bannerbanner
Варшавский дождь
Варшавский дождь

Полная версия

Варшавский дождь

Язык: Русский
Год издания: 2023
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Между печкой и диваном большой, в кружевных завитках, застекленный комод с фаянсовыми тарелками, чашками, кастрюлями… Замызганная электроплитка; еще одна – на подоконнике. Две развесистых вешалки – короткий черный тулуп, брезентовый дождевик с капюшоном, фуфайка, ондатровая шапка-ушанка и шикарная серая фетровая шляпа… Высокие, под потолок, лакированные напольные часы с дверцею…

Овальный ясеневый стол под синей, в розовую полоску, скатертью: коробка шахмат, россыпь ссохшихся слив, сухие перья крупных чаинок, стакан в подстаканнике, высокая, на тонкой ножке, вазочка: в ней согнутый пополам тетрадный в косую линейку лист, исписанный наполовину; рядом – какая-то коробочка; у второго окна – раскрытая радиола ВЭФ-«Рапсодия» с двумя поломанными ножками, под каждой подторкнуто по книге. Два здоровенных круглых рефлектора для обогрева. Возле печки длинный коврик-гобелен с пейзажем и бахромой понизу, за которой темнело еще какое-то пространство – чулан, что ли…

Все в этом доме было будто бы собранно из разных мест, из других эпох, от разных собственников, и вместо русской печи хотелось увидеть изразцовую печь до полотка в голубых азулежуш…

Тепло.

Взвесив портфель, Илья Иванович… ну, что ж поделать: сам себя по отчеству он называть стеснялся и, в силу возраста, пренебрегал, однако, личность в себе ценил, и сам к себе обращался исключительно Илья Иванович… взвесив в руке портфель, Илья Иванович сдвинул в сторону шахматы, залез в карман куртки, пошарил, выудил блокнотик, сверился с адресом. Все правильно. Старо-Кутузовская, 7, Седьмая просека. Вырвал листочек, перечитал: инициалы, какая-то закорючка, телефон. Сложил, сунул обратно.

Да. Старо-Кутузовская. Старая фельдмаршальская.

Потом аккуратно выложил на стол электробритву «Бердск», шкатулку, флакончик одеколона «Дымок», две пары синих носков, палку московской колбасы и восьмой номер журнала «Новый мир» с «Сандро из Чегема». Порывшись в плаще, сбросил на журнал две пачки «Опала», совершенно не нужные спички и, вместе с зажигалкой, календарный листок, который пошло, как в кино, вспорхнул и прилег на коробочку возле стакана.

На листке двойным корпусом чернело: «24 сентября 1973 года»; чуть ниже тоже крупно и безысходно: ПОНЕДЕЛЬНИК. На обратной стороне размашистым почерком: «33-26-74! До 18.00. Не забудь вернуть Добряка».

Коробочка оказалась – Спиридонов с ленцой удивился тому, что, собственно, не совсем и удивился, хотя, в целом, оно и удивительно – оказалась копией «фельдмаршальской». Положил их сначала рядом, потом раскрыл каждую по очереди: у вогнутых дам взгляд одинаково отстраненный; закрыл, снова раскрыл, закрыл, наконец, чтобы запомнить, какая чья, поставил, наконец, одну на другую. Та, что подлинник, сверху.

Потянулся было к вазочке за хозяйскими наставлениями, как вдруг массивная, надменная как козырной валет стрелка циферблата со скрежетом качнула завитками пики, замерла, вслушиваясь в собственные внутренности, взяла стойку как сеттер на болоте… Вот дрогнула, сделала аккуратный шажок, нащупывая почву, застыла, отпрянула было вспять, – и время мгновенно раскрошилось, посеченное осколками чье-то чужой, вдребезги разбитой мысли о чем-то неотвратимо болезненном и вязком…

«Если вы это читаете, значит, уже вошли, следственно, отыскали ключи под ставней слева, как я вам и говорил. В погребе, это на веранде, еды навалом. И „хреновуха“, очень забористая. Не стесняйтесь. Магазин в трех километрах, автобус два раза в день, если повезет. Будете съезжать, деньги оставьте в вазочке, ключи положите за ставень. И калитку заприте. Всего наилучшего».

