bannerbanner
Мой год с Сэлинджером
Мой год с Сэлинджером

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

– Нет, – честно ответила я. Я даже никогда о таком не слышала. Разве что в шпионских фильмах. На собеседовании, кажется, никто ничего не говорил про микрокассеты. – Но наверняка смогу научиться.

– Научишься, не бойся, – заверила меня начальница, выпуская облако дыма, сам вид которого несколько противоречил ее уверенному заявлению. – Хотя могут возникнуть трудности.

Она одной рукой поддела жесткую полупрозрачную крышку на белой пластиковой коробочке, стоявшей рядом с печатной машинкой на моем столе. Под ней оказалось нечто вроде допотопного кассетного магнитофона с кучей проводов и огромными наушниками; привычных кнопок воспроизведения, паузы и перемотки я не увидела. Был отсек, куда вставлять кассету, и все. Прибор, как и многие технические достижения 1950-х и 1960-х, выглядел одновременно умилительно архаичным и пугающе футуристичным.

– Смотри, – сказала начальница со странным смешком, – это диктофон с микрокассетами. Чтобы перемотать вперед-назад, нажимай на эти педали. Кажется, тут еще скорость можно регулировать…

Я кивнула, хотя не видела перед собой никаких педалей и регуляторов скорости.

– Если запутаешься, Хью покажет, как этим пользоваться.

Я даже не знала, кто такой Хью, и не понимала, что мне нужно делать с этими микрокассетами, но снова кивнула.

– Работы там полно; я дам тебе пленки, и начинай. Потом поболтаем.

Начальница пошла в кабинет и вернулась с тремя кассетами и новой сигаретой, которую пока не закурила.

– Вот, держи. Все это нужно напечатать. – И с этими словами она скрылась в арке слева от моего стола.

Арка вела в бухгалтерию, затем на кухню и в противоположное крыло, где находились кабинеты других агентов и дверь во внешний мир.


Вообще-то, печатать я не умела. Я соврала, что умею печатать, – меня надоумила женщина из агентства по трудоустройству.

– В твоем возрасте никто не умеет печатать на машинке, – сказала она и пренебрежительно сморщила свое красивое лицо. – Вы же выросли, когда уже были компьютеры. Но ты там скажи, что печатаешь со скоростью шестьдесят слов в минуту. За неделю научишься.

На самом деле когда-то я умела печатать со скоростью шестьдесят слов в минуту. В то время все ученики средних школ в Нью-Йорке проходили обязательный курс машинописи в восьмом классе. Потом я несколько лет печатала курсовые на машинке в папином офисе, не глядя на клавиши. В старших классах мы купили «Макинтош II», и, как истинное дитя цифровой эпохи, я деградировала до расхлябанной печати двумя пальцами и напрочь позабыла о технике.

Я стащила противопылевой чехол с машинки «Селектрик». Это был громадный агрегат с гораздо большим количеством кнопок и рычажков, чем у машинок, на которых я училась. И все же одну кнопку я никак не могла найти – кнопку включения. Я ощупала машинку спереди, с боков и сзади. Ничего! Встала и рассмотрела ее со всех сторон, перегнувшись через стол. Затем села и попробовала снова: ощупала, подняла машинку и наклонила – вдруг выключатель находится снизу? Подмышки зеленой водолазки промокли от пота, лоб взмок, а в носу предательски защипало, что могло означать только одно: слезы на подходе. Наконец, решив, что кнопки вкл/выкл попросту нет и надо только включить машинку в розетку, я залезла под стол и стала нащупывать шнур в темноте.

– Помощь нужна? – раздался тихий нерешительный голос, а я тем временем нашла на полу пыльный шнур.

– Хм… возможно, – ответила я и как можно изящнее выползла из-под стола.

