Полная версия
Ничего, кроме нас
– Профессор Хэнкок сам мне сказал…
– Что у него рак?
– Да.
– Это какой-то абсурд.
– Я не выдумываю, профессор.
– Я ничуть не сомневаюсь в вашей честности, Элис. Просто в прошлом семестре, когда Тео удалили полип, он сказал мне, что, по данным биопсии, полип был доброкачественным. И вчера Мэриэнн никак не намекнула на то, что диагноз оказался неверным. Не могу поверить, что он вам сказал такое.
Я не знала, что ответить. Потому что мне казалось, что у меня из-под ног уплыла почва.
– Я просто в шоке, профессор. Зачем ему было так уверенно сообщать мне, что это рак, если…
– При всей кажущейся стабильности и высочайшем профессионализме, по-видимому, Хэнкок боролся с какими-то ужасными внутренними проблемами… Вы, должно быть, скоро уезжаете из колледжа на лето?
– Через час, даже меньше. Но я вернусь на похороны.
– Благодарю вас за звонок и за информацию, Элис, – сказал Фридлендер. – Я ценю, что вы сохранили все в тайне. Если мне придется придать огласке то, что я от вас услышал, обещаю не упоминать ваше имя.
– Я вам благодарна, профессор.
Как только я повесила трубку, Боб поднял голову:
– Видно, разговор был тяжелый.
Я закрыла лицо руками.
Боб подошел и прижал меня к себе:
– У нас двадцать минут до автобуса… а идти туда минут десять.
Ехали мы налегке, с большими рюкзаками (остальная наша одежда была упакована и уложена на чердаке дожидаться нашего возвращения в августе). Мы рванули к конечной остановке на Мэйн-стрит и успели купить два билета рядом на задних сиденьях в «Грейхаунде»[48], направлявшемся на юг. Оглядевшись и убедившись, что рядом нет знакомых из колледжа, я шепотом пересказала Бобу весь разговор с Фридлендером о профессоре Хэнкоке.
– Судя по тому, как удивился Фридлендер, Хэнкок действительно сказал ему, что полип был доброкачественным. Тогда зачем же он мне говорил, что у него рак? Это же профессор Хэнкок – всегда такой рациональный, уравновешенный…
– Он повесился, Элис. Значит, не был стопроцентно уравновешенным. Наоборот, судя по всему, он был совершенно не в себе.
– У него же все было. Такой красивый дом на Федерал-стрит. Счастливый брак. Три маленьких сына. И он только что заключил бессрочный контракт. Ну, то есть если бы ему отказали в должности, это еще имело бы хоть какой-то смысл. Но получить наконец постоянную работу, а потом наложить на себя руки…
Боб только пожал плечами:
– Как однажды заметил великий Джим Моррисон, «люди странные».
– Это немного поверхностно.
– Убивая себя, человек наказывает тех, кто остался в живых.
– Я не только про это. Если это правда, что рака не было, то он все это время меня обманывал. Зачем ему было это делать?
– За тем же, зачем он покончил с собой.
– И что это за причина?
– А вот это загадка.
Через несколько часов мы катили по шоссе в том самом «вольво», который нашел для нас отец Боба. Колеса! Свобода! Я была рада за Боба. Почти до самого мыса мы ехали практически молча. Мотель оказался паршивым сараем, но в нашем номере были большая кровать и древний кондиционер, который грохотал всю ночь, но все же поддерживал прохладу. Покрасочные работы занимали три часа в день, так что мы старались вставать пораньше, чтобы успеть закончить к полудню, после чего отправлялись на пляж, где и проводили остаток дня. Я обнаружила, что близость моря действует успокаивающе. Мало-помалу я свыклась с тем, что происшедшее – реальность. Острое ощущение беды слегка притупилось. Но чувство потери было огромным. Потом пришло осознание: это уже второй близкий мне человек, решивший добровольно уйти из жизни. Да, смерть Хэнкока заставила меня наконец взглянуть в лицо суровой правде: Карли больше никогда не вернется в мою жизнь. И так же, как тогда, я снова постоянно задавала себе вопрос: почему я не смогла его спасти? Боб был прав: самоубийство – это наказание для тех, кто остался жить. А потому смерть Хэнкока казалась не только ужасным предательством, но и горем, которое теперь нависало надо мной. С Бобом я все это обсуждала лишь в дозированных количествах, потому что не хотела дать ему почувствовать, насколько я была привязана к Хэнкоку. Впрочем, как я вскоре обнаружила, Боб это понял давным-давно.
