Полная версия
Вера
– Нам пройти в гостиную? – спросила мисс Энтуисл.
– А почему не под шелковицей? – ответил Уимисс, который, естественно, хотел держать Люси за руку, а это было возможно только в темноте.
Так что они уселись здесь, как и в другие вечера – Уимисс посередине, рука Люси, поскольку уже достаточно стемнело, покоится в его руке.
– Нужно, чтобы розы вновь вернулись на щечки этой малышки, – начал он.
– Вот именно, вот именно! – согласилась мисс Энтуисл, и голос ее дрогнул при воспоминании о том, что согнало розы с щек Люси.
– И что вы намерены делать? – спросил Уимисс.
– Главное – время, – выпалила мисс Энтуисл.
– Время?
– И терпение. Мы обе должны т…т… терпеливо ждать, п…п… пока время…
Мисс Энтуисл торопливо достала носовой платочек.
– Нет, нет! Я не согласен! Это неестественно, это неразумно – продлевать страдания. Простите за прямоту, мисс Энтуисл, но я всегда говорю прямо, и вот я говорю: нет никакого резона упиваться – вот именно, упиваться – горем. Далеко не всякий способен вытерпеть ожидание. И вовсе не следует покорно ждать, пока время соизволит помочь – нет, время надо брать за грудки. В таких ситуациях – а поверьте мне, я знаю, о чем говорю, – и в этот момент та его рука, что была дальше от мисс Энтуисл, нежно стиснула руку Люси, а она придвинулась к нему чуть ближе, – наш долг перед самими собой – не сдаваться. Мужество, смелость – вот к чему должно стремиться, вот что служит примером.
Ах, какой он замечательный, подумала Люси, такой большой, такой храбрый, такой прямодушный, и ведь сам недавно стал жертвой ужаснейшей катастрофы. В самой манере его речи чувствовалась сила. Ее дорогой отец и его друзья говорили совсем по-другому. Их беседы порхали по комнате, как светлячки, такие быстрые, такие блистающие, порой она ничего не понимала, пока отец, когда она потом спрашивала, о чем шла речь, не растолковывал ей, не пересказывал попроще, а он всегда стремился к тому, чтобы она разделяла его интересы и все понимала. А вот у Уимисса она понимала каждое слово. Когда он говорил, ей не приходилось напрягаться, вслушиваться, стараться понять – она воспринимала сказанное им сразу, без мыслительных усилий. И это успокаивало.
– Да, – пробормотала в платочек мисс Энтуисл, – да, вы совершенно правы, мистер Уимисс. Человек должен… Должен проявлять героизм. Но если любишь… Любишь кого-то всем сердцем – как я любила своего дорогого брата, и как Люси любила своего чудесного отца…
И голос у нее снова прервался, она снова принялась вытирать глаза.
– Может быть, – продолжила она, – вам не довелось любить кого-то очень, очень сильно, а потом потерять…
– Ох, – выдохнула Люси и придвинулась к нему еще ближе.
Уимисс был глубоко уязвлен. Да как мисс Энтуисл могла предположить, что он никогда никого не любил? Если оглянуться назад, то очень даже любил. Определенно любил Веру до самого последнего момента, когда она так его подвела. И с негодованием подумал: да что эта старая дева может знать о любви?
Но ручка Люси, такая беззащитная, такая понимающая, покоилась в его руке. Гнев ушел.
Он помолчал, а потом очень мрачно произнес:
– Всего две недели назад у меня умерла жена.
Мисс Энтуисл была повержена.
– Ах! – вскричала она. – Простите, простите…
V
Ему так и не удалось уговорить ее отправиться вместе с ним за границу, захватив и Люси. Она неустанно бормотала что-то соболезнующее по поводу постигшей его утраты – он-то не сказал ей ничего, кроме самого факта, а она была не из тех, кто читает в газетах о дознаниях и прочем, – а также о том, как глубоко они признательны ему, который, пребывая в печалях, столь самоотверженно им помогал, однако – нет, за границу она не поедет. И сообщила, что они с Люси намерены удалиться в ее домик в Лондоне.
– Как, в августе?! – воскликнул Уимисс.
Да, там тихо, а они обе устали и жаждут одиночества.
– Тогда почему бы не остаться здесь? – спросил он, уверившись в том, что тетушка Люси – настоящая эгоистка. – Здесь достаточно уединенно, во всех смыслах.
