Полная версия
Воспоминания одной звезды
Однажды, это было в самый разгар моих школьных мучений, я заметила, что какая-то пара, мужчина и женщина, наблюдают, как мы играем в горелки. Они стояли у входа в новый дом, причем пару раз оба взмахом руки вроде бы подзывали к себе именно меня. Вообще-то я не обратила бы на них особого внимания, потому что они не слишком отличались от многих жителей нашей улицы. Правда, кожа у обоих была чистая, нежная, а одежда хоть и небогатая, но аккуратная. И еще они постоянно улыбались, а этого люди с нашей улицы почти никогда не делали.
Наконец я подбежала к ним и спросила: «Почему вы тычете на меня пальцами?» Переглянувшись, оба рассмеялись, да так заразительно, что и я вдруг стала смеяться вместе с ними. Дети позвали меня, чтобы продолжить игру, но я отмахнулась и продолжала хохотать, причем без всякой причины. Ну, может, только потому, что я вдруг почувствовала, до чего же здорово и замечательно смеяться.
Мужчина, у кого были густые вьющиеся светлые волосы, сказал мне:
– Ты такая прыткая, так быстро бегаешь! Куда быстрее всех, даже быстрее почти всех мальчишек.
На это я лишь небрежно кивнула, ни капельки не скромничая: ну да, так оно и есть, само собой разумеется, что стало сигналом для нового приступа смеха, захватившего нас троих.
– А как тебя зовут?
– Аполония Халупец. Но все меня зовут просто Пола. А вас как?
– Меня – Ян Кощиньский, а это моя жена Хелена. – Голос у него был тонкий, высокий, почти женский.
Я повернулась к молодой женщине, у нее на голове высилась целая гора ярко-рыжих волос, а в ушах горели золотые кольца сережек. От этого казалось, что по всему ее веселому ангельскому личику танцевали тысячи маленьких отблесков.
– Ты очень грациозно двигаешься, – продолжил он. – Ты хотела бы танцевать?
Я лишь засмеялась в ответ. Что за странный вопрос? Любой девочке нравится танцевать.
– Ты не хочешь поступить в Императорскую балетную школу? – спросил он.
Я было помотала отрицательно головой, но тут мне на ум пришла одна мысль.
– А мне в таком случае нужно будет ходить в обычную школу? – спросила я.
– Нет, не нужно. Если только твоя мама не договорится, чтобы ты ходила на занятия в школу в те часы, когда не занимаешься балетом. Ты не против?
– Нет-нет, что вы! Вовсе нет! Хорошо бы. Очень хорошо!
– В таком случае пригласи маму зайти к нам. Мы живем в квартире 403, – сказала Хелена, ласково потрепав мои волосы.
И они ушли. Как замечательно, что я продолжала бегать и прыгать вместе с другими детьми, а не то у меня от радости сердце выскочило бы из груди, пока мама не пришла вечером домой. Радость эта не имела никакого отношения к танцам, к балету, я думала лишь об одном: «Вот это да! Больше не надо ходить в эту школу!»
В первый момент мама и слышать не хотела, чтобы я пошла в балетную школу. Кроме оперы, любые представления на театральных подмостках были ей совершенно безразличны. К тому же физические нагрузки во время занятий балетом, конечно, очень большие, а меня, хоть я и казалась невероятно энергичной, то и дело одолевали всякие хвори. Кроме того, мама уже потеряла двоих детей, мужа и дом. Если что-то случится и со мной, она останется совсем одна, оглушенная невозместимой утратой, влача нищенское одинокое существование, а это куда хуже, чем разделять нищету с кем-то еще. Любое страдание одному переносить гораздо труднее, чем с родным человеком. Но тут я вдруг невероятно разрыдалась. Потоки слез, хлынувшие из моих глаз, сопровождались бурными рассказами о том, как надо мной издеваются в школе. У моей бедной матери тут же исчезли все самые лучшие намерения, она обняла меня и стала нежно покачивать у себя на руках, пока мои рыдания не утихли. Правда, и после того, как высохли мои слезы, она еще долго качала меня, совсем как младенца, не говоря ни слова, а под конец вымолвила со вздохом: «Ну, хорошо. Веди меня к твоим Кощиньским».
