебя больше нет вожака. Из западни, в которую он завел всех нас, придется выбираться в одиночку, полагаясь только на свое чутье».
– Кстати, мне стало известно, что в Москву послана диверсионная группа с заданием убить Сталина. Стоит ли нам вспоминать об этом при подготовке материала для новой книги?
– Что?! – встрепенулся Гитлер. Упершись руками о карту, он по-волчьи, всем туловищем повернулся к рейхслейтеру и замер в такой позе, словно приготовился к прыжку.
– Я имел в виду группу русских диверсантов, посланную…
– Мне ничего не было известно о подготовке подобной группы. И тебе, Борман, – тоже.
– В подобных делах всегда известно только то, что известно вам, мой фюрер.
– Но если бы я решил направить такую группу, то возглавил бы ее «первый диверсант рейха».
Борман все больше опасался восхождения диверсионной звезды Скорцени. Не зря англичане называют его «самым страшным человеком Европы». Борман нутром ощущал, как тот все ближе подступает к фюреру, какое гипнотическое воздействие на него оказывает. Особенно усилилось его влияние после подавления путча. Еще бы! Спаситель рейха. Хотя, если разобраться, майор Ремер со своим батальоном «Гроссдойчланд» сделал куда больше.
– И все же такая группа заброшена.
– Гибель Сталина конечно же многое могла бы изменить… Но жертвовать сейчас Отто Скорцени я не могу даже ради этого.
– Жертвовали же мы им ради спасения Муссолини.
– Ради спасения Муссолини – да. Но у меня нет двух Скорцени. Он мне еще понадобится. Тем более что гибель Сталина уже вряд ли остановит Жукова, Рокоссовского и прочих.
«Значит, о подготовке покушения на Сталина он знал, – утвердился в своем мнении Борман. – Но от меня скрыл. Что ж… Сталин будет польщен тем, что его убийством занимался лично фюрер. И приятно удивлен, узнав от меня, что диверсионная группа уже в Подмосковье. Правда, возглавлять ее поручено не Скорцени, что позволит Сталину вздохнуть с явным облегчением».
– Вы правы, мой фюрер. Но вот вам результат: группа ушла без Скорцени. И исчезла. Скорее всего, погибла или сдалась. В любом случае операция провалена.
– Судя по тому, что прошло уже три контрольных срока… – угрюмо кивнул фюрер, вновь подтверждая догадку рейхслейтера. – Но запомни, Борман, слава уличного убийцы Сталина, Черчилля или еще кого бы то ни было мне не нужна. Я привык сражаться в открытом бою, как подобает германскому рыцарю. В этом сила нашего движения, Борман.
21
Пока старый агент, перешедший в немецкую агентуру из белогвардейского подполья, бывший поручик Лозовой и обер-лейтенант вермахта Кондаков решали, как бы поделикатнее избавиться от тела Меринова, сам Меринов неожиданно наткнулся на небольшую компанию из двух местных забулдыг. Узрев слегка подвыпившего капитана, аборигены решили, что есть повод покалякать о фронте и вообще о жизни.
Стакана вполне хватило, чтобы капитан окончательно взбодрился и начал рассказывать фронтовые байки. Фантазия его извергала целые гейзеры, благодарные уши тоже не увядали. Возможно, этот вечер так и остался бы в его жизни вечером фронтовых воспоминаний, если бы мимо хаты-развалюхи, во дворе которой приютились эти трое, не проходила одна из местных молодух.
– Стоп, кореша! – мгновенно отреагировал Меринов на это помутнение горизонта. – О превратностях жизни мы с вами потом покалякаем, пора заняться самими превратностями.
– Это не та, капитан! – успел крикнуть вслед ему один из забулдыг. – Эта еще «воюет»!
