Полная версия
Возвращение Орла. Том 2
– Погоди, – остановил красноречие умника Африка, – а как они двигались от ледника? На каких поездах?
– По рекам, по рекам… другого варианта, лучшего варианта, чем, скажем, по Волге да на юга, не придумать. Но двигались они не год, а сотни, может, и тысячи лет: отступили, обосновались, обустроились, обназвали всё вокруг по-своему, и стали жить – может, говорю же, тысячу лет, а может, и две. Потом, когда снова подпёрло ледком, те, кто пожиже, дёрнули дальше, кто постойче, – с новой родины ни ногой. Второй, 6–5 тысяч лет до н. э., – этап активного заселения остальной (а не только Балкан) Европы. Третий, 3–2 тысяч лет до н. э., – повторное омоложение Индии, Ирана, Греции, Китая, Азии и т. д. Это всё в долетописно-историческое время, но и в историческое реактор работал не менее напряжённо: узнать об этом одновременно и легче, потому что появились документы, и тяжелее по той же причине – появились документы, призванные искажать всё, что происходило.
– Выходит, что на всей земле живёт, по существу, всего один народ?
– Уже не один, народы уже разные, но разные только потому, что в разное время покинули прародину. Первые мигранты в мужской периферии деградировали, упрощался и искажался язык, а за ним и всё остальное, потому что божьи образы на девяносто процентов сохраняются языком.
– Вот! – даже привстал со своего ящика Аркадий. – Вот!
– Вторые и последующие волны смешивались с почерневшими и огрубевшими первопроходцами, образуя полуцивилизованные метисные культуры многообразных степеней брюнетости – это нынешние этносы и расы. На Пиренеях, например, встретились с иберами, в Палестине и Месопотамии – с семитами и хамитами, в Индии – с дравидами и гондами, на Алтае – с тюрками. Так что человечество – огромный слоёный пирог… или картина с перманентным разбавлением белого, сто оттенков.
– Когда-нибудь белый может ведь и закончиться.
– Может. Правда, есть одно обстоятельство, и называется оно, брат Аркадий, энтропией. В нашем случае – энтропией сознания. Почему всегда новые человеческие выплески имеют преимущество перед давно уже обживающими окраины периферии ойкумены? Потому что антиэнтропийное преображение сознания происходит не везде на планете, а…
– Вдоль Золотой Цепи?
– Да! На скачки духа Земля щедра не везде и, главное, не ко всем… Я думаю, если вдоль 52-й широты поселить чертей, ангелами им не стать.
– Потому-то в Хартленд их и не пускают, потому-то и Герника!
– А может, не фонить во все стороны? Не перемешиваться?
– История – это, братец ты мой, прежде всего взаимодействие, потому она родня физике. Ему, – Николаич посмотрел поверх очков в небо, – было бы не понять не только законы, но и природу частиц, изучай он каждую в отдельности, да это просто и невозможно: мы ведь тоже частицы не видим, пока не столкнём друг с другом, только во взаимодействии они и появляются, и проявляются своими свойствами. Так и Бог поступает с нами, выуживая из столкновений человеческих частиц информацию, на которой потом уже строит свою божественную теорию и нашу человеческую историю.
– Земля, выходит, – это такой господень НИИП?
– Выходит.
– Мне, Николаич, неясно с гиперборейцами, – подал голос молчаливый Поручик, а если уж он подал, значит, неясность была. – Почему это для них такие поблажки? Все, кто в другие стороны уходили, – деградировали и с каждой новой волной метисировались, а гиперборейцы у тебя как законсервированные, даже наоборот: развились в полубожественную культуру. Не почернели, не одичали…
– Там же вечная мерзлота! – усмехнулся Африка. – В ней мамонты сохраняются, гиперборейцы чем хуже? – уесть умного ему было в радость.
– Сохраниться – не развиться, – отмахнулся Поручик. – Кистепёрые рыбы тоже сохранились, но в космос почему-то не летают. Откуда у них антиэнтропин?
– Может, и правда от холода? – предположил Семён. – Бананы же с веток не падали, приходилось соображать, как выжить.
– Ну, тогда в космос должны были улететь песцы и белые медведи, у них больше холодного времени для соображания было, – опять возразил Поручик, – и потом, по преданиям и этим… индийским сказкам, было в Гиперборее тепло и сыро, финики росли. А по греческим – гипербореи были чуть ли не богами.
