Полная версия
Шестая река
Это было то, что Арс знал наверняка – от мамы. Все так, скорей всего, и происходило – а вот с сорок пятого начались непонятки. Победным летом тетя Зина с восьмилетней племянницей предприняли разведывательную поездку на разоренную войной Псковщину: семейный дом стоял целехонек, и ключ спокойно дожидался в тайнике под крылечком, причем, смазанный предусмотрительно захваченным тетей машинным маслом, поупрямился – но через четверть часа уже отворил дверь в сени. «Маша вернулась сюда! Она не умерла там, в больнице!» – воскликнула Зинаида, когда были открыты ставни в горнице. Действительно, как вспоминала мама, комната выглядела жилой: вся нехитрая утварь, убранная сестрами перед отъездом, оказалась распакованной; тетя узнала какие-то свои вещи, подивилась, что даже кровать аккуратно застелена… Но было понятно, что последний раз человеческие руки прикасались к этому давно: на всем словно лежала невидимая печать тлена. Зато соседний дом – Зинаида помнила, что в нем до войны жила рыжая женщина со странным именем Руфа и два ее маленьких сына – оказался буквально разоренным, словно там похозяйничала банда мародеров… В недоумении путешественницы пошли по деревне – и уже в третьем доме от собственного были встречены на крыльце шамканьем злой лохматой бабки, разительно похожей на Бабу Ягу с какой-то недавно виденной Капочкой иллюстрации:
– Ага, сестрица пожаловала! А это у нас кто? Кажись, овчаркино отродье!
Зина съежилась от внезапного удара: кого по деревням звали в то время «овчарками», ей было прекрасно известно… За спиной Бабы Яги выросла женщина помоложе, зашикала на бабку, но, в общем, тоже смотрела волком. Из ее короткого, презрительно отрывистого рассказа Зинаида узнала ужасную правду: во время оккупации ее родная сестра Маша, советская учительница, комсомолка, верная жена и ласковая мать, сожительствовала с каким-то высокопоставленным немцем, который регулярно наезжал к ней «на черной блестящей машине» вот в этот самый дом, с подарками и целыми мешками продуктов, обеспечил ее «хорошей чистой работой» в Пскове, так что она «на земле не ломалась, жила богачкой», даже комнату сдавала беглому монаху, который тоже дружил с немцами, втерлась в доверие к своей соседке, помогавшей партизанам, – и донесла на нее своему любовнику; соседку, ее детей и отца забрали после того, как Маша однажды уехала со своим немцем на черной машине и больше не вернулась, – побоялась, наверно, что ее сельчане до смерти прибьют… «Видала я, как она раз осенью со своим фрицем в роще березовой любезничала: нос к носу стояли, миловались… Я-то с корзинкой клюквы с болота шла – ну, и шмыгнула мимо, как мышь, думала – заметит, тут и застрелит, проклятый…».
Из Дубового Зина с Капой сбежали на следующее утро засветло, в мрачном молчании шли пешком до Пскова, и у тети были плотно, в ниточку, сжаты губы, а это, знала Капа, куда как плохой знак! Нагляделась она уже в блокаду на эту ниточку… Капочка просто не понимала еще в те минуты, что тетя Зина вот так с бухты-барахты, в одну минуту, из обычной, самую чуточку подозрительной жены пропавшего без вести превратилась в сестру предателя Родины, – а с этим уже шутить не следовало… Дом она, правда, как-то хитро переписала на себя, твердя что-то про «крайний случай» (может быть, не без оснований опасаясь, что если вышлют на сто первый километр, то хоть будет, где поселиться), а вот Капитолина после ее смерти уже не заморачивалась с документацией на никому не нужное строение – в результате, эта неподъемная забота пала теперь, спустя семьдесят семь лет после Победы, на ее сына Арса, решившегося, наконец, от семейной собственности избавиться. Подвернулся чудаковатый покупатель, художник-пенсионер, возмечтавший о привольной старости в живописном «загородном поместье», – ударили по рукам, и пришлось незадачливому продавцу мотаться с документами в оба конца несколько раз – то в псковские архивы, то в сельсовет, то в район по бюрократическим нуждам…
Теперь жекупчая была, наконец, подписана, деньги получены, новая машина, стоившая как раз ровно столько, присмотрена – и раздался совершенно неожиданный звонок от списанного из памяти чудака-покупателя. «Клад я в твоем доме нашел, Арсений! Настоящий клад! – восторженно орал удожник в трубку, как в старину по междугородней, все еще не сумев привыкнуть к тому, что сотовая связь обеспечивает хорошую слышимость на любом расстоянии. – Какой-какой – не скажу! Сюрприз тебя ждет! Приезжай – увидишь! Про тебя как раз вещица – ты ведь журналюга у нас! Доволен будешь, я сегодня всю ночь от волнения не спал…».