Нет, они не смогут оставаться в этом доме. Люси надо поехать в какое-то другое место, что не так связано с отцом. Нет, нет! Она понимает и высоко ценит замечательные, бескорыстные мотивы, стоящие за его предложением отправиться на континент, но они с Люси не в том состоянии, чтобы выносить отели, официантов, оркестры, это просто невозможно, все, чего они хотят, – забраться в свое тихое гнездышко. «Словно птицы-подранки», – пролепетала мисс Энтуисл, глядя на него снизу вверх, как поранившая лапу собачка.
– Для Люси очень плохо, если ее будут заставлять считать себя раненой птичкой, – заявил Уимисс, изо всех сил стараясь скрыть разочарование.
– Тогда вам стоит повидать нас в Лондоне и помочь нам почувствовать себя доблестными, – сказала мисс Энтуисл с жалкой улыбкой.
– По мне было бы куда лучше и проще видеться с вами здесь, – стоял на своем Уимисс.
Однако мисс Энтуисл, какой бы слабой ни выглядела, оказалась упорной. Она отказалась оставаться там, где Уимиссу было бы удобнее всего, и к мнению о том, что тетушка Люси эгоистична, прибавилось и соображение о ее упрямстве. А еще о неблагодарности. Она воспользовалась им, а теперь намеревается совершенно беспардонным образом, даже не задумываясь, дать ему отставку.
Мисс Энтуисл порядком ему надоела, потому что в течение двух дней после похорон он Люси почти не видел: она паковала вещи отца. Уимисс слонялся по саду, не зная, когда она закончит и выйдет, наконец, а пропустить этот миг он не хотел; компанию ему составляла мисс Энтуисл, которая не могла помочь Люси – и никто не смог бы – в этом душу разрывающем занятии.
Эти два дня показались ему чудовищно длинными. Мисс Энтуисл уверовала, что между нею и им установилась особенная дружба, Уимисс же в этом отнюдь не был уверен. Когда она объявила об этом, он еле удержался, чтобы не возразить. А мисс Энтуисл подкрепила свою уверенность тем, что как у нее, так и у Уимисса существовала крепкая связь с их дорогим Джимом, которого они оба так нежно любили, к тому же их объединила печаль – за эти две недели он потерял жену, а она потеряла брата.
Уимисс поджал губы и промолчал.
И это же так естественно для нее, глубоко ему сочувствующей и столь ему благодарной, увидев из окна, как он один-одинешенек сидит под шелковицей, прийти и сесть рядом, чтобы скрасить его одиночество; и это же так естественно, что, когда он подскочил, гонимый, как она полагает, горестными воспоминаниями, и принялся вышагивать туда-сюда по лужайке, что и она встала и сочувственно засеменила рядом. Разве она может позволить, чтобы этот добрый человек – а он наверняка такой, иначе Джим не относился бы к нему с такой любовью, да и она сама в том убедилась, ведь он так помог ей и Люси, – так вот, разве может она позволить, чтобы он оставался наедине со своими мрачными мыслями? Ведь бремя мрачных мыслей у него двойное, он пережил двойную потерю – ее дорогого брата и своей бедной супруги.
Все Энтуислы всегда были полны сочувствия, и, сидя рядом с Уимиссом или шагая рядом с ним по лужайке, она изливала на него потоки добросердечия. Уимисс курил трубку и почти все время молчал. Только так он мог держать себя в руках. Мисс Энтуисл, конечно же, не знала, что ему приходится держать себя в руках, и принимала его молчание за неспособность выразить, как он несчастен, и была до такой степени тронута, что сделала бы для него абсолютно все, все что угодно, все, что могло бы хоть как-то облегчить страдания этого доброго человека, – кроме, разумеется, поездки в Остенде. От этого ужасного предложения она продолжала вздрагивать, также отказалась она – а он снова высказал свое предложение, даже когда все было готово к отъезду, – и оставаться в Корнуолле.
Так что Уимисс не мог не прийти к заключению, что она не только эгоистична, но и упряма, и если бы не короткие моменты общих трапез, на которых появлялась Люси, способная сквозь свою печаль – а дела, которыми она занималась, вряд ли могли кого-либо порадовать – все же улыбаться ему и садиться к нему поближе, он бы вообще не вынес эти два дня.