– Да, – подхватил Африка, – как это случилось? Мы их отсюда двадцать тысяч лет назад людьми отправили, а они там, на морозе, забожели.
– Мы! Отправили! – передразнил Николаич. – Ты так и думаешь, что всю эту уйму времени люди были одними и теми же? За сто лет поменялись – не узнать, а уж за семьдесят тысяч… Это большой вопрос, кем мы были, когда отправляли: закона Ома, может быть, и не знали, а левитировать ещё не разучились.
– Всё равно неувязочка, – Поручик как будто жалел умника, – блатные, выходит, у тебя гиперборейцы, нехорошо.
Николаич оторопело чесал репу, впервые не зная, что ответить. И правда ведь, получалось… мягко сказать, не научно. Так что одно из двух: или никаких гиперборейцев не было, что нелепо, или вся его теория – чепуха. Оба варианта скверные.
– Передвинуть твой реактор на север, и всех дел, – посоветовал Винч.
– А чернозём?
– Может быть, под Белым морем чернозём покруче тамбовского! – предположил Аркадий.
– Дело в другом, – пробовал прийти на помощь физику Семён, – в торможении? Исход, импульс – это же выброс колоссальной энергии, энергия же, как известно, бесследно не исчезает, а (и в нашем случае тоже) во что-то преобразуется. Особенно при резком торможении. В Индии – Тадж-Махал, в Египте – пирамиды, в Европе – античность… а на севере – Гиперборея. Импульс израсходовался – культура завяла.
Николаич отрицательно покачал головой.
– Нет! Гиперборея генерировала… – и добавил совсем уж убийственное: – Если она была.
Эх, слышал бы эту фразу Тимофеич!..
– Скажи, а что с сибирским реактором? Может, и его не было? – продолжал добивать умного Африка.
– Как не было? А Орлик с Окой? – возмутился Семён.
– А Ганга-Ра? – поддержал его Аркадий.
– Это в какие времена… – отмахнулся неофит. – Что-то не замечено там следов от нейтронной атаки.
– Атаки атакам рознь… и потом, мы туда с дозиметром не ходили, а если б и ходили – за тысячу лет один фон остался.
– Ты ещё, хибакуся, умничаешь, – не сдавался Африка. – Что там и есть, кроме Китайской стены?
– Чем тебе стена не след? Кочевники от кочевников стеной в десять тысяч километров защищаться не будут. Из пушки по воробьям. Противостояние было, должно было быть, адекватным постройке. Берлинская стена, аналогичный архитектурный итог величайшей бойни, – всего сто километров. Какая же должна быть там и тогда война, чтобы по её итогам построить стену в десять тысяч километров. Понятно, что простые пропорции не работают, но как один из параметров соотношения масштабов противостояния не учитывать нельзя: один к ста. Гитлер со Сталиным – дети в песочнице.
– Но-но! Двадцать миллионов…
– Да погоди ты! Те, которые от китайцев стеной отгородились, тоже нам не чужие были – Орлик с Окой… Нет, определённо, что-то там происходило, чего мы не знаем. Почему?
Рукопись. Часть вторая, глава шестая
Только, надо сказать, у хороших есть одна малоприятная особенность… они очень любят… гм… пугать не пугать, а так – притворяться чёрными…
Е. Л. Чудинова, «Держатель знака»Так бывает после бурного обсуждения – вдруг всем хочется помолчать. Отойти. В том, первом, пусть и тоже переносном смысле, значении этого слова: отдалиться от предмета разговора или спора, попробовать взглянуть на него с расстояния, на которое удастся отойти, или с места, откуда может быть виднее.
Семён взял Катину тетрадку, ещё половина была не дочитана.
– Давай уж вслух, чтоб потом не пересказывать, – сказал подсевший к нему Аркадий.