– Горевать – это нормально, – сказал он мне однажды вечером, когда мы сидели в закусочной на пляже и ели жареных моллюсков, запивая их пивом «Хейнекен». – Хэнкок очень много для тебя значил. Он был важным человеком в твоей жизни.
– Что ты этим хочешь сказать?
– Что меня не обижает, что ты так расстроена.
– Прости, прости.
– Не нужно извиняться.
– Нужно… я чувствую себя виноватой.
– Почему?
– Потому что я должна была бы заметить.
– Что заметить?
– Что профессор Хэнкок собирается покончить с собой.
– Ты была его студенткой, а не психотерапевтом.
– Не было у него психотерапевта.
– Ты точно знаешь?
– Просто предполагаю. Если бы у него был психотерапевт, Хэнкок сейчас был бы жив.
– Или не был. Множество самоубийц обращается к психиатрам или принимает всякие прописанные им милтауны и дарвоны[49], на которые врачи подсадили мою мать… и посмотри, к чему это привело.
Мне вдруг стало ужасно скверно – я только сейчас вспомнила, что Боб почти всю жизнь имел дело с человеком на грани безумия. А еще мне пришло в голову, что огрызаюсь я не просто так, а потому, что мое восхищение профессором балансировало на грани влюбленности – и Боб, явно это понимая, поступает очень благородно, ни слова об этом не сказав.
– Не думай, я с ним не спала, – выпалила я неожиданно для самой себя. – Я не настолько сошла с ума, знаешь ли.
Опустив голову, я заплакала.
Боб взял меня за руку:
– Ты вообще не сошла с ума. Я вовсе не думал, что у вас с Хэнкоком до этого дошло… наоборот, я думал, что такой порядочный джентльмен из Гарварда никогда не переступил бы черту, тем более с любимой ученицей, которую он явно уважал.
– Я не достойна уважения.
– Позволю себе не согласиться. И Хэнкок не согласился бы.
– Не могу поверить, что больше никогда с ним не поговорю, – всхлипнула я.
Однажды поздно вечером мне в мотель позвонила мама – звонок из серии «просто узнать, как дела». Но она тут же заговорила о том, что увидела в «Нью-Йорк таймс» некролог на профессора Хэнкока.
– Если мне не изменяет память – а она обычно мне не изменяет, – твой отец говорил как-то, что так звали профессора, который вроде как питал к тебе теплые чувства.
– Господи, мама…
– Так что… было это?
– Ему нравились мои работы, мам.
За день до похорон мы выехали в Брансуик и добрались до него за семь часов. Церемония прощания проходила в большой конгрегационалистской церкви в начале Мэйн-стрит. Народу было битком. Учитывая, что десятью днями ранее начались летние каникулы и почти все разъехались, я удивилась, как много студентов вернулось ради прощания с профессором Хэнкоком. Я сидела на скамье в среднем ряду, не отводя глаз от простого соснового гроба. Его поставили перед алтарем на специальную подставку. За свои девятнадцать лет я мало бывала на похоронах. Две бабушки и дедушка. Еще одна престарелая бабушка, двоюродная, по имени Минни. Она родилась в Германии в 1870 году и эмигрировала в Америку в 1938-м после Хрустальной ночи. Вот и все. До этого дня. Но в отличие от моих пожилых родственников, которые прожили очень долгую жизнь – Минни, когда она ушла от нас, перевалило за девяносто восемь, – профессору Хэнкоку было немногим за тридцать. Как я обнаружила в то угнетающе жаркое утро в Брансуике, вид гроба, в котором лежит человек немногим старше тебя, вызывает в душе леденящий холод. Я смотрела на этот деревянный ящик с закрытой (слава богу!) крышкой и пыталась представить себе Хэнкока внутри. Гадала, что принесла его жена в похоронное бюро – наверное, твидовый пиджак, серые фланелевые брюки, рубашку со скрытыми пуговицами, вязаный галстук и очки? Будут ли его хоронить одетым так, будто ему предстоит читать лекцию? Положат ли ему в гроб конспект и ручку, чтобы они были с ним в загробном мире? Есть ли у него на шее жуткий рубец от веревки? Показали ли его сыновьям в похоронном бюро? Заметили ли они, как сегодня утром я стояла перед их домом, сказав Бобу, что хочу перед похоронами прогуляться одна? Обратили ли внимание, какой потерянный у меня вид, как будто я случайно добрела до их обшитого зелеными досками дома в федералистском стиле, прислонилась к их железной садовой решетке и забылась в горе?