Однако остановить Меринова его предупреждение уже не могло. Сработала давняя привычка: как только чуток выпивал – неотвратимо тянуло «на баб». А как только дорывался до одной из них – сразу же нуждался в основательной выпивке. Тюрьма, фронт, а затем лагерь военно-пленных и разведшкола, казалось бы, должны были избавить его от этой губительной страсти, но, по всей видимости, не избавили. Выпив со случайными собутыльниками и завидев бедрастую молодуху, Меринов вдруг совершенно забыл, что он в форме и вообще кто он и как попал в этот подмосковный поселок.
– Эй, маруха! – окликнул он женщину. – Не подарить ли нам один смазливый вечерок богу любви? – начали всплывать из глубин его полузабытого блатного запаса фраерские «изыски», каковыми он славился еще в своей родной Феодосии.
Женщина оглянулась, и на лице ее мелькнуло некое подобие растерянной, сочувственной улыбки. Но так и не остановилась.
Меринов дал полный крейсерский ход и начал подчаливать к молодухе, пытаясь прижать ее к каменному забору. Он твердо верил в свои мужские достоинства и знал: главное – остановить девицу и заставить заговорить с ним. Остальное приложится, как ракушки к ржавому якорю.
Однако женщина в самом деле оказалась из тех, «все еще воюющих», фронтовичек… Вырвавшись из его объятий, она выкрикнула то самое страшное, что только способен был услышать фраер, некогда покорявший всю феодосийскую набережную:
– Да иди ж ты проспись, мерин сивый!..
Это «мерин» вырвалось у нее случайно. Возможно, она сотни раз охлаждала им своего мужа и всех приставал. Откуда ей было знать, что сейчас она употребила ту самую презрительную и ненавистную Дмитрию кличку, которой его, Меринова, бывало, отшивали в Феодосии знакомые портовые экстрашлюхи, из тех, что даже ему были не по зубам, поскольку в подлунный час их уводили в рестораны забурелые в загранке моряки и плешивые иностранцы.
– Но ты, профура хреновая! – вновь подался вслед за ней Меринов. – А ну-ка причаль на пару веских слов!
– Отцепись, я тебе сказала! – грозно окрысилась женщина, выходя на центральную улицу поселка, эдакий местный Бродвей, на который ему, диверсанту, и в трезвом виде выходить было опасно.
– Ты кем брезгуешь, вша венерическая?! – вошел в раж Меринов, вновь пытаясь захватить молодку в свои объятия.
Но женщина вырвалась, хлестнула его по лицу и побежала.
– Стерва вонючая! – озлобленно прорычал Меринов, не заметив, что сзади, из переулка, вынырнул милицейский патруль. – Я – офицер, черт возьми, и не позволю!..
Забывшись, Меринов произнес эти последние слова по-немецки. Он и знал-то немецких слов не так много, чтобы опасаться провала на этой почве. Но эту фразу он не раз произносил, встречаясь с гулящими немками, которых курсантам школы время от времени подсовывали для секспрофилактики. А теперь их услышал милицейский патруль.
В отделении милиции Меринов еще пыжился и требовал выпустить его, фронтового офицера. Но уже в гарнизонной комендатуре, когда начали внимательно знакомиться с его документами и подробно выяснять, где воевал, где находится часть и почему оказался в Подмосковье, – притих и слегка протрезвел. А затем появился офицер контрразведки, профессионально поинтересовался, откуда «товарищ капитан» знает немецкий и почему – как показали свидетельница и те двое забулдыг, с которыми он пировал, – свой родной русский у «товарища капитана» зэковско-приблатненный. С одной стороны, вроде бы приблатненный, а с другой – вишь, по-фрицевски заговорил.
Однако устраивать допросы с пристрастием смершевец не стал. Наоборот, поставил перед залетным капитаном граненый стакан водки и сочувственно посоветовал: «Похмелись, фронтовик. Исповедоваться будешь на передовой. Я тебе и так верю».
Не успел Меринов поставить на стол пустой стакан, как смершевец вновь наполнил его:
– А теперь – за Родину, за Сталина.