Рядом стоял мужчина неопределенного возраста, так сильно похожий на мою начальницу, что я не удивилась бы, если он оказался ее сыном: те же волчьи глаза и прямые пепельно-каштановые волосы, дряблые щеки и болезненно бледная кожа, в его случае покрытая шрамами от акне.

– Кнопку ищете? – спросил он, волшебным образом угадав мои мысли.

– Да, – призналась я, – и чувствую себя очень глупо.

Мужчина сочувственно покачал головой:

– Она хорошо спрятана в очень странном месте. Ее никто не может найти. И когда сидишь за столом, не дотянуться. Вот она.

Он обошел стол и встал рядом, оставаясь, впрочем, на почтительном расстоянии, просунул руку слева от машинки, словно хотел ее обнять, и с громким щелчком повернул рычажок. Машинка громко заурчала, как спящий кот, и отчетливо завибрировала – вибрации можно было увидеть невооруженным глазом.

– Большое спасибо, – сказала я, пожалуй, слишком эмоционально.

– Не за что, – ответил мужчина.

Я вжалась в стол, чтобы ему хватило места пролезть, и он неуклюже протиснулся мимо, споткнувшись о пластиковый коврик, на котором стоял мой стул, а потом еще и о валяющийся шнур. Он вздохнул и протянул руку; на его безымянном пальце я увидела простой золотой ободок – обручальное кольцо, – что меня удивило. Он выглядел очень одиноким.

– Хью, – представился мой спаситель, – а вы, наверно, Джоанна.

– Да, – подтвердила я и взяла его за руку; та была теплой, сухой и очень-очень белой.

– Я сижу вот здесь, – Хью указал на дверь прямо напротив моего стола, которую я сначала приняла за дверь шкафа. – Если что-то понадобится, обращайтесь. Ваша начальница иногда плохо… – он тяжело вздохнул, – объясняет. Так что, если что-то будет непонятно, спросите меня. – Его лицо вдруг изменилось, он улыбнулся. – Я здесь давно и знаю, как все устроено в этом офисе. Как все работает.

– Насколько давно? – спросила я, не успев подумать, что, наверно, это бестактно. – Долго вы здесь работаете?

– Посмотрим, – Хью скрестил руки на груди и задумчиво сморщил лоб. Он и так говорил медленно, а теперь заговорил еще медленнее. – Я пришел в 1977 году на место ассистента Дороти… – Я кивнула, делая вид, что знаю, кто такая Дороти. – Потом ушел ненадолго… кажется, в 1986-м. Или в 1987-м. Но потом вернулся. – Он снова вздохнул. – Двадцать лет, значит. Уже двадцать лет здесь работаю.

– Ого! – ахнула я. Мне самой было двадцать три года.

Хью рассмеялся:

– Ого! Точнее и не скажешь. – Он пожал плечами. – Мне здесь нравится. Кое-что не нравится, конечно, но мне подходит это место. Работа, которой я здесь занимаюсь.

Я хотела спросить, чем именно Хью занимается, но решила, что это все-таки бестактно. Мама учила никогда не допытываться, сколько человек зарабатывает и какая у него должность. Поскольку разговор происходил в литературном агентстве, я сделала вывод, что Хью – литературный агент.

Снова оставшись одна – свет из кабинета Хью успокаивающе падал на ковер справа от моего стола, – я взяла микрокассету и, повозившись немного, вставила ее в диктофон, после чего снова принялась искать кнопку. Нет, только не это опять, подумала я; на диктофоне тоже не оказалось ничего – ни рычажка, ни каких-нибудь педалей, о которых говорила начальница, – лишь колесико без опознавательных знаков. Я подняла гладкую пластиковую коробку и осмотрела ее со всех сторон, но не увидела ровным счетом ничего.

Я тихо постучала в полуоткрытую дверь кабинета Хью.

– Входите, – сказал он, и я вошла.