Вытянув шею, я разглядела в первом ряду жену Хэнкока и трех его мальчиков. Как же он мог так поступить со всеми? Как ни сокрушительны отчаяние, полная безнадежность, ощущение того, что жизнь не может продолжаться, последствия для тех, кто остался жить, – для тех, в жизни которых мы важны, – поистине чудовищны. Время от времени я посматривала на маленького Томаса Хэнкока. Невооруженным глазом было заметно, как он страдает. Мне были очень близки и понятны его чувства, но я не могла этого показать. На кафедру поднялся англиканский священник. Представившись братом профессора Хэнкока, он сказал, что сегодняшняя служба – самая тяжелая из всех, какие ему доводилось вести. Называя своего старшего брата просто Тео, он вспомнил, как они росли в сельской местности в Беркшире, где жили их родители. Рассказал, что, когда ему было десять лет, он, вопреки категорическому запрету входить в воду без взрослых, полез купаться в озеро за домом. Ярдах в пятидесяти от берега ему свело ногу судорогой. Он закричал, стал звать на помощь.
– Родителей не было дома, они ушли к друзьям играть в теннис. Тео сидел на террасе дома, уткнувшись в книгу, как всегда. Услышав мои крики, он бросился к озеру, нырнул, сбросив рубашку и шорты, и подплыл ко мне. Он, наверное, поставил рекорд, так быстро все произошло. Тео прошел небольшую подготовку спасателя, поэтому он точно знал, что делать: помог мне лечь на спину и медленно поплыл к берегу. На полпути мы услышали голос отца – он ругал нас за то, что мы ослушались запрета. На берегу я стал объяснять, что это я сглупил, а Тео спасал мне жизнь. Но папа даже слушать не пожелал, он снял ремень и вытянул нас по попе – каждому досталось по три удара. Знаете, что мне больше всего запомнилось? То, что Тео даже не пытался избежать этой порки, потому что, как он сказал, этим он бы меня предал. А это полностью противоречило его представлениям о нравственности. Таким был мой невероятный брат – он скорее готов был терпеть боль, чем предать близкого ему человека. – У священника дрогнул голос. Он замолчал, пытаясь справиться с эмоциями. Потом продолжил: – Признаюсь, когда пришла ужасающая новость о смерти Тео, я много размышлял об этом случае из нашего детства. И сейчас испытываю глубочайшее чувство вины. Я ведь знал, что у него были свои тяжелые моменты. Мне было известно, что ему, как и многим, довелось познать отчаяние. А в последние два года или около того… нет, конечно, время от времени мы переписывались, а прошлым летом провели вместе несколько дней в загородном доме родителей… Но я был так увлечен своим новым священническим саном и своей собственной семьей, что с братом общался далеко не так часто, как следовало бы. Вот потому я и вспомнил сейчас про тот июльский день 1950 года, когда Тео безропотно принял несправедливое наказание, не выдав меня. Тео спас меня – если бы не он, я утонул бы. Брат подарил мне следующие двадцать лет, которые я прожил с тех пор, – чудесных лет, замечу. Как я хотел бы спасти его. Как я хотел бы, чтобы все это оказалось скверным сном, чтобы не было этой страшной реальности, из-за которой мы с вами собрались здесь сегодня. Как бы мне хотелось, чтобы этот замечательный человек – человек очень неравнодушный, близко к сердцу принимавший слишком многое – обрел этот луч света во мраке. Тео сильно досталось от жизни. А он к тому же очень болезненно воспринимал проступки других. Когда в конце семестра обнаружилось, что студент или группа студентов писали работы за своих соучеников, Тео увидел в этом нарушении этики приговор себе как учителю, даже несмотря на то, что его не в чем было упрекнуть. Мне искренне жаль, что он не знал, насколько он был любим.
