Полная версия
Время животных. Три повести
– Щука, должно? – предположил Питкин.
– А может, и судак, – несколько обогатил фантазию приятеля Сандора. – На быстрине судак любит промышлять. Щука всё больше из засады норовит, из камышей там или кустов. Я потом на блесну попробую, вон перекат впереди, там, говорят, и жерехов брали!
– Вот что, парни, давайте для начала хотя бы пару плотвичек выдернем, – пресёк растущие фантазии приятелей Санька, – а там уж, как получится. Спиннинг, донки. Лично я думаю, что на быстрине лучше ловить на поплавочную удочку с большим грузом. Пускать наживку по течению и, когда груз опустится, подсекать.
– Как на мормышку?! – сообразил Ганза.
– Примерно, – согласился Санька. – Только здесь блёклый червь не годится. Нужен белый опарыш. Я, кстати, пару десятков прихватил у папы Феди, на всякий случай. После этого пацаны забросили донки, а Санька опустил на быстрину сетку с подкормкой – прокисшим хлебом, который тут же принялась вымывать быстрая вода. И в аккурат по ходу этого смыва он стал забрасывать свою снасть. Первые пяток забросов были безрезультатными, но вот шестая или седьмая подсечка закончилась резким рывком и тугим сгибом пластиковой удочки. Бамбук бы треснул, успел подумать Санька и стал проворно отпускать леску, опасаясь обрыва. Так он делал не менее десятка раз: травил – забирал, отпускал – наматывал, пока метрах в десяти ни плеснул серебром плоский контур крупной рыбины. Приятели побросали свои донки и стали дружно советовать:
– Дай ей воздуха глотнуть! – орал возбуждённый Сандора.
– Не отпускай больше, пусть леска остаётся в натяге, – требовал Ганза, – а то соскочит.
– Не соскочит! – не соглашался Питкин. – Судак это, а он, как ёрш, заглатывает намертво. Когда Санька подвёл рыбину к борту «казанки», Сандора ловко подвёл под неё сак. Уже находясь в нём, рыба всё-таки соскочила с крючка и, оживившись, лихорадочно забила хвостом, но было уже поздно. Пойманная была существенно уже леща, с красными плавниками и вела себя чрезвычайно шустро, почти как окунь.
– Язь! – уверенно заключил Сандора. – Лещ, блин, шире и белее, а этот ещё и с красными плавниками.
– А не голавль? – усомнился Ганза.
– Увы, – отвечал со знанием дела Сандора, – тот ещё уже, с оранжевой чешуёй и рот у него крупнее, почти как у хищника. Да он и есть наполовину хищник: бабочек над водой срубает влёт и даже стрекозами не брезгует. Но голавль нынче – редкость, он всё больше в лесных речках, где сплошь кувшинки, камыш и насекомые над водой – основной его корм.
– Сандора, и откуда ты всё, блин, знаешь? – с нескрываемым уважением спросил Санька. – Ты, вроде, и из города-то не шибко часто ездишь. У Ганзы вон хоть дача есть…
– А я не люблю в земле ковыряться, – отвечал Сандора. – Я больше по грибы на мотоцикле. Или стреляю на болотах. Ну, это с конца августа, когда птенцы уже на крыле и в весе. Батя мне свой вертикал отдал: по пьяни боится в себя стрельнуть.
– Ну, – стал вновь разливать вино Питкин, – давайте за первую серьёзную рыбину. Она не меньше килограмма будет.
– А я поначалу думал, когда удилище согнулось, что не иначе щука кило на пять зацепилась! – Искренно воскликнул Санька.
– Ты чего на пять?! – Осадил приятеля Сандора. – Она бы тебя без удочки оставила! Упаси Бог от такого крупняка! Самую большую рыбу никогда не поймаешь, она недосягаема…Просто, это язь, а он всегда раза в два или три сильнее дергает, чем реально весит. Я ж говорю, на окуня похож! И в это время катушка у Ганзы, громко затрещав тормозом, стала стремительно разматываться.