Хозяина он отыскал на следующий же день – во сне гладил по голове китовую акулу – в газете «Солнце грядущего». Между объявлением о найме непьющего сантехника для дома отдыха «Агудзера» и круглосуточном приеме грунта. «Сдам дачу на сезон без предварительной оплаты… Звонить… Спросить…»

Позвонил. Договорились. Обменялись телефонами: хозяин – Иван Ильич – был занят (а чем, не сказал).

Повесив трубку, подумал с кокетливой ленцой: зачем? Легкое, звенящее возбуждение, которое его никогда не обманывало – влекло, как крылатку ясеня в ливневую канализацию. Весело и неумолимо. Как мечта о банке холодной сгущенки в середине ночи – если вселилась, непременно свое возьмет…

Уже нарисовал он себе как все будет: вот приедет, протопит… разберется как-нибудь, где там шесток, а где поддувало с вьюшкой… нарвет цветов (каких?) или листьев, что ли… Привезет с собою вина и сыру… пошехонского, с дырками, и пяткой пахнет… Накроет стол… Откуда-нибудь возьмется семга, зразы и еще что-нибудь из «Вкусной и здоровой пищи», такое, с дымком и корочкой… И он, допустим, скажет потом, что сам все приготовил… А после он ей позвонит, и она согласится, и приедет, и ахнет в дверях, и будет вся такая растрепанная, и улыбка у нее понимающая, и присядет куда-нибудь так, чтобы на бедре отблеск цвета слоновой кости…

И сразу же понял, что ничего этого не будет. Не может быть. Вина и сыру не купил, не было пошехонского, да и голландского тоже… Представил себя в фартуке, колпаке и перед котлетой…

Да. Назвался груздем, а на жопе пуговица. Путь к сердцу женщины лежит через возможности.

С другой стороны, ведь ей в избу хотелось. Припасть к корням, к истокам. Сруб, наличники, рощица на пригорке. В деревне всегда пригорки, а на них рощицы… Яички деревенские, маслице, сметанка, картошечка в чугунке… Уж яйца-то сварить он сумеет. Вскользь эдак заметит, что, мол, фамильное гнездо, имение прабабушки, а она в дальнем сродстве с Аксаковыми, и закаты там как у Архипа Ивановича Куинджи, а заодно и шкатулочку вернет… На этюды сходят по вечерней зорьке…

Неубедительно. Но, тяни, не тяни…

Поехал, не решившись посмотреть в календарный листок с ее телефоном – сел в полупустой ПАЗик с сосущим предчувствием чего-то преступного, с ощущением и даже железистым привкусом какой-то грядущей глупости, словно вот стоит он, малыш, в коротеньких ботиках перед глубокой мартовской лужей.

Телефон существовал только на почте. А почта где-то на станции. Большой черный телефон с большой черной трубкой…

…Оказавшись снова на крыльце, сглотнул густой запах прелой травы и подгнивших яблок, который раньше был еле слышен. Яблоневый сад, косматый, кряжистый, с переплетенными ветвями, в кудлатых зарослях крыжовника, ежевики и малины, впадал в молчаливую дубраву, темную, частую, опасную. Ограды не было вовсе, только частокол елей у тропинки и кое-где кусты облепихи. Раздвоенная тропа, вымощенная крупным, кое-где в трещинах, но крепким старинным кирпичом и, кажется, даже чисто выметенная – когда-то, видимо, аллея – вела от автобусной остановки через весь поселок и вот эту самую дубраву, и называлась Тещин язык.

Дом утопал под двумя пышными липами своей двускатной, с резьбою по краям, крышей с крошечной мансардой в балясинах, и маслянистое кружево липовой тени скатывалось вниз лиловыми пятнами.