В этот момент Томас Хэнкок громко всхлипнул и заплакал. Его мать обняла мальчугана, шепча ему на ухо какие-то утешения. А я сильно прикусила губу, пытаясь держать себя под контролем.
Когда спустя полчаса, после чтения «Отче наш», мы вышли из церкви, в голове у меня крутилась одна мысль: Черт тебя побери за то, что ты так поступил со всеми нами. Будь ты проклят за то, что разрушил во мне последнюю каплю уверенности, что в твоем лице я нашла наконец того разумного и рассудительного взрослого, того советчика и защитника, в котором я всегда так нуждалась. Будь ты проклят за то, что разбудил меня, что открыл ужасную правду: никто не стабилен и никто не защищен. А идеальная жизнь – это ложь. Твое самоубийство не новость, не потеря невинности… я уже проходила все это в школе. Твоя смерть показала мне одно: все мы беззащитны и уязвимы. И разница между разумным и съехавшим с катушек очень и очень хрупка.
Мы с Бобом возвратились на мыс. Закончили покраску дома. Потом поехали на север, в Вермонт. Там мы целый месяц вели достаточно культурную жизнь, обучая обеспеченных старшеклассников, которым грозила опасность не поступить в хороший колледж. Родители сослали их в лагерь, который Боб называл «дорогостоящей образовательно-исправительной колонией у озера» (тогда он как раз читал «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына, опубликованный в то лето в английском переводе). Многие из подростков были своевольными и дерзкими. Но нашлось и несколько умных, увлеченных ребят, которые понравились нам обоим. Начитанные и нелюдимые, они не находили с остальными общего языка, я же оценила в них именно эти качества. По прошествии четырех недель мы загрузили рюкзаки в багажник и покатили на север, в Канаду. Для нас обоих это был первый выезд за пределы США. Мы влюбились в Квебек: узкие мощеные улочки, архитектура семнадцатого века, ощущение, что находишься в уголке старой Европы, – и это всего в нескольких часах езды от американской границы. Нам нравилось даже то, что все здесь разговаривали по-французски, а на английском отвечали нам крайне неохотно. Мы нашли очаровательный старый отель со скрипучей кроватью и вентилятором на потолке, словно сошедшими со страниц книг Теннесси Уильямса, всего за восемь долларов за ночь, при том что располагался он прямо в центре Старого города. Неподалеку обнаружились и недорогие рестораны с французской кухней. Мы выпили там море дешевого бургундского. Я пристрастилась к канадским сигаретам «Крейвен Эй». При каждом удобном случае мы с Бобом занимались любовью. Долго гуляли по берегу реки Святого Лаврентия. Бездельничали, сидя в уличных кафе.
Я вслух задала вопрос, похоже ли все это на Париж, а Боб ответил:
– Подозреваю, что хоккей и кленовый сироп не слишком типичны для французской реальности. Но в остальном это немного похоже на Францию в изгнании.
Я пообещала себе, что начну изучать французский в следующем семестре, а в 1974 году проведу год за границей, и именно в Париже. И задала вслух еще один вопрос о том, что меня мучило: что с нами будет через год, когда Боб закончит Боудин и будет готовиться к поступлению в аспирантуру?
– Мы все это обсудим, – ответил он, – как только я буду знать, куда меня примут… если вообще какая-нибудь кафедра английской литературы захочет меня принять.
– Тебя все захотят принять.
– В таком случае, если Гарвард согласится, я тоже соглашусь, и тогда буду всего в ста двадцати милях от тебя. Да еще и папашу своего осчастливлю, потому что он сможет хвастаться всей своей команде, что у него сын учится в Гарварде.