– А вот это, – почти с уверенностью сказал Сандора, – точно щука. Она так на жерлицы берёт. Только бы не оборвала, косорылая! И теперь все уже наставляли Ганзу, который и сам уже был не рад, что ему так свезло! Когда к полудню хорошая рыба ушла в глубину, и на крючки полезли сплошь одни сопливые ерши, то есть чистое наказанье (их не снять с крючка!), Сандора дал команду править к берегу, где просматривалось сразу несколько костровых мест.
– Давай туда, – указал он на груду ошкуренных слег. – Кажись, дождь собирается, а у меня в рюкзаке – несколько метров целлофана. Смыка с Питкиным – ладить костёр и печь картошку, а мы с Ганзой займёмся шалашом. Туча ещё далеко, успеем! Мотора запускать на сей раз не стали, дошли на вёслах. Шалаш сладили быстро, а вот картошку, чтоб не сжечь, пришлось постоянно переворачивать. Когда она, наконец, стала достаточно мягкой, у Саньки вдоль позвоночника словно кол вставили. Увидев на его лице гримасу боли, Питкин протянул ему очередной стакан:
– На вот микстуры от боли, – голосом училищного фельдшера сказал он страдальцу. – Кстати, так наши пьяницы называют слабенькое сухое вино, которое продают с самого открытия: где с девяти, а где и с восьми часов.
– Как называют, я не понял? – спросил Санька, палкой извлекая из углей почерневшие по бокам корнеплоды.
– Ну, вино это прибалтийское называется «Абули», а мужики, которые вынуждены им головы лечить, зовут его «От боли»! Оба засмеялись и приняли по стакану восемнадцатиградусного «Луча».
– Не надраться бы сегодня! – озабоченно пробормотал Санька. – А то завтра уж точно придётся это «От боли» употреблять. Батька, наверное, весь самогон уже выжрал.
После обеда одна пара курила, а вторая мыла в реке перепачканную закуской посуду. Вино уже во всю гуляло по жилам, и парни, заметно захмелев и разомлев на природе, обменивались разными новыми для себя ощущениями и воспоминаниями. Санька вспомнил, как в восьмом классе он обнаружил на столе у классного Ваньки письмо из кожно-венерологического диспансера, в котором сообщалось, что их одноклассник Лога (Логинов) болен гонореей.
– Ну, мы, конечно, стали все ему завидовать и колоть: как и с кем триппер прихватил? Он и поделился, что якобы возле фонтана девку пьяную втроём сняли. Ну, пожали её, полизали… Она, вроде бы, и дать не против. Спустились в овражек, куртку на траву и давай по очереди! А через пару – тройку дней с конца закапало, но не у всех почему-то, а только у Логи.
– А он которым по счёту на неё залез? – спросил опытный Сандора.
– Последним, вроде, – отвечал неуверенно Санька.
– Ну, тогда, думаю, не от неё он и зацепил. А от кого-то из своих друганов. Они ведь старше и наверняка антибиотиков наглотались, если у них раньше капало. И пойло вот тоже триппер скрывает до поры. Мой старший братуха, когда на побывку из армии приезжал, тоже на одной шмаре словил, но все двенадцать дней керосинил, а поэтому закапало у него только в казарме. Так, в санбате неделю провалялся. Даже рад был, что такая лафа ему из-за этого триппера подфартила!
К этому времени Быки накрыла иссиня-чёрная туча, и где-то за рекой несколько раз сверкнуло. Впрочем, гром был едва слышен, а потому если грозу и ждали, то не раньше, чем через полчаса. В это время Сандора медленно откупоривал ещё одну бутылку вина, Ганза щипал мокрый от измороси щавель, Питкин перекладывал крапивой выловленную рыбу, а Санька просто дремал, выставив под тёплый дождь оголенные до колен ноги, и слушал протяжные крики крупных озёрных чаек, которые, сторонясь быстрой речной воды, как будто жаловались друг дружке на конечность неподвижного озёрного пространства. И шевелились в его сонной голове смелые мысли о далёкой манящей звезде, к которой он будет идти всю свою жизнь.