Оказалось, что супруги Кощиньские вовсе не из балета, а из оперного хора. О-о, так это не безумные танцоры балета, это певцы, да еще из оперы! Тогда совсем другое дело! Мама мгновенно прониклась к ним глубочайшей симпатией. Мне, кому не терпелось поскорее изменить свою судьбу и расстаться с ненавистной школой, пришлось ждать целую вечность (хотя на самом деле это, наверное, заняло всего минут пять), пока они обсуждали репертуар текущего сезона, рассказывали, кто будет петь, в какой роли и каких пригласили певцов из других стран. Я очень давно не слышала, чтобы мама разговаривала с таким воодушевлением. У нее даже лицо порозовело, она прямо помолодела на глазах. Как ни жаждала я поскорее узнать про свое будущее, все-таки не хотела прерывать такие недолгие моменты счастья, которые выпали ей в этот день. Я довольствовалась тем, что начала потихоньку обследовать квартиру Кощиньских: она показалась мне невероятно роскошной! У них было целых две комнаты, а еще отдельная кухня и ванная с туалетом, прямо тут же, внутри квартиры – и все это только для них двоих, ни для кого больше! Кто бы мог подумать, что на нашей улице такое вообще возможно?!
У них даже был платяной шкаф, куда они вешали свою одежду, и в большом зеркале на его двери можно было увидеть себя в полный рост! Наверное, я очень долго изучала свое отражение в этом зеркале. Я просто не знала, как воспринимать то, что я там увидела: буйные длинные пряди волос, зеленые глаза, казавшиеся слишком большими на худом лице, широкие брови, очень бледная, почти белая кожа. Это красиво, привлекательно? Или у меня болезненный вид? Вдруг я услышала смех Хелены. Я подняла взгляд и увидела ее в зеркале: она стояла прямо позади меня, потом положила руки мне на плечи и сказала: «Ты очень-очень-очень красивая». Я ужасно смутилась и, повернувшись к ней, попыталась понять по выражению ее лица, не подтрунивает ли она надо мной. Но она лишь молча кивнула, потрепала меня по щеке в знак того, что вовсе не пошутила, и вернулась в гостиную.
Супруги Кощиньские не могли обещать, что меня наверняка примут в балетную школу, однако они были знакомы с кем-то, кто мог замолвить за меня словечко, когда на следующей неделе начнется прием желающих. Для принятых в школу обучение было бесплатным, поскольку Императорский балет находился под патронатом самого царя. Танцоров там называли «его питомцами», быть может, потому, что Кшесинская, одна из великих балерин России, стала для Николая II не просто «питомицей»… Ведь она оставалась его фавориткой на протяжении нескольких лет[11], пока он не женился на германской принцессе, и во дворце, построенном по его приказанию[12], у нее был салон, где собирались, пожалуй, самые просвещенные, самые остроумные люди. После революции она бежала в Париж и там открыла балетную школу, благодаря которой на Западе смогли познакомиться с лучшими российскими методами подготовки балетных танцоров. Вот какая атмосфера царила в том мире, куда моя мать, пусть с большой неохотой, но все же решилась отпустить свое единственное дитя.
На первом этаже в доме 11 по Броварной улице снимала комнату учительница, одинокая старая дева. Мама договорилась, чтобы она, если меня примут в балетную школу, после окончания своей основной работы давала мне уроки по обычной школьной программе. Мама погрозила мне пальцем:
– Моя дочь ни в коем случае не станет одной из этих красоток, этих куколок, которые думать умеют лишь своими ножками…
Я не ослышалась? Она в самом деле сказала «красоток»? То есть и мама считает меня красивой?
– Ты слышишь, что я тебе сказала?
– Да, мама…
Вечером накануне дня приема мама долго не ложилась спать, гладила мою одежду, чинила и подшивала потрепанные края моего лучшего платья. Пусть она и не слишком одобряла того, что предстояло, однако никак не могла позволить своей дочери появиться в обществе иначе, кроме как в наилучшем по возможности виде. Ведь даже в первые грустные и мрачные годы нашей жизни в Варшаве она сама порой то повязывала какой-нибудь бант, то надевала потертые меха – подарок одной из своих сестер, то прикалывала цветок из атласной ленты или придумывала что-нибудь еще, что всегда выглядело довольно стильно и придавало чуть более шикарный вид одежде, которая доставалась нам с чужого плеча. Моя мама была из тех женщин, чья гордость проявлялась в безмолвных поступках. Она не любила много разглагольствовать, однако то немногое, что высказывала, всегда звучало остроумно и проницательно. Для меня не было большего наказания, чем услышать вкрадчивую иронию ее слов. Например, она могла просто, по-своему описать какой-нибудь из моих проступков, чтобы я никогда больше ничего подобного не делала…
Утром перед экзаменом мы обе оделись особенно тщательно. Мама вдруг нежно обхватила мое лицо ладонями, потом указательным пальцем тронула кончик моего носа.