Как же это жестоко, думал он, молча пыхтя трубкой и стараясь держать себя в руках, что Люси заберут у него, и кто? Старая дева, тетушка, незамужняя тетушка, которой наверняка пренебрегают все остальные родственники. Как жестоко, что такая особа имеет право стать между ним и Люси, капризничать, отказываться от всех предложений Уимисса и тем самым проявлять власть над ним, Уимиссом, делая его несчастным. Мисс Энтуисл была настолько незначительной, что он мог бы отбросить ее взмахом руки, но на ее защиту снова вставал этот монстр – общественное мнение, и заставлял его подчиняться любому из ее планов на Люси, каким бы сокрушительным ни был этот план для него, только потому, что состояла с Люси в кровном – малокровном! – родстве. Тетушка!
На протяжении этих двух полных безысходной тоски дней, которые он провел в саду, смертельно отравленном присутствием мисс Энтуисл, о Люси ему говорили только доносившиеся из открытых окон звуки передвигаемых коробок и ящиков, а видел он ее только за едой. Он мог бы это перенести, если бы не знал, что это его последние дни с ней и что он, несчастный, оставлен наедине со своими горестями. «Ну почему из-за каких-то одежек и бумаг его должны были вот так бросить?» – спрашивал он себя и чувствовал, что этот Джим ему уже порядком поднадоел.
– Неужели вы еще не все закончили? – спросил он за чаем второго дня сортировки и упаковки, когда Люси поднялась, чтобы вернуться к своим обязанностям, снова оставив его на мисс Энтуисл, – а он ведь не допил еще и второй чашки.
– О, вы даже не представляете, сколько там всего! – сказала она, и голос выдавал ее усталость. Она секунду помедлила, опершись на спинку тетушкиного стула. – Отец всегда возил с собой все свои бумаги, и груды писем от людей, которых он консультировал, а я пытаюсь их разобрать… Разложить так, как ему бы понравилось.
Мисс Энтуисл погладила руку Люси.
– Если б вы не так спешили уехать, то могли бы спокойно все разобрать, – сказал Уимисс.
– О, но мне совсем не нужно больше времени, – быстро ответила Люси.
– Люси имеет в виду, что ей не хочется все затягивать, – сказала мисс Энтуисл, прижавшись щекой к рукаву Люси. – Эти дела – они разрывают сердце. И никто помочь ей не в силах. Ей приходится проходить через все это самой.
Она нежно притянула Люси к себе, и они замерли, прижавшись щеками, у обеих на глазах снова были слезы.
Ну вот, опять слезы, подумал Уимисс. Эта тетушка все время будет доводить Люси до слез. Она из тех, кто упивается горем, думал он, молча набивая трубку.
Он вышел за ворота, перешел дорогу и стоял, глядя на вечернее море. Если он услышит шаги мисс Энтуисл, решившей преследовать его даже за пределами сада, он, не оглядываясь, отправится вниз, в бухту и в гостиницу, уж там-то она должна будет оставить его в покое. Все, с него хватит! То, что мисс Энтуисл влезла в их с Люси разговор, взялась объяснять, что Люси думает, стало последней каплей. Это же надо, суется повсюду, с негодованием думал он, а никто ведь не спрашивал ее мнения или пояснений! И еще гладит Люси по лицу, будто лицо Люси и сама Люси принадлежат ей целиком и полностью! И только потому, что она ее тетка! Только подумать, взяла на себя роль переводчика или переговорщика, все время крутится рядом – да она вообще тут возникла из-за того, что это он послал ей телеграмму! – а ведь они с Люси до этого были такими близкими друзьями, у них столько общего…
Нет, так больше продолжаться не может. Ему всякие там родственники не указ. Если б они жили в те замечательные времена, когда люди вели себя естественно, он перекинул бы Люси через плечо и уволок в Остенде или Париж, и только посмеялся бы над этими надоедливыми насекомыми – тетушками. Но, увы, так поступить он не может, хотя не может и уразуметь, кому стало бы хуже, если бы двое скорбящих, он и Люси, вместе попытались бы обрести отдохновение. Ну почему они должны искать утешения по отдельности? Их блюдущим приличия сопровождающим стала бы скорбь, особенно его скорбь. Вот если б он смертельно заболел, никто и не пикнул бы, если бы Люси стала за ним ухаживать, так почему же она подвергнется осуждению, если станет утешать его израненную душу?