Но скоро перед Санькой вновь возник полный стакан «Лучистого», и он вдруг отчётливого понял, что в который уже раз пропустил время «Ч», когда организм ещё можно уберечь от пьянства. Он этот временной отрезок уже не улавливал: просто пил, пока наливают. И всё. Как батя становлюсь, засыпая, горько подумал он про себя. В это время на реку упала долго вызревавшая над озером гроза с косым шрапнельным ливнем и нескончаемым кошмаром сплошных молний.
Глава третья
Не успел Санька перейти из учеников в полноценные слесари, как получил повестку из военкомата. Горестно вздохнув, папа Федя побежал в гастроном закупаться для отвальной, а мама Нина стала хлопотать у плиты. Отец, как и наказывал ему Санька, принёс только водки, вина и квасу. Консервов, конфет, свежего хлеба и фруктов должны были доставить Санькины гости, которые к этому времени уже успели «посетить» гастроном, овощной и пекарню. В назначенный час над входной дверью заверещал старый металлический звонок, и в прихожей сразу стало тесно, шумно и возбуждающе! Разумеется, от пацанов уже наносило свежей выпивкой и каким-то дорогим одеколоном. Пришли с ними и две симпатичных девчушки, одна из которых – Лена – Саньке давно глянулась, и Сандора знал это. Вежливо поздоровавшись с Санькиными родителями, он подвёл Лену к сконфуженному призывнику и плотно прижал их ладони одна к другой. Санька испугался, что Сандора сейчас наверняка изречёт какую-нибудь сальность, но Сандора не стал. Взрослеют парни, подумал Санька, и у всех отсрочки, а меня – на фронт! А, может, и к лучшему? Как говорил покойный тёзка дед Саша: раньше сядешь – раньше выйдешь! Отвальная запомнилась Саньке тем, что упились и отрубились на сей раз все, совершенно не пьянел папа Федя, который впервые и оставил его дома ночевать с девушкой.
Служил Санька сначала в сержантской учебке в Борисове, а потом – в пригороде Минска Уручье, в артдивизионе Рогачёвской Боевого Красного знамени и т.д. дивизии – командиром САУ-122, «Акации». На батарее, в которую расписала Сашку строевая часть, приняли его плохо, потому что русских в ней почти не было, а хозяйничали западные украинцы, которые даже своих из Харькова за людей не считали. Когда для начала Сашку попытались привести к присяге, то есть настучать ему железной ложкой по пяткам, Сашка снял поясной ремень и со всего маху заехал им по голове сержанту Поначивному. Сержанта унесли в санбат, а Сашку увели на полковую губу, где прапорщик Галяс заставил его снять из-под гимнастёрки имевшийся там у Сашки для сугрева шерстяной вшивник. На губе висел фальшивый градусник, который неизменно показывал 18 градусов, но изо рта губарей с такой же неизменностью вылетал быстро испарявшийся через разбитую форточку парок. От губарей Санька узнал, что полковая губа была любимым детищем начальника штаба гвардии-майора Губаренко, который почти каждый вечер приходил на неё с инспекцией, то есть с бутылкой водки и банкой тушёной говядины или свинины. И пока Галяс хлопотал над столом, Губаренко спрашивал губарей, довольны ли они условиями содержания и советской властью в целом. Причём, отвечать надо было положительно, иначе срок содержания неукоснительно вырастал, хоть это было и не по уставу. Впрочем, и самой гауптвахты полку не полагалось, поскольку она имелась как в дивизии, так и в Минском гарнизоне. И там, говорят, сиделось лучше. На третьи сутки сидения у Сашки опухло лицо и набрякли ноги. Галяс вызвал медика, который, скептически глянув на градусник, диагностировал «воспаление почек» по причине переохлаждения. Галяс сильно испугался и, даже не доложив своему собутыльнику начштаба, отправил Саньку всё в тот же санбат, откуда он загремел прямиком в минский солдатский госпиталь, где его тут же положили под капельницу и стали пичкать таблетками и несколько раз на дню колоть в задницу. Через несколько дней опухоль спала, но почки на всю оставшуюся жизнь так и остались его самым слабым местом. Разве что печень составила им с годами вполне достойную конкуренцию.