Хью сидел за Г-образным столом, похожим на мой, но заваленным грудой бумаг, такой высокой, что за ней не было видно ни его груди, ни шеи. Здесь были распечатанные и нераспечатанные конверты, их надорванные края махрились и напоминали оторвавшиеся от платья оборки; письма, сложенные втрое и полуразвернутые; желтые листки, напечатанные под копирку, и черная копировальная бумага; большие розовые и желтые картотечные карточки; бумажки, бумажки, бумажки… Их было так много, что я встряхнула головой, не в силах поверить, что этот бумажный хаос существует на самом деле.

– Работы накопилось, – бросил Хью. – Рождество!

– Ясно, – кивнула я. – Я насчет диктофона…

– Там ножные педали, – со вздохом пояснил мужчина. – Под столом. Как у швейной машинки. Одна воспроизводит, вторая перематывает назад, третья вперед.

Все утро я слушала низкий аристократичный голос своей начальницы, вещавший из допотопных наушников диктофона, – весьма своеобразный и интимный опыт. Начальница надиктовывала письма, а я печатала их на бумаге с шапкой литературного агентства, желтоватой, тонкой, как рисовая, уменьшенного формата. Иногда письмо занимало несколько страниц, иногда печатать приходилось всего одну или две строчки. «Как мы договаривались, прилагаю два экземпляра вашего контракта с „Сент Мартинз Пресс“ на книгу „Кровные братья“. Просим подписать оба экземпляра и выслать нам в удобные вам сроки». Самые длинные письма предназначались издателям; в них моя начальница требовала внести сложные и порой необъяснимые изменения в контракт, вычеркивала слова и целые параграфы, особенно если те касались «электронных прав» – термин, ни о чем мне не говоривший. Работа была невыносимо скучной; форматирование и соблюдение межстрочных интервалов требовало гимнастической ловкости, но вместе с тем это занятие меня успокаивало, ведь я почти не понимала содержание напечатанного, а сам процесс – удары пальцев по клавишам, звук, с которым молоточки ударяли по бумаге, – завораживал меня. Дама из агентства по трудоустройству оказалась права: раз научившись печатать на машинке, разучиться было невозможно, как кататься на велосипеде; пальцы вспомнили расположение клавиш и порхали по ним, словно направляемые невидимой силой. К полудню у меня образовалась аккуратная стопочка готовых писем – результат расшифровки одной микрокассеты; я прикрепила к каждому подписанные конверты, как научил меня Хью.

Я достала первую кассету и вставила вторую, и тут зазвонил телефон. Я похолодела, ведь я так и не выяснила, как тут положено отвечать на звонки.

– Алло, – с притворной уверенностью произнесла я, зажав плечом трубку. Мой первый настоящий рабочий звонок!

– Джоанна? – послышался веселый голос.

– Папа? – удивилась я.

– Та, ето есть йа, – ответил он голосом Бориса Карлоффа[8]. В молодости отец был актером; его комедийная труппа выступала в Катскиллских горах, колониях бунгало[9] и на курортах. Некоторые из членов труппы прославились: Тони Кертис, Джерри Стиллер. А папа стал дантистом. Дантистом с отменным чувством юмора. – Твой старый папка. Как первый рабочий день?

– Да ничего вроде. – Стоило только сказать родителям, что я устроилась на работу, как те попросили мой рабочий номер телефона. Но я не думала, что они станут названивать в первый же рабочий день. – Пока только письма печатала.

– Еще бы, ведь ты теперь секретарша, – рассмеялся папа. Мои родители сделали научную карьеру, и каждый мой шаг, кажется, безмерно веселил их. – Ах, прости, ассистентка.

– Мне кажется, моя работа все же отличается от работы секретарши, – серьезно ответила я, и мой тон мне совсем не понравился.

В семье из-за этого надо мной смеялись, мол, Джоанна все воспринимает слишком серьезно, шуток не понимает. Да мы просто пошутили, Джоанна! Не заводись. Но я всегда заводилась.