Он услышал шаги, направлявшиеся по садовой дорожке к воротам. Ну вот, опять эта тетушка, ищет его… Он стоял, твердо оборотившись спиной к дому, курил трубку и смотрел на море. Если он услышит, что ворота отворяются и она семенит к нему, тут же уйдет. В саду он был вынужден терпеть ее присутствие, поскольку сам был там гостем, но пусть только посмеет приблизиться к нему на королевской дороге!
Однако ворота не отворились, никто к нему не подошел, и через минуту он сам захотел повернуться и посмотреть. Он боролся с искушением, потому что, как только мисс Энтуисл поймает его взгляд, тут же ринется к нему – уж в этом он был уверен. Но Уимисс не мог долго противиться своим желаниям – всегда им поддавался, и, посопротивлявшись, все же обернулся. И правильно сделал! Потому что у ворот стояла Люси.
Она стояла, облокотившись о перекладину, как в то первое утро, но в этот раз ее взгляд не был пустым: она наблюдала за ним с глубоким и трогательным интересом.
Он стремительно перешел дорогу и воскликнул:
– Люси! Это вы? Почему вы меня не позвали? Мы потеряли целых полчаса…
– Не больше пары минут, – улыбнулась она ему с другой стороны ворот, и руки ее снова покоились в его руках, как в первое утро.
И каким же облегчением было для Уимисса снова видеть ее одну, видеть, как к нему снова обращается эта ее улыбка, доверчивая и – в этом он был уверен – радостная.
А затем на ее лицо снова набежала печаль.
– Я закончила с вещами отца и пришла за вами.
– Люси, ну как вы можете меня покинуть? – спросил Уимисс дрожащим голосом. – Как вы можете уехать от меня, уехать уже завтра, и снова бросить меня в пучину страданий, да, страданий?
– Но я должна ехать, – сказала она, явно расстроенная. – И вы не должны так говорить. Не должны снова мучить себя. Не позволяйте себе страдать, вы же такой храбрый и сильный!
– Только рядом с вами, без вас я ничто, – произнес Уимисс, и его глаза наполнились слезами.
Люси вспыхнула, потом стала медленно бледнеть. Его слова, то, как он их произнес, были похожи на… О нет, это невозможно, у них совершенно особые отношения, таких ни у кого и никогда не было! Это мгновенно возникшая близость, без всяких предварительных этапов. Близость святая, защищенная от всего обыденного трагическими крылами Смерти. Он – ее восхитительный друг, прямой, щедрый, заботливый и добрый, ставший для нее опорой и убежищем в невероятных, ужасных обстоятельствах. И ведь у него самого кровоточит душа от ран, нанесенных ему людьми после смерти жены, которой он был так предан, он же сам ей об этом говорил, а сейчас он – о нет, это невозможно… Она опустила голову, устыдившись собственных мыслей. Но то, как он это сказал, сами его слова, они прозвучали, как… Нет, сама мысль об этом претила ей, однако они действительно прозвучали так, словно… Напомнили ей тот раз, когда ей делали предложение. Тот человек – это был молодой человек, ей никогда не делали предложений люди в возрасте вроде Уимисса – произнес почти такие же слова: «Без вас я ничто». И этот голос, глухой, дрожащий…
Как ужасно, сказала себе Люси, что в такой момент ей в голову лезут подобные мысли. Отвратительно, просто отвратительно…
От стыда она не могла поднять глаз, и Уимисс, глядя на ее маленькую головку с юными, блестящими волосами, склоненную, словно в молитве, Уимисс, у которого в этот момент во рту не было трубки и, следовательно, держать себя в руках он не мог – увидев ее у ворот, он торопливо засунул зажженную трубку в карман, и она там теперь прожигала дырку, – Уимисс, после краткой борьбы со своими желаниями, в которой он, как всегда, потерпел поражение, нагнулся и поцеловал ее волосы. А начав, продолжил.
Она была в шоке. От первого поцелуя она дернулась, словно от удара, потом стояла неподвижно, вцепившись в ворота, уставившись на свои и его руки, неспособная ни думать, ни поднять голову, пока с ее волосами проделывались эти невероятные вещи. Смерть реяла над ними, смерть проникла во все закоулки их существования, смерть набросила на них свою черную тень – и вдруг поцелуи! Ее разум был в абсолютном смятении, в ушах шумело. Она полностью и без оглядки доверяла ему, как ребенок доверяет любящему его другу, – доверяла не как отцу, хотя по возрасту он и годился ей в отцы, потому что отец, какими бы товарищескими ни были отношения с ее собственным отцом, все равно обладал властью. Доверие ее было даже чем-то большим, чем доверие ребенка другу: это было доверие ребенка к другому ребенку, наказанному за ту же провинность, – безыскусная дружба, понимание без слов.