На сей раз на батарее Саньку встретили гробовым молчанием, а молодые – даже и заметным заискиванием. Так, ефрейтор Яковлюк предложил сала, а наводчик Шинкоренко признался, что на Новый год располагает двумя банками горилки. Поначивный шепнул Саньке в умывальне, что ещё поквитается с ним, но Санька в ответ нарочито громко отвечал хуторянину, что если он, сука, ещё раз откроет свою пасть, то санбатом дело для него уже не кончится. Тот сильно побледнел и больше Саньку как будто даже не замечал. Тут надо заметить, что по какой-то роковой случайности, все командиры в полку носили украинские фамилии: командовал частью подполковник Рыбак, дивизионом – майор Бухта, батареей – капитан Федорченко, старшиной дивизиона был прапорщик Шитько, старшиной батареи – старшина Роденко. Куда охотнее и легче Санька сходился с азербайджанцами, дагами и ребятами из Азии. Дружился и с белорусами – бульбашами, с одесситами и двоими коренастыми якутами, которые на все армейские реалии смотрели как будто из какого-то далёкого приполярного чума. А вот литовцы держались особняком, словно по негласному уговору: ни мы – вас, ни вы – нас. Литовцы все, как один, водили полковые грузовики – «Газы» и «Уралы», что также укрепляло их полную автономию, то есть обособленное в дивизионе положение. Пораскинув как следует мозгами, Санька взял себе в закадычные друзья двоих кержаков из Якутска и тоже обособился. И было отчего, ибо дедовщина в полку в горбачёвскую пору низвела армию до состояния общего режима российской зоны, которую все уважающие себя зэки именовали не иначе, как «полным беспределом», предпочитая ей усиленный и строгий режимы, где сохранились понятия, тюремная этика, а частично ещё сложившаяся при царе Горохе строгая воровская иерархия. Но зимой их увезли на учения в глухое Полесье, где всем пришлось несладко уже не от дедовщины, а от ничем неограниченного воровства интендантов, офицерского равнодушия и… безжалостного Холода. Он доставал самоходчиков ещё и потому, что почти во всех бронированных машинах не работали керосиновые печки. Их оцинкованные кожухи давно были свинчены привычными к воровству руками и добротно обогревали офицерские задницы на охоте и рыбалке. Кроме того, до походного солдатского котла не доходило и половины того, что полагалось срочникам по раскладке. Львиную долю консервов, масла и сухофруктов поедали всё те же офицеры и прапоры да продавали в ближние посёлки повара-узбеки. Не раз голодный Санька, оказавшись на своей самоходке в морозном поле, впадал в состояние безысходности. В башне всё было в инее, и в неподвижное, скорчившееся за панорамой тело упрямо ползла со всех сторон мертвящая стылость. А когда он выбирался через люк на воздух, чтобы как-нибудь согреться от движений, со всех сторон на него обрушивались колючие потоки безжалостных январских ветров, которые вновь гнали в промороженное насквозь железо.
Особенно досталось Саньке в оцеплении, когда начались стрельбы. В лютый тридцатиградусный мороз, в нарушение всех уставов и положений, бойцам оцепления даже не выдали полушубков. И валенки Саньке достались тесные, не по ноге, а потому он остался в кирзачах, только поверх портянок ещё и газет навертел. Но главная неприятность аукнулась тем, что ожидаемая нарядом смена то ли заблудилась в метели, то ли не была послана вовсе, только Санька и шестеро его насквозь промёрзших товарищей её так и не дождались. Последнее, что увидел Санька своим угасающим взглядом, была необыкновенно яркая голубоватая звезда на востоке – в аккурат там, откуда его сюда зачем-то привезли хитрые, суетливые люди. Хорошо ещё, что по заметённой бураном дороге ехал от своей сельской зазнобы замполит полка майор Лимаров. Заметив на обочине бесформенную груду чёрных комбезов, он приказал водителю притормозить и… стал расталкивать уже наполовину сонных самоходчиков, которые в ответ только мычали… Слава Богу, у замполита имелась при себе рация, и остывающих солдат успели сначала растереть спиртом, а затем отправить на вертолёте в ближайшую участковую больницу, где ими уже серьёзно занялись врачи. Тем не менее, двое из спасённых остались инвалидами, а у Саньки потом стали гноиться под голенищами ноги и ему разрешили служить в ботинках, а потом и вовсе перевели в штаб – писарем продовольственной службы. И это была уже совсем иная служба, ставшая едва ли не самой памятной страницей в его, в общем-то не слишком яркой и разнообразной жизни.