– Я буду читать рукописи, – добавила я. Чтение рукописей было единственным несекретарским занятием, что пришло мне в голову. Вообще-то, начальница пока не предлагала мне этим заниматься, но все, с кем я общалась в те несколько недель, что последовали за моим трудоустройством, подчеркивали, что ассистентка литературного агента, безусловно, должна читать рукописи, это ее основная обязанность. Про печатание на машинке мне никто ничего не говорил. – Ну, и все такое прочее. Они искали человека с таким образованием, как у меня. Филолога.

– Ага, ага, – пропел папа. – Конечно. Слушай, я тут подумал… Сколько тебе платят?

Я огляделась и убедилась, что рядом никого нет:

– Восемнадцать пятьсот.

– Восемнадцать тысяч долларов? – воскликнул папа. – Не думал, что так мало. – Он издал гортанное бульканье, призванное означать отвращение, – папа вырос в доме, где говорили на идише, и оттуда перенял такие вот характерные междометия. – Восемнадцать тысяч в год?

– Восемнадцать тысяч пятьсот.

Мне сумма казалась огромной. В колледже я получала пятнадцать сотен в семестр, подрабатывая репетитором по писательскому мастерству, а в аспирантуре за минимальную зарплату наливала пиво в пабе и подбирала размеры горных ботинок в туристическом магазине на Оксфорд-стрит. Сумма в восемнадцать тысяч пятьсот долларов казалась невообразимым количеством денег, может, потому, что я представляла все эти деньги как одну большую стопку хрустящих новеньких купюр.

– Знаешь, Джо, на такую зарплату не проживешь. Может, попросишь побольше?

– Пап, я уже начала работать.

– Знаю, но ты могла бы сказать, что проанализировала свои расходы и поняла, что на такую мизерную зарплату не прожить. Посмотрим… – Папа умел производить сложные расчеты в уме. – Это получается пятнадцать сотен в месяц. За вычетом налогов не больше восьмиста – девятиста. Они хоть страховку оплачивают?

– Не знаю.

Мне сказали, что агентство предоставляет медицинскую страховку, но через три месяца после начала работы, а может, через шесть, я забыла. Но по правде говоря, финансовые подробности меня не очень интересовали. Гораздо больше радовал тот факт, что у меня появилась настоящая работа. В 1996 году страна переживала экономический спад. Нормальной работы не было почти ни у кого из моих знакомых. Друзья учились в аспирантуре, получали свои магистерские степени по литературе или докторские по теории кино и работали в кофейнях в Портленде, продавали футболки в Сан-Франциско или жили с родителями в Верхнем Ист-Сайде. Работа – настоящая, с девяти до пяти, – казалась большинству недостижимой абстракцией.

– Насчет страховки надо выяснить.

Я чувствовала, что папа теряет терпение.

– Если они не оплачивают страховку, выходит, ты почти за бесплатно работаешь. Сколько ты отдаешь Селесте за квартиру?

Я судорожно сглотнула. Я переехала к Дону – неофициально, разумеется, – не успев заплатить Селесте даже за один месяц, хотя в ее шкафу осталось несколько моих платьев и одно хорошее пальто. Мои родители про Дона ничего не знали, не знали даже, что моего парня зовут Дон. Они полагали, что я без пяти минут замужем за своим бывшим бойфрендом из колледжа, чью красоту, доброту и ум они всецело одобряли. Когда родители звонили Селесте, меня никогда не оказывалось дома, но они списывали это на причуды современной молодежи, что вечно где-то пропадает.

– Триста пятьдесят, – сказала я, хотя мы с Селестой договаривались на триста семьдесят пять – ровно половину арендной платы.