Вот Арс и тащился через мертвую пробку, сам не зная, зачем: известно ведь, что художник этот – с тараканами в башке, да еще какими, – наверняка же ерунда… Сказал бы сразу – может, и не поехал бы из-за пустяка, а теперь вот стой тут на красном, пока сам не позеленеешь…
Когда, наконец, удалось оставить позади светофор-мучитель, Арс настолько отупел от вязкого ожидания, что даже не сумел как следует обрадоваться, – просто обреченно порулил дальше, утешаясь тем, что теперь-то до Пскова всего ничего, а за ним останется проехать по асфальту лишь несколько километров до узкой, ямистой, кое-где заросшей сорняками грунтовки, ведущей в Дубовое, – где, конечно, и в заводе не было никаких дубов. Быстрой езды Арс не любил, особенно остро, копчиком, ощущая ее опасность, когда спидометр воровато подползал к сотне, и потому всегда предпочитал комфортные девяносто. Его с презрением обгоняли даже престарелые отечественные «копейки» – он давно научился не реагировать на этих шмыгающих мимо разнородных букашек, тем более, что за двадцать с гаком лет водительского опыта не раз и не два получал возможность поглядеть на них с другого ракурса: они валялись то в кювете, то поперек трассы на смятых крышах, всеми четырьмя колесами вверх – точь в точь черепахи, жестокой шутки ради перевернутые пузом вверх и так оставленные… Зато относительно медленная езда не выветривала из головы мысли, густому роению которых добавочно способствовало и уютное уединение в запертом изнутри авто.
Сегодня ему думалось о мирно ушедшей лет десять назад маме, Капитолине Валерьевне. Каждый раз, как только милое лицо матери всплывало из бездны памяти, в мыслях сына немедленно мелькали два слова: «Несчастная женщина!» – а потом уже приходили какие-нибудь другие рассуждения или образы. Матери Арса действительно не посчастливилось с детства, когда война лишила ее, четырехлетнюю, обоих родителей разом – и бросила в блокадный ад с тетей, которая держала за руку собственную дочь в тот момент, когда ту убило, и принуждена была оставить ее тело в грязной канаве среди десятков других убитых – по жуткой и самой банальной причине: нельзя было отстать от спасительной телеги – ведь на другой руке висела беспомощная племянница… Именно с той минуты, которую детская память вытеснила как невыносимую для рассудка, девочка Капа стала виноватой навсегда. В том, что осколок пролетел мимо нее и попал в Тому. Арс иногда недоумевал, почему тетя Зина не сдала сироту в детдом или просто не отправила в какую-нибудь безвозвратную эвакуацию. Ставя себя на ее место, он содрогался, представляя, какую неутолимую скорбь должна была испытывать мать, лишившаяся ребенка, – да еще при таких нечеловеческих обстоятельствах! – наблюдая, как рядом растет себе и растет его никому не нужная и никем не любимая ровесница… По той же причине она перестала работать школьной учительницей, уйдя в любимую математику как в науку: видеть чужих взрослеющих и расцветающих дочерей было выше даже ее недюжинных сил… Но Зинаида не только не избавилась от Капы, но и спасла ее в блокаду – не обделяя пайком, таская на себе в одеяле в бомбоубежище, устроив однажды даже в детский стационар на «усиленное» питание… Была, правда, неизменно строга, никаких нежностей не допускала, ни одного по-настоящему доброго слова Капочка от своей спасительницы не слышала. А злые появились с июля сорок пятого, когда выяснилось, что Капа – дочь «овчарки», сбежавшей с немцем, предавшей не только одну маленькую семью, но и всю огромную Родину… Вероятно, в экзистенциальную (потому что нельзя же было серьезно поставить маленькому ребенку в вину то, что он уцелел под бомбами) обиду тети Зины на племянницу, рассуждал про себя Арсений, добавилась горькая закваска осознания того, что девчонка – плод гнилого дерева. Плод, который, как известно, недалеко падает… А значит, вина была, не могла не быть – и с того лета Зинаида получила оправдание своей до того не находившей выхода ненависти. Теперь она безжалостно и с удовольствием предъявляла маленькой Капочке счет за собственное дитя при каждом удобном случае. Любая, самая скромная шалость растущей девочки наказывалась непропорционально сурово, а если таковая не обнаруживалась, то гениально изобреталась. К тому, что тетя регулярно с силой била ее по лицу из-за пустяков, вроде кляксы в тетрадке, Капа даже привыкла и, кажется, не считала чем-то особенным, тем более, что после войны серьезное рукоприкладство практиковалось в большинстве семей; на то, что кого-то батя так выдрал ремнем с пряжкой за двойку, что виновник торжества на следующий день не мог сидеть, и внимания не обращали – а уж жаловаться, что мама слабой ручкой шлепнула по щечке, никто и не думал. Но Арсу врезался в память один эпизод, рассказанный мамой, которая сохраняла некоторую ошеломленность даже через сорок лет, когда все остальное отболело, а тетя давно уместилась в казенную жестянку и была замурована в стену колумбария…