Санька располагался теперь в казарменной мансарде, в хозяйственном взводе полка. Подъёмов и отбоев здесь никогда не было, поскольку служили хозяйственники по неурочному графику. Повара в основном готовили по ночам, водители комполка и начштаба тоже раньше двух-трёх ночи не появлялись, а про штабных писарей и говорить нечего. Движение командированных и их продовольственных аттестатов завершалось по документам не ранее двадцати двух часов, после чего Санька только и начинал сбивать свою строевую книгу и лишь потом выписывал продукты для столовой. Словом, приходил он в расположение тоже после полуночи. Однажды часов в семь утра к ним во взвод заглянул какой-то молодой лейтенант с красной повязкой заместителя дежурного по части и гневно спросил у дневального: «Почему не выполняется команда «Подъём!»? Почему бойцы не встают при появлении дежурного?». Дневальный – забитый салага «з-под Ивано-Франкивска – ответил в лучших традициях воинства из Гуляй – Поля:
– А они не хОчут!
Санька очень быстро привык к своему особому положению в полку, ибо вокруг него практически вертелись все. Прежде всего, это его персональный командир, начальник продовольственной части капитан Свиньин, который, надо отдать ему должное, никогда и ничего не воровал. За него воровал заместитель командира полка по тылу подполковник Лосев, которому Санька каждый пятничный вечер носил в военный городок, минуя при этом сразу два контрольных забора, говяжьи варезки, сливочное масло и шоколад. Бегал он в столовую и на склад и для комполка, и для начштаба: эти больше посылали за закусью, то есть за мясом и овощами в столовую, и за тушёнкой – на склад. Тушёнку Санька не только открывал, но и аккуратно оборачивал казёнными бланками, что б отцы-командиры, не дай Бог, грубыми солдатскими банками не поранились. Иногда забредали к нему в продчасть и начальники рангом пониже – майоры и капитаны. Эти скромно просили чем-нибудь задавиться: дескать, на выпивку кое-как наскребли, а на закуску – нет! Санька, не скупясь, выделял им из своего сейфа скумбрии, сардин, а то и частика в томате. Они и этим были довольны. Настоящая нирвана наступала для Саньки летом, когда полк уходил на учения. Народу на территории и в самом штабе почти не было. Санька переставал ходить к себе в расположение и нередко ночевал в стеклянной теплице на раскладушке. Прихлёбывая какую-нибудь «Белую вежу», которую приносил ему – на обмен – знакомый прапор из прикомандированного к полку автобата, Санька зачарованно смотрел в высокое чёрное небо, на котором среди мириад разнокалиберных звёзд он всегда выделял одну, яркую и голубую звезду своей бесконечной жизни. А когда глаза, наконец, уставали, и ракурс обзора автоматически менялся, он не без удовольствия начинал созерцать прямо перед своим носом длинные пахучие огурцы, которыми он белорусские «чарнилы» и закусывал. В это время чёрный Санькин «Океан» насыщал огуречное пространство популярной западной музыкой, или вдруг какой-нибудь местный Виктор Татарский доверительно обращался к минским полуночникам: «Дорогие радиослухачы!..» Если Саньке становилось скучно, он отправлялся в столовую, где всегда признательные ему за сотрудничество узбеки накладывали жареной картошки с селёдкой и солёными же огурцами. Ходил Санька и в самоволку, только по-своему, по, так сказать, вольному варианту. Он переодевался на вещевом складе в оставленную «партизанами» (призванными с гражданки на военные сборы) гражданскую одежду, перелезал через забор и садился на автобус до центра Минска. Там он ходил в кино, в республиканский музей или в общежитие технолога – к знакомым девочкам из Гомеля и Гродно. Он всегда угощал их, отощавших от своих синих студенческих котлеток, свежим варёным мясом, мясными и рыбными