Я вдруг почувствовала, что это куда лучше, чем поцелуй. «Не волнуйся», – только и сказала мама. Любопытно, что она словно понимала, кáк мне надоели косы, причинявшие мне столько горестей в школе. Во всяком случае, она уложила их на моей голове, укрепив цветными лентами: «Вот теперь ты совсем как Павлова!»
У входа в дом стояли дрожки. Я стала обходить их, но мама уже села внутрь и позвала меня: «Иди садись. Прима-балеринам не к лицу ходить в театр пешком…» Впрочем, лучше бы я пошла в театр пешком. Тогда было два типа дрожек, которые нанимали для поездок. Те, что подороже, имели мягкие сиденья и колеса на резиновых шинах, чтобы седоков не так трясло. А у дешевых дрожек колеса были с металлическими ободами и сиденья жесткие, ничем не покрытые, так что при езде по булыжной мостовой любая неровность больно отзывалась и в спине, и в желудке… Мы наняли, разумеется, дешевые дрожки, хотя и это было для нас тогда невообразимой роскошью. Бедная мама хотела сделать как лучше, но пока мы ехали, меня стало сильно тошнить. Мой скудный завтрак то и дело устремлялся вверх, в горло, а я все время глотала, чтобы он оставался внизу. Наконец мы подъехали к зданию варшавской Императорской оперы и сошли на землю. Я огляделась вокруг, не обращая никакого внимания на красоты Театральной площади и думая лишь о том, что здесь, в этом огромном пустынном пространстве нет ни единого укромного места, где бы меня вытошнило незаметно для окружающих… Между тем нас направили ко входу, находившемуся с задней стороны этого огромного здания в неоклассическом стиле: ведь в нем находился не только большой театральный зал, где давали балетные и оперные представления, но еще и драматический театр – в зале меньших размеров, а также школа драматического искусства, балетная школа, классы для репетиций, декораторские мастерские, бутафорские и костюмерные цеха и множество помещений, которые требовались для управления столь сложным организмом и его функционирования. Все это было устроено вокруг открытого внутреннего двора, где в хорошую погоду красили декорации, а кроме того, через двор можно быстрее всего пройти из одной части здания в другую. Я не заметила ни роскошного Оперного кафе рядом с главным входом в здании оперы, ни того, как мы, повернув за угол, прошли мимо входов в драматический театр и театральную академию, завернули еще за один угол. Я лишь чувствовала, как с каждым шагом у меня в желудке бурлит все сильнее и сильнее. Я подергала маму за руку: «Мама, по-моему, я не…» Едва взглянув на меня, она сразу все поняла. Чтобы как-то поправить положение, она вынула из своей сумочки мятную пастилку и отправила ее мне в рот.
Мы прошли по сводчатой галерее, которая привела нас в фойе, где стояла огромная толпа девочек со своими матерями. Вскоре там появилась женщина со спокойным, чуть насмешливым выражением лица. Оглядев всех, она хлопнула в ладони и сказала: «Прошу внимания! Внимание!! Со мной пойдут только девочки. Мамам придется ожидать здесь». Кто-то из детей тут же заплакал, некоторые родители стали выражать свое недоумение. «Не стоит волноваться, не волнуйтесь, – сказала дама. – Все будет хорошо». Голос у нее был ласковым, добрым и соответствовал выражению ее лица. Все же я было попятилась назад, но мама подтолкнула меня вперед, к ней. «Если хочешь быть там, тогда иди! – прошептала мама. – А не то пошли домой».
Я с большой неохотой оторвалась от мамы и в результате оказалась последней, за мной шла лишь женщина, которая всех нас вызвала. Пока мы двигались по длинному коридору, мне стало совсем плохо, и я поняла, что мятная пастилка мне ничуть не помогла. Вдруг чья-то рука, крепко ухватив меня за плечо, повела в сторону прямо в маленькую уборную. Меня нагнули над раковиной, и голос скомандовал: «Сунь палец в горло, да поглубже, чтобы тебя вырвало». Я повиновалась. Из моих глаз брызнули слезы, но сразу же стало легче. Я взглянула на ту, кто меня сюда привел, – это была все та же дама. Улыбаясь, она смочила полотенце и аккуратно вытерла мне уголки губ. «Не бойся, – сказала она. – Когда я первый раз пришла сюда, со мной случилось то же самое». Она вынула флакон духов и немного подушила меня вокруг губ и на лбу. «Ну вот и все. Теперь ты пахнешь так же чудно, как и выглядишь».