По своему обыкновению, я согласилась на эти условия, толком не подумав, и только потом поняла, что это несправедливо. Платить половину аренды за квартиру, в которой не было ничего моего, где я не могла даже толком вытянуть ноги на диване, было неразумно. Я не смогла бы долго прожить в квартире, где не было ни малейшей возможности уединиться. Селесте, напротив, нравилось столь близкое соседство – подобно Хью, она казалась очень одинокой. Она вечно оставалась один на один со своими тревогами, а кроме того, была одинокой в буквальном смысле, физическом, – ее единственным спутником жизни был старый ожиревший кот с парализованными задними лапами, таскавшийся по квартире, как некое мифологическое существо: верх пушистый, грива, как у льва, а зад и задние лапы выбриты налысо, так как бедняга не мог себя вылизывать. Однажды вечером я приехала к Селесте после встречи с подругой в центре Манхэттена и обнаружила ее в кровати во фланелевой ночнушке в цветочек; она смотрела повтор некогда популярного ситкома, гладила своего странного кота и плакала.

– Что с тобой? – прошептала я, присев на край кровати осторожно, как будто она была инвалидом. – Селеста, что не так?

– Не знаю, – ответила подруга. Ее круглое веснушчатое лицо – что называется, кровь с молоком, – от слез покраснело и опухло.

– Что ты сегодня делала? Дома сидела? Что-то случилось?

Селеста покачала головой:

– Пришла домой с работы. Сварила спагетти…

Я кивнула.

– И подумала: сварю-ка всю пачку сразу и буду есть их и завтра, и послезавтра. – Одинокая слеза скатилась по пухлой щеке Селесты. – Я поела немного, потом положила добавку, еще добавку… – Она печально посмотрела на меня. – И не успела оглянуться, как съела все. Полкило макарон. Я одна умяла полкило спагетти.

За год после окончания школы мы обе прибавили в весе, но я знала, что не это подругу тревожило, не полкило макарон, которые грозили превратиться в полкило на весах. Ее пугало стечение обстоятельств, из-за которого она не побоялась съесть целую кастрюлю макарон: независимость и безусловная свобода ее жизни, в которой никто – ни мать, ни сестра, ни соседка по комнате, ни профессор, ни приятель – не следил за ее привычками и поведением, никто не спрашивал: «Может, хватит уже?», – не предлагал поделить ужин пополам, перекусить вместе, не интересовался даже, что она ела на ужин. Селеста просыпалась, шла на работу и возвращалась домой – одна!

– Триста пятьдесят долларов? – воскликнул отец. – За студию? Ты разве не на диване спишь?

– В этом районе квартиры еще дороже стоят, между прочим, – заметила я.

– В общем, мы с мамой все обсудили, и… – Кажется, папа все-таки потерял терпение. – Если ты согласишься на эту работу («Я уже согласилась, пап», – подумала я), ты должна жить дома. В город можешь ездить на автобусе; будешь экономить и откладывать на свою квартиру. Может, купишь свое жилье. Снимать квартиру – все равно что деньги выбрасывать.

– Я не могу жить дома, пап, – ответила я, взвешивая каждое слово. – На автобусе ехать почти два часа. Мне придется выходить полседьмого.

– Ну и что? Ты же жаворонок.

– Пап, – тихо проговорила я, – не могу я. У меня должна быть своя жизнь. – Я покосилась на коридор, по которому шла моя начальница, направляясь в свой кабинет. – Мне пора, – бросила я, – прости!

– Нельзя получить все, что хочешь, – сказал папа.

– Ага, – как можно тише ответила я. Я очень любила папу, и мне вдруг страшно захотелось его увидеть, почувствовать его присутствие. – Ты прав.

Но на самом деле я думала то же, что все дети, когда им говорили: «Это тебе нельзя», – «А я получу все, что хочу, вот увидишь».