Глава шестая. Полкан. 1789 годТо, что он ценил в себе, как присущие только ему качества, что отличало его от всех других, вдруг, в одночасье, представилось уродством, излишеством, какой-то кляксой, наростом на простом естестве, в котором всё это его особенное, смешно и коряво выступающее из целого, давно и в совершенном виде существует в этом ладном целом. Стало стыдно недавней гордости. И смешно. Как он когда-то похвалялся умением терпеть холод! А оказалось это умение глупостью, нужно его не терпеть, а принять, и холод из неудобства превратится во благо. Гордился, малец, способностью от утра до утра выдюживать с веслом на челне, а как они тогда со стариками, после Слова, гребли до Старых Печёр четверо суток подряд, а силы только прибавлялось! Откуда в Слове сила? Сила в земле, Слово же открывает, разрешает взять её. Слово – ключик. Правильное слово, не всуе сказанное, а с огня считанное, по земле ношенное, с годами не остывшее. Как оно дорого и могуче, правильное, да только суметь и сметь сказать его не всякому даётся.
Давно было, а пустая эта гордыня от непонимания силы истинной помнилась. Не заметил, как с тех пор перестал даже мысленно произносить слово «я», увидев вдруг, какое оно, это его «я», смешное и маленькое, как оно мешало ему увидеть в себе всю утробу мира; грубая оболочка, «я» не давало ему стать тем, кем он был по божьей задумке – всем: рекой и звездой, вчерашней грозой и послезавтрашним ветром. Ничего через неё, эту оболочку, было не увидеть. «Я» мешало, словно он, безымянный, невесомый и невидимый, растворившийся во всех и во всём, идёт-летит к блистающей цели, а некая тень, ошибка света в кипящих чернильных разводах, стоит на пути, распахнув липкие лапы, и норовит не пустить, цепляя за любую о себе самом думку. «Я» должно было умереть, всё, что носило эти жалкие особенности, делающие невозможным всеобщее, должно было исчезнуть.
И он умер.
И земля стала как книга – о бывшем, о сущем, о ещё не бывшем. Несчётно слов вещих, но тяжелы они, не все поднять, а какое осилишь, то слово станет Словом, земля откликнется ему и силу даст, и по Слову исполнит. В земле сила, но не по всей земле силы ровно. Везде на струне звук, да не везде лад. Велики гусли земли! Отцы-праотцы, деды-прадеды много знали песен, много ладных мест нам открыли и отметили. Кто и ныне знает, тот с лада не собьётся, кто не помнит – тому только шум. А нового лада не отыскать, затаилась земля.
Кто столпы ставил – ветер стачивал, земля глотала, кто курганы сыпал – заносило песками, зарастало лесами. Наши прадеды метили Словом, именем, от земли же взятым. Где горы были – называли горы, где реки – реки в одно имя крестили, клятвы клали – ни один язык с тех пор над именем был не волен, а кто и переволит, переиначит – погибнет, отберёт земля силу, а земля заберёт – у неба не выпросишь.
А кто от лада к ладу ногами пройдёт с добром и памятью, услышит земную музыку и саму землю увидит – и бывшую, и сущую, и ещё не бывшую, на то откроется ему особое око, и с каждым новым ладом оно будет зорче, а увиденное яснее, и в земную глубину, и в глубину отражённую, небесную. Не увидеть неба, не вглядевшись в землю. Пустословые, отворачивают крестом от матери, доверчивые, теряют пути и опору. Не увидеть неба, не вглядевшись в матушку-землю, глаза в глаза, око в око. До страды, до настоящего служения, без устали и страха пройти должно от лада к ладу, от ока к оку земному, они названы, они ещё видны и охраняемы – и древними, назвавшими, и нынешними, смотрящими и видящими, играющими, не дающими умолкнуть великим гуслям, питающим нас силой..
– Редактора на него нет, – вздохнул Семён, – одними причастиями уморит: щим, щим, щим, щим…
– Видно, не до литературы.
Когда прошло восемь из десяти лет обета, он, пребывая в один из мартовских дней в молитве, увидел в пустынной своей землянке двух ангелов, возвестивших о ниспосланном ему великом даре прорицания будущего. Возблагодарил Господа и ещё истовее стал стучаться лбом об пол: знал, что срок обета ещё не вышел, ангелы ангелами, а старческое благословение терять нельзя. Велика награда – прорицать, но знал, что должно открыться и нечто большее, о чём и дерзнуть помыслить до срока не смел. А пока упорствовал в молитве и исподволь испытывал на зуб время.