Наверное, хорошо, где-нибудь в марте, когда на скате слюдяная корка оплавленного льда с хрустальной каплей на морковке только-только вызревшей сосули знать, что в сорока километрах будто выписанный больничный лист – отсроченная жизнь, унизительная, как рейтузы с начесом и на резинках.

Обошел его с одной стороны, по вытоптанной тропинке, до скворечника на длинном шесте, повернул к веранде с отдельным входом – две нижние ступеньки провалились, и за ними зияла чья-то нора. Впритык к веранде стоял притулился симпатичный флигель, сложенный из крупной гальки и под черепицей: оказалось, сортир с обыкновенной дыркой там, где положено… И стопка журналов «Наука и жизнь» на табурете. Сверху последний номер, в точности, вплоть до кофейного пятна на обложке, такой же, который он листал, пока ехал в ПАЗике…

Нехотя, потому что хотелось, чтобы усадьба развертывалась дальше, обозначая где-то там, во глубине, таинственные аллеи и даже, может быть, ротонду над милым озерцом, а на бережку – купальня, повернул назад, мечтая сунуть ноги в войлок тапочек.

Радиола ВЭФ- «Рапсодия» оказалась первым предметом, который без понуждения льнул к глазам. «Рапсодия» взывала, ловила распахнутой крышкой воздух будто двоякодышащее существо: ее покалеченные ноги затекли на книжках и, когда он вытащил одну, радиола перекосилась – пришлось быстро подоткнуть шахматную доску.

Книга была в обложке из зеленой кожи и называлась «Малый Апиций или Искусство благородного обеда». С картинками. Перехватив ее подмышку, подергал рычажок – радиола не заводилась, снял пластинку: «Варшавский дождь», с царапиной от края до «пятака»… и зацепился сначала взглядом, а потом и мыслью за соблазнительную рыжину дивана.

Ощутив спиною его вялую кожу, поерзал, улавливая затылком округлость валика, зачем-то поднес к глазам пластинку, осторожно, не глядя отправил ее на войлочные тапки и, – вдруг почувствовав, что стремительно стареет, – раскрыл книжку.

Строчки казались бессмысленным набором значков вроде нот, вроде отметок токаря на какой-то сермяжной детали, – поверх строчек, сместив планы, неожиданно завис паучок на оконной занавеске: сучит лапками, прядет, колотит коклюшками, и вышитый им розовато-белесый цветок похож на карту какой-то испанской провинции, и если проехаться по ней чуть на север, то упрешься в Пиренеи, а там горные козлы и пахнет сыром и лавандой…

Кто-то ведь там, в этих самых Пиренеях, знает, что Спиридонов он самый посредственный, фальшивый, и стихи пишет корявые, подсмотренные, ворованные, и рисовать, по совести, толком не умеет; что он даже и не Спиридонов, а как бы кто-то. Наполовину выделанное нечто. Побрякушка. Заготовка для куклы. Бижутерия, которой завидно.

Бибабо.

Нет, все-таки лучше живой яркий день, живые тени – вот прямо сейчас, и шкворчащая яичница перед носом, и бутылка вина из «Каса маре», чтобы выпить, и настоящая женщина, чтобы утолить похоть, – не на бумаге, не на доске, а вот прямо сейчас. Потому что все, что «потом» годится для искусства. Да и для искусства тоже не подходит, кому нужно тухлое искусство… Настоящее «потом» – это пустое, полое, круглое, бессмысленно мычащее оно.

Выбор ограничен. Поддашься искушению – грех. Не поддашься – гордыня. Вот хорошая эпитафия: «Он страдал абоминацией к головоногим моллюскам, во всем остальном был безупречен».