Капа училась в десятом классе и, стараясь задерживаться в школе подольше, дабы не мозолить тетке придирчивый глаз, посещала театральный кружок – а там решили к новогоднему вечеру поставить красивое костюмированное представление. Готовились к нему всю вторую четверть – и Капа получила одну из главных и чуть ли не самую ответственную роль, без которой немедленно разваливался весь спектакль: она и пела, и танцевала, и декламировала… Девушка с упоением готовилась к празднику, ночами репетировала перед зеркалом, сама смоделировала и сострочила на допотопном «Зингере» из старых гардин и подсиненного тюля великолепное платье с пуфами, пожертвованные соседкой изношенные туфли выкрасила серебрянкой, соорудила даже седой парик с гирляндами тряпочных цветов, как у маркизы восемнадцатого века… Она вся сияла от предвкушения, даже бесконечные тетины оскорбительные выговоры и тумаки за несуществующие проступки уже не так больно ранили ее. Например, Зинаида, придя в декабре из магазина, поскользнулась на кухне, уронила бидон с молоком – и немедленно отхлестала племянницу грязной кухонной тряпкой по лицу за то, что та, якобы, моя пол, специально недостаточно хорошо вытерла его, чтобы больная вдова-тетушка упала и убилась насмерть, – а, впрочем, чего ожидать от овчаркиного приплода? – только и жди, что укусит! А Капитолина, подлая душа, и слезинки не уронила – вот уж действительно: плюнь в глаза – Божья роса! Счастливая возня с подготовкой выступления занимала Капочку полностью, и по сравнению с грядущей радостью такими мелкими казались злые теткины придирки…
И вот буквально накануне школьного вечера у Зинаиды, заглядевшейся в Гостином Дворе на шеренгу белых Снегурочек из папье-маше, вытянули из сумки кошелек с час назад полученной зарплатой и годовой премией. Она вернулась домой мрачней тучи – и убитым голосом поведала на коммунальной кухне о своей беде. Все заахали, понесли кто трешку, кто пятерку… «Да как же это ты так неосторожно? – простодушно осведомилась одна из соседок. – Задумалась, что ль, о чем таком?». «Да, – Зинаида медленно подняла голову, взгляд ее уперся в племянницу, тихонько подогревавшую на плите ужин… – Мне есть, о чем подумать последнее время…» – с глубокой угрозой в голосе проговорила она. Вернувшись в комнату, она немедленно приступила к оторопевшей Капочке: «Ты думаешь, тебе это просто так сойдет с рук?!» – прошипела она. «Что? Что я сделала?» – залепетала испуганная девочка, пятясь от пылающих глаз тетки. «То, что я задумалась в магазине, когда меня обворовали! – объяснила Зинаида. – О чем, интересно, я могла задуматься?! Кроме того, чтобы вспоминать, с какой дрянью мне приходится жить?! Кроме того, чтобы гадать, какую еще свинью она мне подложит?! О чем я могла так задуматься, что ничего кругом не заметила?! О чем, кроме этой гнилой девки, которая меня со свету сживает?!». Женщина говорила тихо и страшно, было видно, что ее по-настоящему трясет от гнева и ненависти, которые клином сошлись на обомлевшей и сжавшейся в комок у шкафа семнадцатилетней забитой девчушке. Зина перевела дух: «В общем, так. За это ты лишаешься Нового года. С этой минуты до окончания зимних каникул не выйдешь из дома, а новогоднюю ночь проведешь в комнате одна – я запру тебя и уйду в гости. Праздник – для честных советских людей, а не для… мерзавок. Само собой, что твое глупое выступление тоже отменяется». Капа рыдала, билась головой о стенку и даже по-настоящему валялась у тети в ногах – напрасно: ей не было даже позволено добежать до школы и предупредить о том, что она не сможет выступать, отдать кому-нибудь свой костюм и текст роли, чтобы кто-то, может, хоть как-то выучил ее за сутки… Представление было сорвано – целиком. Потом большая часть класса не разговаривала с Капой до выпускного вечера, на который та не пошла уже по доброй воле, чувствуя, что все вокруг словно осквернено и опохаблено, – и так невольно лишила тетку очередного удовольствия не пустить племянницу на школьный бал за какое-нибудь новое преступление…