Она быстро потащила меня за собой до конца коридора, до высоченных двухстворчатых дверей, открыла их и втолкнула меня внутрь. Я было повернулась, чтобы поблагодарить, но ее и след простыл. Мы с нею встретились лишь позже, через год. Помещение, куда я попала, было огромным. На стенах – одни зеркала, от ничем не застеленного пола до самого потолка с богатым орнаментом. Однообразное отражение в зеркалах прерывал лишь балетный станок, который окружал комнату по всем четырем сторонам. Девочки уже выстроились вдоль него. Пока шла на свое место в свободном дальнем углу, я принялась всех разглядывать и, конечно, тут же упала духом: хотя девочки явно происходили из разных социальных слоев, они были лучшими из лучших. Некоторые были до того красивы, что буквально захватывало дух. Другие пришли в такой элегантной одежде, что это полностью сводило на нет все усилия моей мамы, старавшейся облагородить мою поношенную юбку. А третьи, судя по тому, с каким почтением к ним обращались, происходили из каких-то влиятельных семей, так что можно было не сомневаться – эти наверняка поступят в балетную школу. Могла ли я составить им конкуренцию? Конечно нет. Ну и ладно, ну и пусть! Если я и поняла, что не в силах победить в этом конкурсе, но никто же об этом не знает, вдруг решила я. Всем окружающим должно казаться, будто я уверенна и способна не только конкурировать с ними, но и победить. Я прошла на свое место с высоко поднятым, нахально задранным подбородком и дерзкой улыбкой на лице, хотя сама в это же самое время мысленно молилась, чтобы не выдать своего истинного состояния полной незащищенности и растерянности. Выбрали, разумеется, самых красивых девочек. Правда, окончательный отбор произошел куда строже, уже на следующем этапе: оценивалась манера держаться и умение подать себя. Было бы глупо предлагать детям нашего возраста показать, как они умеют танцевать, ведь никто из пришедших этому не обучался. Талант к танцу проявится позже, во время занятий в классе, поэтому комиссия, медленно двигаясь вдоль шеренги желавших поступить в балетную школу, выбирая одних и отказывая другим, обращала внимание не на это. Я боялась поднять глаза, чтобы оглядеться и понять, кого выбирают. Наконец комиссия дошла до меня. И тут я подняла глаза, чтобы все увидели вызов в моем взгляде: я уставилась на них, а на моих губах играла нахальная улыбка. Моя выходка, вероятно, произвела определенное впечатление, кто-то из них даже рассмеялся, и меня попросили остаться. Оглядевшись по сторонам, я увидела, что оставили всех тех, про кого я и подумала. Но это уже было неважно. Ведь я чудом оказалась одной из них, принятых в балетную школу!
Правда, на самом деле и это еще не было окончательным решением. Требовалось пройти еще один этап. Нас вывели из зала через другую дверь, напротив, и мы проследовали по грандиозной галерее, увешанной большими, в полный рост, портретами знаменитых балерин и балетных танцоров. По их фигурам играли радужные зайчики от хрустальных подвесок огромной люстры, освещенной солнечными лучами, которые вливались через круглые окна под потолком. В этом зачарованном мире, где господствовала тишина, наши шаги заглушал толстый ковер. И все мы, пока шли через галерею, тоже не нарушили эту мертвую тишину, даже не осмеливались переговариваться друг с другом, пока не закончился последний этап отбора.
Затем мы оказались еще в одном помещении, почти таком же, как первое, только меньше размером: там был репетиционный зал, а здесь – балетный класс. У одной из зеркальных стен был оборудован медицинский пункт, и нам сказали полностью раздеться, до трусиков. Увидев свое отражение в зеркале, я даже испугалась – какая же я худая, одни кости, и грудь впалая. Теперь меня точно отсеют. На что им нужна такая худышка? Я сравнила себя с другой девочкой, которая стояла рядом со мною. До чего же она холеная, ухоженная, какие у нее округлости, все такое наполненное, гладкое, мягкое, не то что я – щуплая, худосочная… Ну что же я не ела раньше как можно больше лесной земляники и грибов? Почему никогда не доедала все те вкусные, питательные блюда, что готовила мама, когда мы еще могли себе позволить такую еду?