Она в полной растерянности продолжала цепляться за ворота. Поцелуи… А жена только что умерла… Умерла так страшно… Сколько еще она должна стоять вот так… Голову она поднять не могла, потому что чувствовала, что от этого будет только хуже… И развернуться и убежать в дом тоже не могла, потому что он держал ее руки… Он не должен, нет, не должен… Это нечестно…
Что, о чем он говорит? Склонившись над нею, уткнувшись лицом ей в макушку, он произнес хриплым, надтреснутым голосом: «Мы – двое несчастных… Двое несчастных…» Больше ничего не сказал, а только стоял вот так, и ощутив влагу на своих волосах, она поняла, что он плачет.
И в этот миг мысли у нее перестали лихорадочно мелькать, обрели четкость. Ее сердце растаяло, слилось с его сердцем, поняв и сострадая. Как чудовищна одинокая печаль… Разве есть в мире что-то более жестокое, чем оставить человека наедине с печалью? Этот бедный разбитый горем человек… И она сама, потерявшаяся в одиночестве… Они были словно жертвы кораблекрушения, цепляющиеся друг за друга, чтобы не утонуть. Разве может она отпустить его, бросить в одиночестве? Разве можно, чтобы отпустили, бросили в одиночестве ее?
– Люси, – произнес он, – посмотрите на меня…
Она подняла голову, он отпустил ее руки и обнял ее за плечи.
– Посмотрите на меня, – повторил он, потому что она, хоть и подняла голову, но в глаза не смотрела.
Она глянула на него. Лицо его было залито слезами. У нее задрожали губы – она была не в состоянии вынести это зрелище.
– Люси… – повторил он.
Она закрыла глаза.
– Да, – выдохнула она, – да.
И медленно проведя ладонью вверх по его сюртуку, дотянулась до лица и попробовала стереть слезы.
VI
После чего с Люси все было кончено – по крайней мере, на этот момент. Она утратила себя полностью. Уимисс целовал ее закрытые глаза и полуоткрытые губы, целовал такие родные, восхитительные стриженые волосы. Слезы его высохли или, скорее, были стерты маленькой дрожащей ладошкой. Уимисс победил смерть, мысли о смерти растворились в ощущении победы. Его настроение мгновенно изменилось, и когда она, повинуясь его приказу, открыла глаза, то едва узнала склоненное над нею лицо: это было лицо счастливого человека. Счастливого! Но как он может быть счастлив сейчас? Она смотрела на него, и хоть и была растеряна и смущена, чувствовала изумление.
А потом вдруг подумала, что это она сделала все это, она изменила его, и взгляд ее смягчился, в нем появилось благоговение, схожее с тем, с которым молодая мать впервые смотрит на свое новорожденное дитя. «Вот какой он, – шепчет себе молодая мать в святом удивлении, – и это сделала я, он целиком мой». Так и Люси смотрела на нового, сияющего Уимисса в удивлении, благоговении перед тем, что она сама совершила: «Вот какой он».
А Уимисс просто сиял. Он даже забыл о том, что когда-либо пребывал в унынии. Он обнимал саму Любовь, ведь никто и никогда не выглядел таким воплощением его представления о любви, как Люси, смотревшая на него снизу вверх, такая нежная, такая беззащитная, такая покорная. А после ужина, в сумеречном саду, пока мисс Энтуисл упаковывала свои пожитки – они уезжали ранним поездом, – Уимисс и Люси сидели на скамейке, не разделенные воротами, и Люси по своей собственной воле прижалась щекой к его сюртуку, устроилась, словно в надежном и безопасном гнездышке.
– Детка, детка моя, – шептал Уимисс в пароксизме страстной заботливости, сам, в свою очередь, испытывая родительские чувства. – Вам больше никогда, никогда не придется плакать.