Средневековое суждение, откуда что берется…

Зато какая благодать, когда вдруг бессовестно захочется беляшей, с пылу, под сметанку, а не то с уксусом и черным перчиком, а – нельзя, а геморрой, а вставная челюсть и давеча во сне куда-то полетел, неуклюже, тяжело и очень низко… Нельзя, а ты сопишь, и горячий жир течет по подбородку…

И как-то – как? – связано с этим то, что все-таки и деловитый паучок, и невесть откуда взявшийся запах жареного лука, и вон та нитка на занавеске, и неровный завиток вышитого мака, – все ныло как гнилой зуб, все просилось вернуться в какое-то воспоминание, которое он наверняка уже когда-то прожил и пережил, потому что раньше уже видел и этого паучка, и этот вышитый мак. Даже знал, что вот сейчас встанет и оборвет нитку на занавеске, а она, как на грех, не захочет поддаваться, и придется ее откусить…

А паучок ведь мог балансировать прямо над душем, и пар бы раскачивал паутинку, и влажный бисер сверкал бы на его шерстистых лапках, и аромат каких-то трав, собранных в полнолуние, и она, вытянув вверх руки, и потоки пенистой воды по ее плечам и бедрам, и ванна похожа на миниатюрный пруд с кувшинками, вплетенными в ее потемневшие от влаги волосы, и из лилий, падших на грудь, она свивала кубок, и пила из него теплое темное сладкое токайское вино… На каком-то языке кувшинка будет нинфея, а кокетничать – вроде как, выходит, кувшинничать…

А потом она нинфейно замрет перед бюро – у нее в доме обязательно должно быть старинное бюро, ореховое, под шкатулку, – выгнув бедро, как в планетарии… Нет: лучше сразу в коридоре поезда, у окна, и по ее отражению частит частокол пробегающих столбов и мокрых осин, и ее взгляд улавливает все объемы, линии, цвета и предметы, преобразуя их в подобие того, чем они являются на самом деле… Нет, пусть лучше подойдет к буфету – бюро не годиться… Вот достает непременно из старинного, конечно, только из карельской березы, что ли, с зеркалами и в резных виноградных листьях буфета крохотный лафитничек с хрустальной пробкой в виде еловой шишки, нацеживает вишневые капли в серебряный наперсток: «Маран-афа!»

Зачем она говорит так, как не говорят уже давно, а может, никогда и не говорили? Что такое, например, «Маран-афа»? Кто это? Пигмалион, Борромео… Абоминация… А еще у нее в обороте, допустим, «ажитация» какая-нибудь, и тротуар у нее по-старопитерски «панель»… Тащить на себе этакую тяжесть… И вдруг почувствовал как у него самого от этих слов вырастает чудовищный верблюжий горб, и подгибаются не ноги – раздвоенные верблюжьи лапы, и вязнут в песке, и начинает похрустывать позвоночник, и в глазах – черные мухи…

Хотя… Ведь кажется же ему, – лет, пожалуй, с двенадцати, – убежден же, что всякий должен знать, что Тропинин любил класть два слоя грунта, а в нижний непременно добавлял охру. Или, допустим, что Будда – это только девятая аватара Вишну, а Кришна зато восьмая, и в этом сокрыто нечто потустороннее, очень важное, уму непостижимое, а аватара, собственно, означает что-то вроде отражения или сошествия…

Кто знает! Может быть где-то сейчас уже вызревают, набираются соков, дышат в своих коконах какие-то неведомые слова, и скоро вылезут на свет, и расправят перепончатые крылья, а за ними еще, и еще, и еще, и язык изменится до невменяемости…

И думать предстоит аватарами.

И царапнула подленькая, с прищуром, мысль: что будет со Спиридоновым?

Долго врать не получится. Не располагала к тому двухкомнатная квартира в трехэтажной «хрущевке» с «титаном» на кухне и окнами на женское общежитие, и даже любимый рыжий кот Семён, покойный ныне, тоже не располагал: любил гадить в ботинки. Выдумывать себе биографию, творческие наклонности и материальную независимость – на этом можно продержаться, ну, от силы дня два. А то и меньше. Ведь она когда-нибудь… да почему «когда-нибудь», вот сегодня же, может, и узнает, что он – законченный Спиридонов. Именно Спиридонов. Методист в библиотеке дома офицеров. Сонный неуч, зарплата сто рублей, а все потому что дважды не поступил в художественное, и мамин двоюродный брат – подполковник – втиснул его в эту библиотеку, чтобы мальчик высидел стаж.