Груда писем на моем столе высилась; прошел час, другой. В половине второго начальница надела шубу, вышла и вернулась с маленьким коричневым пакетом. «Когда же меня отпустят на обед?» – подумала я. И должна ли я сделать то же самое? Купить еду навынос, принести ее в офис и съесть за столом? Мне уже стало казаться, что внешнего мира не существовало. Остались лишь мы с диктофоном; я печатала письма одно за другим, крутила колесико, замедляя голос начальницы, и тот менялся с альта на бас, а мне меньше приходилось перематывать. Я умирала от голода, пальцы болели, но сильнее всего болела голова. Из кабинета начальницы в сторону моего стола плыла плотная дымовая завеса. У меня зачесались глаза, как после ночи в прокуренном баре.

В половине третьего я приступила к расшифровке последней пленки, а начальница подошла к моему столу. Несколько раз она выходила из кабинета и проходила мимо, словно меня не замечая, – странное ощущение, как будто я превратилась в предмет окружающей обстановки.

– Как много ты сделала, – сказала начальница. – Дай взглянуть.

Она взяла письма и удалилась к себе.

Через минуту Хью выглянул из своего кабинета.

– Ты пообедала? – спросил он.

Я покачала головой.

Хью вздохнул:

– Тебе должны были объяснить. Ты можешь уйти на обед в любое время. Твоя начальница обычно обедает рано. Я обедаю позже, но часто приношу обед из дома. – Меня это почему-то не удивило. Я прямо представила, как он ест сэндвич с арахисовым маслом и конфитюром, нарезанный на ровные треугольнички и завернутый в вощеную бумагу. – Иди сейчас. Ты наверняка проголодалась.

– Точно можно? – шепотом спросила я. – Она, – я кивнула в сторону кабинета начальницы, – только что забрала письма.

– Письма подождут, – ответил Хью. – Эти кассеты тут месяц лежали. Иди и купи себе сэндвич.

Я вышла на Мэдисон и стала глазеть на витрину кулинарии, где сэндвичи стоили слишком дорого; впрочем, тогда для меня все стоило слишком дорого, потому что денег у меня совсем не было. Папа дал мне несколько долларов протянуть до первой зарплаты; я надеялась получить ее в конце недели. Я даже банковский счет в Нью-Йорке пока не завела. С моими грошами это казалось бессмысленным. Я пока не закрыла свой лондонский счет, и на нем оставались деньги, но я не помнила сколько и не знала, как их забрать: тогда никаких интернет-банков еще не было. В бумажнике лежали две кредитки, но я хранила их на экстренный случай и в жизни бы не стала использовать их для такой роскоши, как обед, хотя проголодалась страшно.

В конце концов я решила купить чашку кофе и яблоко. Потрачу максимум пару долларов. В западной части Мэдисон-авеню я вошла в кулинарию и стала разглядывать кучу перезрелых бананов.

– Что вам предложить? – с улыбкой спросил мужчина в белой форме, стоящий за прилавком с сэндвичами.

– Сэндвич с индейкой на круглой булочке, пожалуйста, – выпалила я вопреки себе, и сердце забилось от собственного безрассудства. – Проволоне, латук, помидор и немного майонеза. Совсем немного. И горчицы.

На кассе я дала десятку и получила сдачу – два доллара и два четвертака. Я только что потратила на скромный сэндвич на несколько долларов больше, чем намеревалась. Пульс участился – я уже жалела о содеянном. Обед должен стоить пять баксов, не больше. Семь пятьдесят – это уже ужин.

Вернувшись за стол, я положила сэндвич и сняла пальто. Выдвинула стул, и тут на пороге кабинета возникла начальница.

– О, ты вернулась, прекрасно, – сказала она. – Зайди-ка ко мне. Надо поговорить.

Печально взглянув на сэндвич, плотно завернутый в белую бумагу, я зашла в ее кабинет и села на стул с прямой спинкой.

– Итак, – сказала она, расположившись на своем стуле за огромным столом, – нам надо поговорить о Джерри…

Я кивнула, хотя понятия не имела, кто такой Джерри.