Его раздражало, что их помолвка – Люси сначала не соглашалась на слово «помолвка», но Уимисс, крепко обняв ее, сказал, что очень хотел бы знать, каким еще словом она может описать свое положение, – его раздражало, что их помолвка должна оставаться в тайне. Ему хотелось кричать о своей славе и гордости на весь белый свет. Но из-за трагических обстоятельств и траура даже Уимисс признавал, что это невозможно. Обычно он отбрасывал слово «невозможно» как несущественное, когда дело касалось препятствий между ним и малейшим из его желаний, однако память о дознании, как и о физиономиях так называемых друзей, еще была слишком свежа. А уж какие физиономии состроят эти так называемые друзья, если всего лишь через две недели после гибели Веры он сообщит им о помолвке, мог представить даже Уимисс, богатым воображением не отличавшийся. Что же касается Люси, то она, все еще в потрясении сначала от его слез, а потом от его радости, не могла трезво судить ни о чем. Она уже и не знала, ужасно ли предаваться любви в разгар скорби, или это, как утверждал Уимисс, суть естественное и прекрасное самоутверждение жизни. Ничего она больше не знала, кроме того, что они, жертвы кораблекрушения, спасли друг друга и что вот сейчас от нее ничего не требуется, никаких усилий, вообще ничего, кроме как сидеть, склонив голову на его грудь, пока он называет ее своей крошкой и нежно, чудесно целует ее закрытые глаза. Она не могла думать; ей не нужно было думать; о, она так устала – а рядом с ним были отдых и покой.
Но когда он ушел к себе в гостиницу, и в следующий проведенный без него день в поезде, и в первые несколько дней в Лондоне ее начали терзать сомнения.
То, что она встретила любовь, то, что она, как настаивал Уимисс, была помолвлена, хотя еще и недели после смерти отца не прошло, и кто-то мог бы назвать это святотатством, ее не особенно беспокоило. Этим она ни в коей мере не оскверняла памяти об отце, не умаляла своей бесконечной к нему любви. Он первым порадовался бы, что она нашла покой и защиту. Ее беспокоило то, что Эверард – а Уимисс, оказывается, крещен был Эверардом – был способен думать о новой любви и новом браке вскоре после того, как его жена погибла столь ужасно, на его глазах, он же первым выбежал и увидел…
Она обнаружила, что вдали от него не в состоянии прогнать эти мысли. Они возвращались и возвращались, а почему – сама она понять не могла. Пока он был рядом, она впадала в оцепенение, глаза закрывались, мысли куда-то исчезали, после потрясений и мук той недели она просто отдавалась блаженству этого полубессознательного состояния, успокоительного и ласкового; и только когда от него стали приходить первые письма, простые, полные любви, принимающие ситуацию такой, какая есть, такой, какой ее предложила жизнь и смерть, письма, в которых не было тревожных вопросов, мрачных сомнений, оглядок на прошлое, но было трогательное, благодарное принятие настоящего, она постепенно пришла к спокойствию, что, в свою очередь, и успокаивало, и изумляло тетушку. Его письма были такими понятными. В письмах отца, в письмах его друзей было слишком много сложных размышлений и тонких иносказаний. А у него даже почерк был круглый, неспешный, как у школьника. Люси и раньше его любила, но теперь она в него влюбилась еще и из-за этих писем.
VII
Мисс Энтуисл обитала в узком домишке на Итон-террас. Это был типичный небольшой лондонский дом: с улицы вы сразу попадаете в столовую, затем поднимаетесь наверх – гостиная, еще один лестничный пролет – спальня и гардеробная, и венчает все это комната служанки и ванная. Для одного человека вполне достаточно, для двоих – непросто. До такой степени непросто, что у мисс Энтуисл никто и никогда не гостил, а теперь из гардеробной вынесли ее наряды и шляпки, деть их было некуда, и они безвольно свисали с перил или набрасывались на Люси из-за дверей в ванную.
Но никто из Энтуислов никогда не стал бы роптать по такому поводу. Для друзей они были готовы на все, что уж говорить о дорогой племяннице, и тетушка была бы только счастлива, если бы племянница согласилась занять спальню, а она, тетушка, перешла бы в гардеробную – уж она-то знает, каково это, спать в гардеробной.
Люси, понятно, только улыбалась на это предложение, аккуратно устроилась в гардеробной, и первые недели их траура, которых мисс Энтуисл опасалась, причем опасалась за состояние их обеих, провела спокойно, тихо, можно даже сказать безмятежно.
В таком домишке ежедневная рутина может стать серьезным испытанием, если бы обитательницы не умели приспосабливаться. Мисс Энтуисл знала, что от Люси не стоит ждать никаких хлопот, однако опасалась, что постоянным трением друг о друга они будут растравлять свои горести.