консервами, отборной гречкой, но особенно белоруски любили шоколад и сгущёнку. Умная Маруся из Колодищ, куда Санька не раз ездил на полковой свинарник, однажды пояснила ему, что, во-первых, шоколад – это витамин счастья, то есть неизменно поднимает настроение и исцеляет от уныния. А во-вторых, он – Бог памяти и стимулятор умственной деятельности, что во время сессии – подарок судьбы. И Санька нередко подкармливал её шоколадом, а она несколько раз отправляла свою сеседку по комнате ночевать к подруге, чтобы не мешала им ночью наслаждаться одиночеством. После таких ночей Санька долго не мог придти в себя и засыпал только под «Белую вежу» или «Ерофеича». Раз в квартал они составляли с капитаном отчёты, то есть Санька их составлял, а начпрод развлекал его рассказами из полковой жизни. Особенно он любил бывальщины про местных прапоров, которые приходили в полк, разочаровавшись в цивильной жизни – и чаще всего по причине непрекращающегося пьянства. В войсках выпивать было куда удобней и презентабельней и даже было чего вынести для домашней кухни, а то и гардероба. И, тем не менее, даже в таких тепличных для небольшого ума людей условиях, иные прапорщики умудрялись попадаться на воровстве, особенно в поле, куда они выезжали с отдельными батальонами и ротами в качестве кормильцев. Как-то проверив деятельность одного такого «кормильца» по арифмометру, капитан сказал практически без всякой иронии:
– Ну, что, Морозевич, веди в часть корову. У тебя двести кило говяжьей тушёнки не достаёт! И что удивительно, на следующее утро Свиньину позвонили с КПП и срочно позвали на выход. Свиньин вышел, благо и было то от штаба до КПП не более сотни метров. Миновав дежурного, он увидел возле полковых ворот Морозевича с бурёнкой на поводу. Когда корова гордо вышагивала по центральной аллее полка, все идущие ей навстречу отдавали честь и валились на газон, давясь от хохота. Больше всего из документов упитанный капитан Свиньин любил толстую книгу «Свиньи», к которым он имел непреодолимую слабость. Вторая по притягательности называлась «Годовой план случек и опоросов». Особенно долго они корпели над папкой с актами о падеже животных, в коих постоянными членами комиссии значились сам Свиньин, прапорщик продсклада и начпрод дивизии. Санька прекрасно понимал, что никакие свиньи в полку и дивизии наверняка не подыхали, поскольку пищевых отходов в части было девать некуда! И свинарники в подсобном хозяйстве им выстроили теплее городских квартир, но… начпрод дивизии был большим жизнелюбом и бабником, и полковая свинина ему порой была просто необходима! Вообще, в армии всё было много выпуклее и ярче, чем на гражданке.
Даже последний свой армейский Новый год Санька встретил не как все, а … под казармой, в мастерской одного из чеканщиков начальника штаба. Дело в том, что в полку служило много дагестанцев, мастеров по работе с металлом. Их и забирали к себе ушлые командиры, доставали им медные пластины, инструмент и заставляли вместо строевой изготовлять разные модные чеканки, которые легко обменивались на иные блага эпохи развитого социализма. Делали в полку и маски из глины и неплохо резали по дереву. Так вот, в мастерскую эту бойцы плыли по казарменному подвалу на плоту. А когда пристали к противоположному берегу, сверху в стене отворилась железная дверь и под ноги прибывшим упал яркий лучик света. В мастерской было всё: вино, закуска, музыка. А потом, уже после полуночи, Санька позвонил своей Марусе в Колодищи, и она примчалась к нему на такси. Поставив разведчикам бомбу «Белой вежи», Санька перетащил Марусю через забор, после чего они через окно залезли к нему в продчасть. Провожал он её уже на рассвете, когда на макушках исполинских сосен поблескивали первые светляки привета из родной России.