– Тебе будут звонить всякие и спрашивать его адрес и телефон. Будут спрашивать, как с ним связаться. Или со мной. – Начальница рассмеялась, будто сама мысль об этом казалась ей абсурдной. – Будут названивать репортеры. Студенты. Аспиранты. – Она подчеркнула это слово и закатила глаза. – Они станут говорить, что хотят взять у него интервью или вручить приз, почетную степень и Бог знает что еще. Продюсеры тоже будут звонить по поводу прав на экранизацию. И все попытаются тебя обойти. Станут убеждать, манипулировать. Но ты ни за что… ни за что и никогда… – Тут женщина прищурилась и склонилась над столом, как карикатурный гангстер, а в ее голосе зазвучала угроза: – Ты ни за что и никогда… ни при каких условиях… не должна выдавать его адрес и телефон. Ничего никому не говори. Не отвечай на вопросы. Просто постарайся как можно быстрее отделаться от них. Ясно?

Я кивнула:

– Я поняла.

Хотя на самом деле ничего не поняла, так как не знала, о каком Джерри идет речь. На дворе был 1996 год, и первое, что пришло на ум, – это Джерри Сайнфелд[10], но Джерри Сайнфелд вряд ли был клиентом литературного агентства, хотя мало ли…

– Хорошо. – Начальница откинулась на спинку стула. – Хорошо, что ты поняла. Теперь иди. А я посмотрю корреспонденцию. – И она указала на аккуратную стопку писем, что я напечатала за утро.

Глядя на них, я, как ни странно, ощутила гордость за себя. Они были такие красивые – пухлая стопочка желтой бумаги, сплошь покрытой чернильно-черными строчками.

Я вышла из кабинета, разглаживая юбку, и взгляд мой упал на книжный стеллаж справа от двери, он стоял прямо напротив моего стола с печатной машинкой. Весь день я смотрела на этот стеллаж, смотрела, да не видела, так как слишком увлеклась печатанием. На полках стояли книги, подобранные по цветам – горчичный, бордовый, цвет морской волны, – с надписями на корешках крупными черными буквами. Эти книги я видела много раз – они стояли в книжном шкафу дома у моих родителей, в кабинете английского в школе, во всех книжных магазинах и библиотеках, где мне довелось побывать, и, разумеется, я часто видела их в руках у друзей. Сама я никогда их не читала, сначала просто потому, что так вышло, а потом осознанно. Эти книги стали такой обязательной приметой любой современной книжной полки, что я их почти не замечала: «Над пропастью во ржи», «Фрэнни и Зуи», «Девять рассказов».

Сэлинджер. Агентство представляло Сэлинджера.

Я вернулась за стол, и только тогда до меня дошло.

Так вот что за Джерри!


Дон жил в Бруклине, в большой задрипанной квартире на пересечении двух больших задрипанных улиц – Гранд и Юнион – в Вильямсбурге. Спален в квартире было три: маленькая, с выходом в гостиную, ее оккупировал сам Дон; большая, проходная, там жила соседка Дона Ли, которая, собственно, и являлась нашим субподрядчиком; и центральная, дверь в которую всегда была закрыта крепко-накрепко, как в триллерах Дафны дю Морье или древнегреческих мифах. Поначалу я решила, что там живет третий жилец – в Нью-Йорке комнаты так просто не запирали: слишком дорого стоила жилплощадь, – но однажды вечером поздней осенью я обнаружила дверь открытой и увидела, что комната завалена кипой одежды… нет, даже не кипой, а целой горой Эверест. Одежда вся была мятая, скомканная, перекрученная, завязанная в узлы, и с трудом можно было различить отдельные предметы: майку, юбку, свитер. Судя по цветам и принтам, одежда была старая, из 1940-х и 1950-х, и я спросила Дона, была ли она здесь изначально. Может, он нашел ее в сундуке на чердаке и она принадлежала давно умершему жильцу?

На страницу:
2 из 5