Но вот у врача дошла очередь до девочки-пышки прямо передо мною, и он, слегка ущипнув ее за щечки-яблочки, сказал без всякого злорадства в голосе, что она слишком полная. Придется ей похудеть на несколько килограммов, надо согнать вес с помощью упражнений в физкультурном классе. Тут я почему-то очень обрадовалась… Мне же врач ничего, к счастью, не сказал. Хотя я была совершенно уверена, что он признает меня негодной, потому что не смогут они прибавить мне вес в физкультурном классе…
Одевшись, я помчалась туда, где меня ждала мама. Обнимая ее, я кричала, что меня приняли, что я добилась своего! Мы тут же отпраздновали это в Оперном кафе: пили великолепный чай с вкуснейшими пирожными. Я никогда прежде не видела столько красивых людей в таких прекрасных одеждах, и они все улыбались и кивали друг другу, перекликались, приветственно махали руками. Все они, вероятно, были знакомы друг с другом, лишь нас с мамой никто не знал, и мы здесь никого не знали. Мы были тут посторонними и как будто бы смотрели на них откуда-то снаружи, через стекло… Правда, для меня это не играло никакой роли, ведь здесь и вид был чудесный, и солнце светило на нас по-другому – оно ласкало нас, а не ослепляло, нежно купало в своих лучах, как во время легкого летнего дождика. Мама поцеловала меня в щеку со словами: «Ну что ж, дорогая моя, всему свое время».
Вскоре после этого шикарного празднования мама окончательно разорилась, так как ее финансовые способности всегда оставляли желать лучшего… Правда, как раз это стало для нас большим благословением, потому что через некоторое время в нашей жизни появилась мадам Фаянс. Однажды – я как раз билась над математическими тонкостями процесса вычитания – мама вбежала в комнату и принялась меня обнимать, восклицая: «Мы спасены! Мы спасены!» – после чего обратилась к учительнице, которой порядком задолжала за мои уроки: «И вы, вы тоже спасены! Я нашла великолепное место, там нужно готовить. Есть, правда, небольшая проблема. Эта дама, которая нанимает меня поварихой, – еврейка, и мне надо срочно научиться готовить кошерные блюда. Но ведь у вас, наверное, нет учебников на эту тему, правда?»
Не успела учительница что-то ответить, как мама уже выскочила из комнаты. Она навестила все еврейские семьи в окрестных домах и подробно записывала все, что ей рассказывали о религиозных правилах кашрута. Какое-то время мы с мамой делали наши уроки за одним столом: я учила правила правописания, а она – правила иудейской диеты. Порой мама бормотала себе под нос что-то загадочное, например: «Вот везет же этому поросенку. Живи себе спокойно до глубокой старости…»
Обычно считают, что в Варшаве все евреи жили в гетто. Это неверно. Они жили по всему городу. Большинство из них, правда, и в самом деле предпочитало обитать в гетто, и это был город в городе, существовавший по собственным правилам. В ту пору уже начались погромы, и жить в гетто евреям было спокойнее. Но все это не касалось мадам Фаянс, которая наняла маму: она занимала целый второй этаж многоквартирного дома на Маршалковской улице, в жилом комплексе богатого квартала, примерно такого же типа, какие существуют вокруг Альберт-холла в Лондоне или же близ площади Звезды в Париже. Такие комплексы, строившиеся на рубеже столетий во всех крупных городах Европы, предназначались для недавно разбогатевших предпринимателей, промышленников, у кого уже появилось немало денег, а дворцов себе еще не приобрели. Семейство Фаянс владело одной из самых крупных пароходных компаний на Висле[13]. Управляли ею двое сыновей вдовы основателя этой компании, и они каждую пятницу приходили к ней в гости вместе с семьями, и до вечера каждой пятницы маме приходилось испытывать муки творчества, пытаясь приготовить из курицы какое-нибудь небывалое, новое и, разумеется, кошерное блюдо.
Как-то раз мне было сказано прийти из балетной школы прямиком в квартиру на Маршалковской. В этом доме все – и латунное обрамление, и панели из граненого стекла, и мраморная лестница, и темные дубовые панели на стенах – было до того начищено, все так блестело, что всюду можно было увидеть разные варианты собственного, искаженного, карикатурного отражения.