Начинал с того, что как будто несколько раз проживал одну и ту же минуту – минута уже минула, а он снова и снова плыл по ней. Потом стал пробовать проживать не прошедшую, а ещё не наступившую, будущую минуту. В отрочестве, на первой дедовской учёбе, это уже у него получалось, тогда, правда, всё давалось ему просто: сердце было чистенькое, душа лёгкая, а теперь, даже после ангелов, приходилось брать терпением и усердием, благо времени на усердие ему отмеряли. Сначала вновь открывшаяся способность его забавляла, дождь ли он угадывал к вечеру, весточку ли упреждал, гостю заранее лучку покрошить в тюрю на постном масле… но очень быстро забава превратилась в очевидность: как просто глазами смотреть на дорогу впереди себя, идущего, отмечая повороты, препятствия, грязь или переползающего тропу ужа, так же просто другим оком до мелочей видеть бегущие впереди тебя минуты, уже наполненные событиями, бедами и радостями, только ещё собирающимися в этих грядущих минутах осуществиться… Постепенно, по мере всё более отчаянного погружения в молитву, минуты удлинялись, превращались в часы, в дни, месяцы. Смотреть далеко бывало непросто, потайное око уставало, как и обычные глаза, от долгого вглядывания вдаль, поэтому без нужды его не мозолил; но случалось иногда особенное, восторженное прозрение, когда время становилось настолько ясным и прозрачным, чисто сентябрьский день, в обе стороны различимы были даже мелкие блохи на обоих горизонтах, и за горизонтами прошлое как бы смыкалось с будущим и, как таковое, оно, время, исчезало, и всё, всё, что когда-либо было и будет, происходило в сию секунду, только выбери, что бы ты хотел рассмотреть.
И тогда становилось ему страшно. Не столько потому, что неделю после прозревания безвременья лежал пустой и бессильный (покойник живее); и не потому, что за неделю до этого нападали бесы – не иначе чуяли приближение ясного мига и, дармоеды, слеподыры, чужим оком норовили заглянуть в ещё не наступившее, чтобы уже наперёд расставить в нём свои рогатки: искушали, блазнили, стращали и грозились; а потому, что в следующий после всеохватности миг, светлый и до пылинки понятный, мир выворачивался изнанкой, и открывалась вдруг на его месте чёрная ледяная бездна – человеческого не хватало её одолеть; наверное, думал он, от неё и убегают в смерть самоубийцы, человеческая смерть – любая! – добрее и понятней, теплее одного лишь прикосновения к жуткой прорве. Даже чертей, недавних храбрецов, не видно было по её стылым окраям, они, как и весь тварный мир, жались с этой стороны, и виделись уже, серые, на фоне абсолютной черноты, чуть ли не роднёй – мерзкой и проклятой, но сотворённой и сущей.
Он знал имя этой бездне. Называлась она – мир без Бога… И возникала она – он понимал это! – как равновесная плата за всего лишь мгновенное пребывание в мире самого Бога, в мире, где есть всё, и не по жалкой человечьей временной толике-очереди, а сразу, мгновенно.
Но время, сладкое, родное, чудное время возвращалось, проходило и лечило. И хоть наступала за этим мгновением неделя пустоты и бессилия, но что такое человеческая пустота в сравнении с безбожной!
К вожделенному открытию неожиданно подвели именно бесы… Бес. А кто такой бес? Ущербно сотворённая тварь, – рассуждал он, – не способная, в отличие от человека, творить сама, но провидящая человеков-творцов (и люди ведь не все творящие!), нападающая на них и всеми правдами и, в основном, конечно, неправдами пытающаяся если не завладеть, то хотя бы оседлать, использовать творящую человеческую душу. Пока он пребывал в заботах чисто мирских, один-два, от силы три мелкорогатых пробиралось в келью и канючили частичку творящей силы, которая могла перепасть им даже после малого отказа от человеческого образа, от любой толики вернувшегося бы «я». Эти убирались несолоно, но, безсовестные, как на службу, являлись вновь и вновь – а вдруг? Стоило же ему начать заглядывать в окошко будущего – появлялись бесы иные, посерьёзней, с замшелыми рогами, эти как будто ничего и не клянчили, не опускались и до угроз, а упрямо пытались объяснить, что там, в завтрашнем дне, они необходимы и ему самому, и вообще всем людям, в конце концов – даже Сотворившему всё и вся (и в том числе их), и поэтому «давай-ка этим твоим оком вместе посмотрим туда, и мы от тебя отстанем. Нам же там тоже жить-быть, а тебе ли не знать, каково нам приходится? Покажи другой день, мы в нём себе норку приготовим и, в случае чего, и тебе подсобим».