А мальчик сидел, сидел – да и прижился. Поступать, позориться, было незачем. Да и мама напоминала как-то вяло… Ну, а там арабские курсанты, особенно из Алжира, возникли со жвачками и разноцветными носками… Богемная жизнь: «Плиска», шейк, Зина льнет продолговатым бедром… А потом опять в кармане на «Букет Молдавии» с конфеткой, выражаясь геометрически…

Ему все никак не удавалось попасть в собственную тональность. В какую именно, впрочем, никогда не задумывался, опасаясь, что ее и вовсе не существует. Все, из чего состоял он сам, все, что любил, не замечал и ненавидел – все было не похоже на жизнь, которой он не грезил – жил перед сном, особенно во время и сразу после жуткого гриппа или перечитывая… что перечитывая? когда в последний раз он что-нибудь перечитывал? Но каждый раз, просыпаясь, он сквозь ресницы предвкушал ослепительное счастье и возвышенную радость, а вместо этого каждый раз приходилось окунаться в скупое, смутное, в редких живых мазках, неожиданно изящных и потому неуместных линиях и пятнах разнообразной тени…

Сидоров и Маран-афа барражировали на разных высотах и по разным траекториям.

А все-таки, вопреки Маран-афа, шея у нее…

…А шея у нее, однако, в едва приметных поперечных складках. И когда она там, где-то у себя, в ванной проводит по ней розовой губкой, на соски сбегает калейдоскопическая пена, и в каждом пузырьке загорается новогодний бесенок, и кожа у нее с оттенком японской дифилеи, и откуда-то он знает все и про этот цветок, и про пену, и про то, что на внутренней стороне левого бедра у нее крошечный шрам…

У дифилеи лепестки льдистые, прозрачные, дышат предрассветным инеем, – вот как сейчас, когда затылок обдало неуместным сквозняком…

А ведь все могло… может быть ужаснее. Никакой фельдмаршальской фамилии у нее никогда и не было, а Шелушонькина она какая-нибудь. Анастасия, допустим. И мужа у нее нет, и платьишко с босоножками на день у подружки выпросила, и по утрам, обыкновенно, сидит она, босая, в халатике ситцевом, на кухне, шевелит холодными пальцами, и ест яичницу с луком, схлюпывая желток, и думает о том, что вот лень идти чистить зубы, и вдруг, закусив губу (кажется, сверкнула золотая коронка на клыке), прицелившись, размазала муху по клеенке…

Не отрываясь от дивана, заранее неестественно скосив глаза, он вывернул, сколько смог, шею: полысевший, траченный молью гобеленовый коврик на двери рядом с печкой – тропинка через сосновый бор – вздувшись пузырем с одного края, мягко прилег на место, сделав из одной тропинки две: одна упиралась в провал ворсистой складки, прямо в дупло ветхой сосны… И почувствовал под ногами упругость хвои и песка, и прохладу тени, ретушью набегавшей на плечи, и услышал как эта тень с шелестом скатывается вниз, сквозь тишину, которая себе на уме, и сладковато пахло жимолостью, кукушкиным льном и опятами, и вот уже впереди провал между мачтовых сосен и дубов…

Надо было встать. Какое-то суетливое беспокойство уже начало к нему принюхиваться, выискивая, куда бы впрыснуть споры будущего страха. Зажав подмышкой книгу, он сполз с дивана, сунул ноги в войлочные тапки и откинул занавес.

3.

…Дама с выпуклого тондо – на заднем плане три волнообразных холма, оливковая роща, руины какой-то мощной стены, выраставшей прямо из моря – моргнула и одновременно с движением ее ресниц человек, сидевший под портретом прямо против входа, развернулся. При этом его чудовищная тень, отброшенная большой алтарной свечей на каменную стену и зацепившаяся за мощные черные балки потолка, не… хотя, кажется, все-таки слегка пожала плечами.