Я взбежала вверх по лестнице, перескакивая сразу через две ступеньки, допрыгала, будто играя в «классики», по выложенному клетками мраморному полу до двери с начищенной до блеска табличкой «Фаянс» и позвонила, для чего надо было резко потянуть за круглую ручку и тут же отпустить ее. Дверь распахнулась, ее открыл лакей, и мне на руки мигом запрыгнул шоколадный пудель. Откуда-то изнутри квартиры раздался тонкий, совершенно птичий голосок: «Ах, Марсель, ну какой же ты шалун! Вот озорник!» Марсель потявкал в ответ, как бы в знак протеста. «О, да ты его поймала! Входи, входи. Ты ведь Пола, верно? А я мадам Фаянс. Мы тебя ждем. Не заблудилась? Ну, ясное дело, что нет. Пришла ведь. Что ж, молодец, умничка».
Она все время хихикала и что-то говорила без остановки. Слов было много, я не могла их все разобрать, да к тому же все мое внимание привлекло возникшее передо мной привидение. Маленькое, сгорбленное, высохшее создание, она была вся затянута в черный бархат, до сморщенной шеи, с которой свисало множество жемчужных нитей; ее голову увенчивала грандиозная копна ярко-рыжих волос – я таких вообще никогда не видела; а между шеей и шевелюрой проглядывало лицо, которое можно было назвать остатком прежней роскоши: огромный нос, черные, все еще лучистые глаза, но лицо все было в морщинах: тысячи морщин избороздили его во всех направлениях, в том числе пересекая друг друга, полностью уничтожая форму рта, подбородка, щек, бровей… Голос ее не смолкал ни на минуту, то возвышался до крика, то стихал почти до мурлыканья: «Очаровательно! Какая славная, милая девочка! Ой, да ты мне жизнь спасла, правда-правда – ведь ты же – раз! – и поймала этого шалунишку Марселя!» – и дальше, без перерыва: «Любишь собачек? Ох, как я рада. У нас еще есть». И тут же, как по волшебству, откуда-то выскочили еще три пуделя. «Вот они, мои дорогие. Это Кики, это Колéтт, а еще, вон тот – как его? Ах да, Бонапарт. Поиграй с ними. Только избавь меня от них. На что они мне сдались, вообще не понимаю. Терпеть не могу животных…» Хозяйка предложила мне шоколадку, лежавшую на серебряном подносе, потом взяла и для себя, но тут же скормила ее собакам. «Терпеть их не могу, противных! Вот вам, мои лапочки. А ты пойди да найди свою маму».
Мадам Фаянс взмахнула рукой, указывая, что кухня где-то там, дальше, в той стороне, а сама, повернувшись к лакею, который все еще стоял у входной двери, разразилась целым потоком указаний и распоряжений. Я пошла вглубь квартиры, оставив и хозяйку, и лакея в окружении курчавых, без конца лаявших, суетившихся пуделей. В поисках мамы, пытаясь найти кухню, я переходила из одной гостиной в другую, и всюду стояла мебель с инкрустацией и позолотой в стиле одного из трех французских Людовиков. Паркетные полы устилали изношенные, потертые ковры. Позже я узнала, что их следовало было воспринимать как шикарные, обюссонские[14], очень ценные. В конце концов я нашла маму на огромной кухне, где все, включая плиту, имелось в двойном экземпляре, потому что одни кухонные принадлежности служили только для приготовления блюд с мясом, а другие – для блюд без мяса. Мама чувствовала себя здесь как в родной стихии и, хотя ее работодательница питалась какими-то крохами, будто клевала как птичка (она и внешне была похожа на птичку-невеличку), тем не менее целыми днями только и делала, что готовила пищу.
Когда я вошла на кухню, мама как раз готовила легкий обед для хозяйки. Она тут же поставила передо мной поднос, на нем стояли чашка какао и прекрасное печенье, которое она сама испекла. Пожирая все эти лакомства, я все же спросила у мамы про волосы мадам Фаянс. Они же у нее такие красивые! «Это парик, – сказала мама. – Всем еврейкам раньше полагалось носить парики, когда они выходили замуж. Считалось, что тогда они перестанут быть привлекательными для кого-нибудь еще, кроме своих мужей. Но между нами говоря, мадам Фаянс, по-моему, выбрала себе такой парик скорее из тщеславия. Ну, чтобы привлекать к себе внимание…»