Эти от простого знамения даже не вздрагивали, только долгая, истовая молитва выдавливала их в косячные щели.
А когда уж была обещана минута прозренья, до неё за неделю слетались все – и первые мелкорогие, и мохнорогие вторые, и ещё третьи, в образах почти человечьих, и этим многажды опасней и лише. Пытал их мысленно о пославшем. «Нас послал к тебе тот, кто и тебя в сие место послал», – отвечали они. Скреплялся, но бесы, чуя поживу, вгрызались всяко: и кололи страхами, и прельщали, и рушились матицами, и травили ядными насмехами, и ужимали утробной болью, и не час, не два, не день, а день за днём, день за днём… Не вставал с колен, взывал к Господу, а Он, терпеливый сам, и его терпение испытывал: лишь к исходу седьмицы подавал тихую весть, но зато, как только отзывался, только произносил первое своё Слово, во мгновенье ока бысть вси бесы невидимы, ужасошася и бежаша…
Вси да не вси… Оставался один из человековидных, тот, что терпеливо дожидался истечения обетного срока, чтобы искушать не мыслью только, а и человечьей речью.
И минули последние два года немоты…
– Как… ты остался?
– Заговорил, наконец…
– Ведь велел же он вам ужасошася и бежаша… Почему не убоялся?
Бес неожиданно задумался, какое-то усталое небрежение затуманило ему глаза, отчего стали они чисто лошадиные – большие, грустные, с размытым зрачком, словно спрашивающие: «Что, опять ездить на мне будете?», и даже чувство промелькнуло, что не бес к нему, а он к бесу без приглашения явился. А тот вздохнул – словно, решая какую-то важную для себя задачу, получил нежеланный ответ, с которым приходилось теперь мириться и действовать согласно ему же, нежеланному.
– Мне чего бояться? – выговорил, наконец, бес, и дальше затараторил уже галопом. – Это вам пристало бояться, у вас страх божий – душу, доверенную вам, потерять, а у нашего брата души нет, за что ж бояться?
– Изыди!
– Тпру, тпру… Ишь ты, каков. Он велел… Он и мне Отец.
– Так… что ты такое?
– Даже так: не кто, а что? Тогда такой и ответ: я ровно обратное тому, что ты обо мне думаешь. Когда спускаюсь к тебе ангелом, то бишь надуваю тебя самым наинаглейшим способом, я есть самый настоящий чёрт, ибо имеет место абсолютная образцовая ложь, родовое наше клеймо; а вот когда я честно, заметь – честно! – демонстрирую свою бесовскую сущность, то в этот момент я настоящий ангел, ибо что же такое ангел, как не сущая правда? Так что давай без этих «изыди!», ты ведь, в конце концов, не актёр из сумароковского театра… серьезным делом собрался заняться, вот и давай по-серьёзному все обсудим – ты со мной поделишься своими планами, я тебе подскажу, как их оживить. Ну что, к делу?
– Погоди, погоди… помутилось. Так это ты два года назад являлся с благой вестью о даровании мне способности прорицать будущее и сообщать избранным, что им предстоит?
– Это когда ты плакал от умиления и благодарил Бога за услышанные твои молитвы? Я, кто же ещё…
– Но их… ангелов было двое.
– Для верности. Если нужно добавить эффекта, я и целой делегацией могу заявиться. Хочешь, посижу с тобой втроём? или впятером? Человек слаб и наивен, для него есть разница – один лицемер ему елея капнет или хором станут петь осанну, один бес искушать будет или целая свора накинется. Тяжело создать, размножить просто. А эффект – да, эффект больше не от самого образа, от количества копий. Но это не сейчас, я ведь не пугать тебя собрался, я по делу. Долго ведь ждал – цени.
– Конечно, по делу, по делу… но как же… когда я не пойму – кто ты всё-таки?
– Я бы обсуждать это сейчас не брался. Как тебе сподручней, так и считай.
– Что ты меня путаешь?