… когда Санька получил на руки выходные документы и собрал дембельский чемодан, капитан Свиньин проводил его до КПП, стукнул озорно в плечо с круто выгнутым погоном и, смахнув таки невольную слезу, вместо разной принятой в таких случаях высокопарной дребедени сказал с грустью:
– Ты, Смыков, и на гражданке помни, что главное в нашей грешной жизни – это плотная пайка и чистые трусы! И звезда над горизонтом, – про себя добавил Санька, повернувшись к полку спиной и вдруг различив перед собой дымку родной стороны.
Глава четвёртая
… Первую неделю после возвращения из Белоруссии Санька находился в полной прострации, положительно не зная, что он теперь будет делать. «Лучше бы на полигонах мёрз, – корил он себя и провиденье, – там, по крайней мере, больше бы о доме думал да планы разные про жизнь на гражданке строил. А теперь после Минска и девочек – в грязный цех под ярмо тупого мастака? Не, надо что-то другое, поинтеллигентней искать. Да и на завод его особо никто не звал, ибо времена изменились, производство падало и всё явственней пахло забастовками и нуждой. Всяк стал думать лишь о самом себе и только ленивый не честил Горбача ещё больше, чем Лёху Брежнева. Папа Федя стал получать пенсию, но работу не бросил, более того, страшно боялся её потерять. И вообще, он за эти пару лет сильно изменился, утратив и свой задорный критицизм, и присущую ему по жизни веру, что «завтра будет лучше, чем вчера», а самое главное, вернувшийся «с фронта» Санька отчётливо почувствовал, что они с папой Федей теперь поменялись местами: уже в первые дни после дембеля отец нередко обращался к сыну за советами и просто поддержкой, а однажды расплакался у него на плече, жалуясь на несправедливость в конторе, где его прежде уважали. Мама Нина тоже по-прежнему работала учителем в тюремной школе и не раз замечала Саньке, что зэк нынче тоже не тот пошёл. Поскольку всех Санькиных друзей – кого раньше, кого позже – загребли в армию, он отмечал своё возвращение, в основном, с папой Федей, с досадой замечая, что по части выпивки он теперь даст отцу сто очков вперёд. Но главное, он никак не мог, как обещал, хоть что-нибудь написать Марусе. Нет, он пытался, честно садился за стол, брал тетрадку для писем и даже надписал конверт, но кроме «дорогая Маруся!», у него ничего больше не выписывалось. «А что я ей собственно напишу? – спрашивал он себя. – Что люблю и вспоминаю? А зачем, если в ближайшее время всё равно не окажемся вместе? Она в белорусском университете учится, а я, слесарюга, и пока ещё безработный, в России водку пью. Честнее не обнадёживать и не тормозить девку! Пусть её живёт без напряга и оглядки. В Минске парней много, её же круга. Небось, одна не останется». После таких откровенных признаний самому себе Саньке становилось горько и неуютно, словно нутро его, согласно некой верховной Воле, переселялось в иную, предназначенную вовсе не ему оболочку. Тогда он, зябко подёргивая плечами, обречённо брёл в гастроном, покупал для начала «чекушку» и, только выпив дважды по полстакана, на время возвращал этот самый вдруг утраченный уют. Через час – другой неприятное ощущение начинало возвращаться, и он лечился от него снова и снова. По возвращение из Белоруссии он стал часто задумываться о том, а почему он так чурается Маруси? Откуда появилась эта трещина между такими, как она, и такими, как он? Ведь ей было всегда так хорошо с ним, и не только в постели, но и под этими памятными соснами, и на берегу Нежданного озера, в котором они купались голыми под луной, и в Республиканском зоосаде, где она читала ему какую-то странную и притягательную книгу про полесские болота и населяющих распадки духов, про непресекаемую любовь сословно неравных людей и про долетевшую до новых времён дикую охоту короля Стаха… И тогда он вдруг начинал понимать, что отгадка кроется где-то там, в его помойном детстве, откуда, как известно, мы все происходим. И тогда он торопил сны, которые в последнее время уносили его далеко назад.