Имей юная Капитолина характер немного тверже или просто не будь она так сильно надломлена своей не менее несчастной опекуншей, то могла бы уйти после школы из дома – да хоть на Целину завербоваться! – глядишь, и выправилась бы хоть ее жизнь. Но девушка о таком и не помышляла. О том, чтобы учиться дальше, речь тоже не шла: теперь задачей ее жизни стало «отслужить» благодетельнице за все жертвы. Капа быстро и успешно окончила курсы кройки и шитья, а потом одна из добрых соседок по квартире замолвила за нее словечко в маленьком ателье женской одежды, где сама работала закройщицей, – и молоденькую девушку приняли на работу сначала стажеркой, потом доверили самостоятельно подшивать наметанные опытными портными подолы… Дело пошло – в ателье она проработала мастером по пошиву легкого платья целых семнадцать лет, отдавая зарплату до копейки тетке, а в старой сумочке имея лишь проездную карточку на автобус, – чтобы уж наверняка доехать до работы и обратно, – а когда сотрудники ателье сбрасывались по рублю кому-нибудь на день рождения или по полтиннику на торт перед Первомаем, краснела и обещала сдать деньги завтра – ведь их еще предстояло выпросить у тетки.
Но в семьдесят первом году у той ночью оторвался тромб, и деньги с тех пор можно было тратить по своему усмотрению… И, как неожиданно выяснилось, не только деньги – но и саму жизнь. После кремации благодетельницы Капа, к своему изумлению, поняла, что может есть сколько угодно шоколадных конфет, – и вовсе не под одеялом, как это однажды случилось несколько лет назад, когда, легонько толкнув ногой на пустынном пляже небольшой розовый голыш, она обнаружила под ним аккуратно сложенный желтый «рубль» – и осмелилась не отдать его тетке, а купить триста грамм «трюфелей», контрабандой пронести кулечек в предательски пухлой сумочке к себе за шкаф и, дождавшись в темноте размеренного храпа, в постели съесть конфеты все до одной, осторожно, почти без шелеста разворачивая их и замирая с колотящимся сердцем, когда храп вдруг сбивался с ритма; фантики девушка бесшумно складывала в карман своего висящего рядом на гвоздике халата и утром сумела незаметно вынести из дома. Своей комнаты у нее не было с конца войны, когда одну из двух смежных, в которых они прожили с Зинаидой всю блокаду, отдали вернувшейся из эвакуации семье из четырех человек, заколотив межкомнатную дверь и распечатав другую, в коридор, которая, как оказалось, еще в двадцатых была, во избежание уплотнения, хитроумно заложена кирпичами и заклеена сверху обоями. Зато теперь Капитолина оказалась одна в двадцатиметровой комнате и, хотя ей пришлось много доплачивать за «лишние» двенадцать квадратных метров, решительно отказалась переселиться в дешевую семиметровую клетушку с узеньким окошком, слепо глядящим на обшарпанную дворовую стену. Капочка вдруг сделала для себя странное открытие: в жизни можно испытывать не только печаль, но и удовольствие. Она стала часто ходить по выходным в кино с толстой и некрасивой подружкой, тоже работавшей в их ателье, позволяла себе после работы в кафе с коллегами съесть и мороженое, и пирожное, запив их шампанским из граненого стакана, – и на первых порах приходилось напоминать себе, что незачем каждые четверть часа украдкой смотреть на часы: ведь ни перед кем не придется оправдываться за позднее возвращение домой…
А вот о замужестве Капа не помышляла, считая себя старой, – ведь ей перевалило за тридцать, а в таком возрасте выбор был тогда невелик: либо гордо донести до могилы незапятнанную девичью честь, либо весело прожить остаток молодости, меняя женатых любовников, – но в гроб сойти все равно одинокой. Имея прохладную кровь и испуганную душу, Капитолина склонялась к первому, тем более, что любовь в ее жизни один раз все-таки случилась и была, разумеется, с корнем выкорчевана страдающей тетей. Можно было, например, давнее светлое чувство более или менее удачно отряхнуть от пыли и поставить на золотой пьедестал, убедить себя и объявить всем, что, поскольку настоящая любовь случается только единожды, то долг всякой честной женщины всю жизнь красиво хранить верность святому чувству – пусть даже растоптанному и поруганному… Зинаида, разумеется, не вынесла бы и мысли о том, что худородная племянница, и без того не по праву присвоившая все, что было взлелеяно в сердце для родной