Винтовой табурет для фортепиано, на котором человек сидел, поджав босые ноги в сабо и полосатых гамашах, был с щербинкой по краю – Спиридонов ее мгновенно узнал: след от когтей покойного кота Семёна.

– Иван Ильи…?

Если бы вдруг сейчас его накрыла гнилостно-пряная, сладковатая духота тропического болота, если бы со всех сторон обступили косматые, в бородах мха кипарисы, гигантские фикусы с плодами на стволах, и лиловые ковры традесканции, и мясистые стволы разлапистых хвощей, и зевы пятнистых орхидей сквозь заросли стреловидного аира непостижимой величины, а на колоссальных листьях виктории сидели бы ядовитые лимонно-голубые лягушки, и откуда-то сверху свесилась бы мышиная морда вампира-десмода, и всплыла бы огромная капибара с оскаленными резцами… И верещали бы паукообразные обезьяны, и щелкал изумленно желтым клювом радужный тукан, и вот – в маслянистой жиже вязнут верблюжьи лапы, и, пуская пузыри, всасывает тело плотоядная топь…

Или когда бы цапнул за задницу из темноты мохнатый домовой…

Тогда он бы помер от ужаса.

А тут, что ж сказать…

Спиридонов поклонился, хотя собирался кивнуть. И то потому только, что надо было сделать какое-нибудь движение: дама на портрете – присмотрелся: синий тюрбан, рыжие кудри, нос пуговкой – нисколько не была похожа на… Зато человек в гамашах, в красной круглой шапочке, с кудлатой седой бородой и усами, концы которых лезли в рот, был точной копией самого Спиридонова. Если тому лет пять, что ли, не бриться и не стричься.

И это почему-то было нормально.

– Ну, что вы, право. Мне, знаете, какое-то непонятное удовольствие произносить вот это самое: «право». Какое-то необязательное слово, вот сказал его, а будто ничего и не говорил… А что до нее, то она… – человек подавил зевок волосатыми челюстями, – Кстати, зовите меня Котельников…

– Котельников? Зачем Котельников? Я подумал, вы… В смысле, почему мы…

– А то вы не знаете. Все вы знаете, но боитесь признаться. Малодушие… Впрочем, не осуждаю. А она, не переживайте, она когда-нибудь все равно придет… Нет, нет, на портрете не она, хотя это тоже Пармиджанино, в каком-то смысле. Или не придет она, что, собственно, одно и то же.

Человек швырнул на каменный пол огрызок гусиного пера со стальным наконечником, взлохматил, снизу вверх, отерев пальцы, бороду и, по-собачьи скосив несколько голову, окинул Спиридонова бесцветным взглядом:

– Промокли? В лесу-то, небось, сыро…

Спиридонов опустил глаза – и будто только этого всю жизнь и ждал. На мокрых тапочках со всех сторон топорщились рыжие концы сосновых иголок и склеенные влажным песком травинки.

Он понял, что за спиной нет больше никакой двери, и все это по-настоящему, взаправду, потому что всегда, всегда, сколько себя помнил, всегда хотел заползти под обложку «Острова сокровищ», влипнуть в «Сосновый бор» Шишкина, в нотный стан «К Элизе» и там остаться, и наблюдать оттуда за теми, кто его сейчас читает, видит и слышит…

– Да-да, это все, знаете ли, тоже некоторым образом Пармиджанино… Только переписанный. Здесь все так устроено. Вот, например, посмотрели вы на нее, а это она, да не она… Парсуна, то есть. Но вы не волнуйтесь. Я же сказал, ручаюсь, что она придет или не придет.

– То есть как это? Вы издеваетесь?

– Да. Издеваюсь. И поэтому сейчас, вот прямо сию минуту буду обращаться к вам на «ты». А как прикажете иначе, если человек не чувствует запаха мысли, я не говорю – движения? Она ведь… не мысль, конечно… В общем, все зависит от того, когда и как ты будешь готов. Ей – понимаешь? – ей мужчина не нужен. Он у нее уже есть. Имеется. Ну, вот как посуда в хозяйстве. А нужен ей делатель. Тот, который… ох, вот не люблю я пафоса, но по другому сказать будет искусственно: в общем, тот, который в пути и на пути к сущности великой цепи бытия…

– Опять «бытия»!..