– Ну, давай я прицеплю крылышки, пинетки на свои конские копыта натяну – легче будет? Мне ведь несложно, только лучше по-честному. Знаешь, позирую сейчас одному немчишке для поэмы, так он сразу придумал, как меня определить – длинновато, но в общем верно: часть той силы… ну и так далее. Не слышал? Ах да… Немцы умницы, души у них против нашей… вашей, конечно, скуповато, зато умом бог не обидел, этим они, кстати, нам родня куда большая, чем вы.
– Так, стало быть, ты всё-таки – бес?
– Опять он за своё! Для кого-то – бес, для кого-то наоборот. Вот принёс тебе великий дар прорицания – для тебя ангел, а для царей, которых ты с его, дара этого, помощью извести хочешь, – бес.
– Какой же ты ангел? – у тебя копыто!
– Копыто, – крякнул бес. – По стерне-то сподручней на копытах. Ты, наверное, когда бежал до дальней Волги, о таких-то мечтал? – И расхохотался (заржал). – Вообще-то, стоило бы тебе рассказать об этом походе, всё ли ты понял? Признайся, даже после Пути посещали тебя вопросы: и на кой ляд? А ума сопоставить не нажил.
– Ты умный – скажи.
– Отправили тебя… познакомить с самым древним человеком, который теперь – земля. Подружить, больше – породнить, хоть вы и так родня.
– А вы, бесы? Или вы всё-таки…
– Пойми, садовая голова, дело не во мне, а в тебе: кого ты во мне видишь, тот я и есть.
– Во мне… а где я? На свету или в тени?
– Когда родиться-то угадал, вспомни? День был равен ночи, редкое для земли время, когда свет с тьмою в согласии, когда одному нет власти над другим, и потому они словно одной заботой полнятся. Так что равно будешь окружён и агнцами, и демонами… Да не горюй ты… не знаешь разве, что все нынешние бесы – бывшие боги? Даже хуже: не просто бывшие, а преданные вами, людьми, боги. Понятно, обстоятельства! Один умник даже открытым текстом сказал, что все языческие боги – бесы. Ну, и довольно об этом, а то ведь легко тебе выведу, что истинные бесы – это вы, предающие своих богов люди, и, поверь, крыть тебе будет нечем. Или хочешь ещё о добре и зле порассуждать? За последнюю соломинку зацепиться? Даже не тщись – разочарую, да так, что эта соломинка, как бревно, тебя раздавит. Был бы ты хоть какой-никакой немец, я бы ещё попытался тебе объяснить, как этот чёрно-белый слоёный пирог добра и зла испечён. Тебе же, дураку, Бог специально дал такую редкую вещицу, которая без всяких рассуждений указывает, где добро, а где зло. Мне вот не дал, видишь, рассуждать приходится, а тебе-то зачем? Счастливчик, баловень господень, загляни в душу – там ответ уже исчислен с такой точностью, до которой всяким Гей-Люссакам за биллион лет не дойти. И за дело давай, за дело, мне ещё к немцу успеть, для поэмки позировать. Правильно ли я тебя понял, что прозревать будущее тебе мало: вдруг там да не окажется того, чего нужно? Детей забавлять таким даром?
– Подслушивал!
– Вот тебе раз… Какое же подслушивал, когда сам ко мне обращался?
– Я ко Господу обращался!
– А Он мне перепоручил.
– Не лги!
– И ответить поручил, и я тебе ангельским голосом пропел, что буду сказывать тебе вся тайная и безвестная, и что будет тебе и что будет всему миру; и прочая таковая многая и множество! Но ведь какое дело: мало знать, что будет, так? Та-ак!
– Тебе-то что за дело? И кто ты, в конце концов? Какое имя тебе?
– Ты спрашиваешь у меня? Мне весело, когда об имени спрашивают люди, те самые люди, которые эти имена и дают и, главное, их же меняют, причём меняют быстрее, чем мы успеваем к их именам привыкнуть… как говорится, был волхв – стал волк. Может, сначала в себе разберись – кто ты? Впрочем, если бы не алексинский ваш дворовый пёс, мог бы называть меня Полканом…
– Полкан…Что за слово, Аркадий?
– Пол-коня.
– Кентавр, если по-русски?
– По-русски… по-русски как раз Полкан. А кентавр буквально – «бьющий быков», то есть пастух-наездник, ковбой. Дикие греки ездить верхом не умели, а когда видели пастухов-скифов на конях, думали, что это полубоги, уж если даже быки от них шарахаются.