дочери, походя узнает теперь и мужские ласки, и младенческое курлыканье, – простое счастье, что вмиг отрезал когда-то один раскаленный осколок: маленькая девочка даже не вскрикнула, а просто словно споткнулась на бегу – и в первый миг мать дернула ее за ручку вперед и вверх, чтоб дитя не упало и не разбило коленку… Поэтому, когда Капа привела знакомиться некоего «жениха» с фамилией, оканчивающейся на согласную, тетя Зина мило улыбнулась обоим на пороге комнаты: «Ну, что ж, все, как ожидалось. Мать спала за мясные консервы с немцами во время оккупации, с немцем же и сбежала. Дочь идет проторенной дорогой – чему удивляться? Надеюсь, этот немец тебе хотя бы шнапсом платит?». Девушка вырвала руку у оторопевшего молодого человека, закрыла лицо руками и выскочила из дома. Других подробностей Капитолина Валерьевна сыну не рассказывала – сказала только, что больше тот юноша в ее жизни не появлялся, да она и сама бы ни за что не осмелилась посмотреть ему в глаза после такого теткиного пассажа… Арсу было лет двадцать пять, когда мама сдержанно поведала ему о своей первой погубленной любви, и он мысленно не осудил того несчастного парня, сразу бесповоротно решив, что тоже убежал бы от невесты, окажи ему будущая теща такой прием…
А вот про своего настоящего, как теперь говорят, «биологического» отца Арсений не знал ровно ничего – даже имени: отчество мама дала ему по собственному без вести пропавшему на войне отцу, записав Валерьевичем. «Я посчитала, что могу стать своему ребенку одновременно и мамой, и папой. Потому и решилась, не будучи замужем, родить сына для себя – и для него. Никакого отца у тебя никогда не было». Положим, такое объяснение устраивало Арса лет до десяти, пока он доподлинно не узнал, откуда берутся дети, – но и после приступать к матери с расспросами не посмел, потому что к тому времени уже много всего страшного случилось с ними обоими. И даже взрослым он этим вопросом так по-настоящему и не задался – сам ведь не раз проходил незамысловатый урок: чужая комната в полутьме, нехитро накрытый стол с двумя на треть наполненными бокалами, малознакомая, почти посторонняя женщина напротив – всегда с каким-нибудь телесным или душевным изъяном, не позволяющим допустить с нею серьезное, впопыхах задернутые занавески, раздражающие шаги любопытных соседей в коридоре, знаменитое «не бойся, у меня дни неопасные», легкое отвращение, заведомо лживое «я позвоню», вороватый щелчок входной двери… Он с трудом мог представить свой ужас и негодование, если бы она – или другая такая же – позвонила и сказала, что ждет ребенка! Конечно, мама не позвонила. А может, и позвонила наудачу – но услышала то же, что он сам бы сказал в таком случае…
Родился долгожданный здоровяк-сын, получил красивое и неудобное имя, и все получилось поначалу гладко до идеальности: Капитолина через полгода после родов смогла выйти на работу (а трудилась она уже не рядовой портнихой в ателье, а в Доме Мод небольшой начальницей), потому что удалось заполучить в няни надежную старорежимную пенсионерку из квартиры напротив. Благодаря ей, Арсик удачно избежал большинства опасных детских болезней и ясельных душевных травм, много гулял и вкусно кушал, а в детский сад был отдан только в последний год перед школой, чтобы привыкнуть к жизни в коллективе и подготовиться к занятиям, – и то забирала его няня сразу после полдника, так что он не успевал особенно затосковать. И тут мама решилась предпринять последнюю драматическую попытку устроить свое увертливое счастье: в сорок три года она вдруг скоропалительно вступила в официальный брак с братом мужа своей сослуживицы – крупным усатым человеком в форме, майором в отставке, работавшим военруком в обычной средней школе. Более того – желая, очевидно, наверстать упущенное по части женского предназначения, мать вдруг быстро и ловко забеременела в надежде забыть прошлые ужасы и стать, как все уважаемые дамы вокруг, женой солидного мужа и матерью двоих замечательных деток…
На этом месте воспоминаний Арс всегда одинаковым движением инстинктивно встряхивался – причем, где бы ни оказался, дергал не только головой, но и всей верхней частью тела – и немедленно «менял тему», насильственно перепрыгивая мыслью на то, что видели в данный момент глаза. А на глаза попалась крашеная будка автобусной остановки – одной из последних перед въездом в захолустный для питерца и столичный для любого окрестного «скобаря» город Псков.