– Ну, что делать, что делать… Какое, кстати, полезное слово «делать», а? Так что же делать? Учись. Жди. Терпи. И прежде всего выучи, что она придет или не придет, что одно и то же, потому что – вот тебе сущность – потому что так или иначе она от тебя больше не уйдет никогда. Ясно? Для этого каждое твое движение должно быть шагом к истине, а каждая истина – простейший камень сущности. Голыш. Вот и ты тоже пока еще голыш. И пока ты в ожидании, ты живешь. Ожидание – жизнь, обретение – смерть…

– Вы сами себя, вообще, понимаете? Немедленно откройте эту… как ее…

– Не суетись. Я последний раз такими словами выражаюсь. Хотя, наверное, еще придется… Ну, а по сути, коли она от тебя все равно никуда не уйдет, как ни крути, то вот еще мысль: не моя, заметь, а твоя: а вообще на кой черт она тебе сдалась? Кого ты хочешь? Ее? Какую ее? Что она? Символ, аллегория? Нечто этакое в дымке чего-то? Или все -таки конкретное тело с пятого курса, дура замужняя, которая лет через десять станет разведенкой, растолстеет, начнет ходить на поэтические вчера в библиотеку и в камерные концерты, чтоб страдать, и страдая, изливать себя на голову первому встречному? Не пялься, не она, не она дама с портрета. А та дама, может, вообще неизвестно, кто. Может, ее даже вообще никогда не существовало. Вижу, не убедил… Но ты, того. Определись. Будь мужчиной. Баба с возу – волки сыты…

– Простите, как вас…

– Трудно сказать. Одни называют Добряком из Тревизо, другие Бернардом, кое-кто Франческо, но это, знаете, пижонство… А вам я, допустим… Да я ведь, кажется, и это уже говорил. Правда, хотел было рекомендоваться как Горшков, что ли. Но пусть будет Котельников. Есть хочешь?

– Есть что?

– Кушать, обедать, червячка заморить, вкусить чего-нибудь… Закусить, в общем. Со свиданьицем.

– А! Да… Как-то так вот сразу-то… Если только за знакомство…

– Вот это правильно. Пока умный думал, дурак реку перешел. Вон и книжечка подходящая при тебе, так что и начинай, благословясь.

– Что начинать?

– Кашеварить. Шинковать. Тушить- варить. А чего ты этак с лица-то сошел? Ты вот подумай, что там – там! там тебя, допустим, все равно в армию забреют. Прямо вот лоб-то и выскоблят. И не спасет тебя твоя межреберная дистония. И справочка не выручит. Знаешь, сколько коньяку мамаша твоя отгрузила… э-э… как его… подполковнику, что ли… знаешь? Ну, и там кой-чего еще, по мелочи. Армению споить можно. Так что справочкой твоей сам и подотрись. А там, сударь, там уж тебе вагон, степь, тюльпаны, сапоги кирзовые, портянки и я тебе скажу еще кто: старший сержант Дюсенов из Актюбинска. Три года будешь перловку с вареной скумбрией трескать, по воскресеньям – яйца вареные, тушенку с гречкой жаждать будешь, и штык-нож к пузу прилипнет, и сделают тебя ефрейтором. Так что, сокол, иди и не выдрючивайся.

– Куда – иди? Да я и готовить-то… Вот так сразу? И при чем тут дистония… И насчет покушать это, собственно, вы мне, а не я вам, и я сюда не напраши…

– Вот только не надо, не в участке… А ты на что рассчитывал? Ведь это еще вопрос, кто у кого оказался, а заодно уж и как оказался, и по какой причине, и кто кого потчевать должен, если согласился на предложение. Здесь это в порядке вещей.

На страницу:
2 из 3