По короткой бетонной площадке вяло прогуливалась усталая трассовая проститутка в красных туфлях на платформе. Арс видел ее всякий раз, когда ездил в Псков и обратно, – в любое время дня, всегда на одном и том же месте. Вероятно, это была ее рабочая «точка». Каждый раз он одинаково удивлялся – нет, не как она могла «дойти до жизни такой»: дорог в презренные и таинственные «плечевые» множество, и свернуть на одну из них – случайно или насильственно – очень просто; это Арс прекрасно понимал. Другое дело – востребованность. Неужели старая (сколько ей – лет сорок?) истасканная баба, аляповато разрисованная синей, черной и красной краской, в желтом, как строительная пена, неопрятном завитом парике, от которого за версту несет липкой синтетикой, в мини-юбке с блестками, открывающей миру кривые равнодушные ноги, – эта несмешная пародия на женщину может вызывать у кого-то – нет, не желание, слишком поэтично – хотя бы грубую похоть? Что, кроме физического отвращения, можно испытать, просто взглянув на нее? Это кем же нужно быть? На дно какой помойки скатиться? Еще понятны небрезгливые нравы мужчин прошлых веков, посещавших относительно чистые публичные дома, – в условиях строгих правил общества, когда невесту запрещалось целовать до свадьбы, а жена всегда была либо брюхатой, либо кормящей. Но теперь-то?! И ведь не держали бы сутенеры вдоль всех асфальтовых дорог этих расчеловеченных тварей, если б не было на них постоянного и твердого спроса! Значит, находятся какие-то ублюдки, чтобы платить деньги – и немаленькие, судя по тому, как хорошо и прочно поставлен бизнес! Ниже падать некуда, искренне считал Арс, с отчетливой дрожью омерзения вспоминая бессмысленное, опухшее от водки и побоев рыло «плечевой», которая давно уж осталась позади, как и сам областной центр…
Едва заметно вечерело, когда весело пролетели последние пять километров меж бесхозных полей, чуть зазеленевших, но еще сиявших акварельными окошками луж, – и вот он, не заметный непосвящённому поворот без указателя – короткий путь до крошечной, давно утратившей былые дубы деревеньки, а там уж мелькает в просветах четкого графического рисунка ветвей треугольная крыша проданного дома, крытая серебристой от времени, но не истребимой никакими погодами осиновой дранкой.
Новый собственник, Данила Петрович, суетился во дворе, и, подъезжая, Арс вдруг понял, что старый художник ему кого-то остро напоминает – кого-то, привлекшего внимание совсем, совсем недавно. Но вот высокая, крепкая, обнаженная до пояса фигура стала распрямляться, наискось приподнимая с земли длинную жердину, – и Арса прострелило: Боже мой, Харон! Вылитый Харон, которым они с Евой буквально на днях любовались в альбоме Доре у нее дома! Те же живописные седые кудри, обычно стянутые резинкой, а теперь растрепавшиеся, та же вольная борода на груди – и молодое, изысканно мускулистое тело – ярким контрастом с глубоко прорубленными морщинами породистого, резко и страстно вылепленного лица. Заметив подъехавший знакомый «фольксваген», Данила Петрович бросил жердину и приветственно замахал обеими руками. Арс припарковался у забора и выбрался из машины, на ходу разминая затекшие за пять часов ноги и с удивленной завистью разглядывая четкие кубики на поджаром, уже тронутом первым весенним загаром животе приветливого «Харона». Тот дружески похлопал гостя по спине – и Арсений от неожиданности отлетел в сторону и ударился о калитку.