– А ты уверен, что захочешь общаться с простой студенткой из Боудина, когда поселишься в Кембридже[50]?
– С чего это тебя понесло не в ту сторону?
– С того, блин, что я с тобой счастлива и боюсь, как бы все не развалилось.
– Этого не будет.
– Откуда у тебя такая уверенность? – настаивала я. – Тебе всего двадцать, а я тебя связываю.
– Я не заметил у себя на руках цепей. А я вот часто думаю, что недостоин такой умницы, как ты.
Мы провели в Квебеке пять дней, пообещав себе, что вернемся сюда, а еще что обязательно поживем в Париже и постараемся избежать всех жизненных ловушек.
Поездку все же пришлось сократить на несколько дней, потому что с матерью Боба случился жуткий приступ: она голой вылезла на крышу их дома и начала голосить, яростно завывая на луну. Отец позвонил Бобу в отель, рассказал ему новости и расплакался в трубку. Очевидно, сказал он, что электрошок не подействовал и теперь психиатры предлагают положить женщину в психиатрическую клинику. Еще Шон сказал, что Бобу незачем возвращаться в Бостон, что, как объяснил Боб, когда мы уже ехали назад на юг, было его способом сказать: «Давай скорей несись сюда со всех ног». Я предложила поехать с ним, но Боб считал, что в этой ситуации они с отцом должны побыть наедине.
– Я хочу быть рядом с тобой, – призналась я.
– Там будет паршиво, мрачно… и я не хочу тебе это навязывать.
– Я могу с этим справиться.
– Лучше бы мне все же поехать одному, да и отцу так тоже было бы проще. Ты ему очень нравишься, но у старика большие проблемы с самолюбием, и то, что ты будешь рядом, когда маму вот-вот упекут…
Вечером Боб высадил меня в Мэне. Вернулся он спустя четыре дня, а я за это время навела порядок в том бедламе, который оставил наш квартиросъемщик – невероятный неряха! Он ни разу даже не прибрался в квартире. Оставлял фрукты плесневеть в шкафах. Почти не выносил мусор. Не удосуживался даже сметать со столов хлебные крошки. Тараканы были повсюду. Я застала этого парня, когда он паковал вещи. Шок на моем лице был достаточно красноречив.
– Привет, ты прости, я тут немного намусорил.
Стеклянные глаза парня и сладковатое облако дыма от травки, висевшее во всех комнатах, все мне объяснили: мы доверили квартиру закоренелому торчку.
– Ты всегда оставляешь жилье в таком виде? – спросила я, пытаясь сдержать гнев.
– В ящике со льдом две бутылки вина… оставляю тебе, – буркнул парень.
– Оставишь еще свой задаток – пятьдесят баксов, чтобы я наняла уборщицу и дезинфектора.
– Но мне же нужно что-то есть.
– Тогда будь любезен, приведи квартиру в порядок.
– Чё-то ты круто забираешь, старушка.
– Извини.
– Я думал, ты классная.
– А я думала, что ты в своем уме.
И я указала парню на дверь, дав понять, что больше не хочу его видеть. Парень поднял свой рюкзак с нашитым на нем вверх ногами американским флагом. Последними его словами были:
– Ты, видно, в армии служила, старушка.
Моему отцу очень понравилось бы это замечание.
Следующие два дня я провела, отмывая квартиру. Заодно нашла нашего домовладельца, на повышенных тонах выговорила ему за то, что в доме снова появились тараканы (они, надо сказать, вернулись еще задолго до нашего обкуренного жильца), и потребовала, чтобы он вызвал дезинфектора и провел фумигацию. Хозяин неохотно согласился. Когда-то он служил на военно-морском флоте, а уйдя в отставку, осел в Брансуике, обзавелся несколькими домами и не желал тратиться на нужды своих квартиросъемщиков. Но когда он обнаружил тараканов и у себя, то признал, что нужно что-то срочно предпринимать. Дезинфекторы принялись окуривать все ДДТ – в начале 1970-х всё было канцерогенным, – предварительно велев мне убраться подальше и не показываться еще часов восемь после того, как они закончат. Я сделала так, как мне сказали, и отправилась в телефону-автомату рядом с «Макбинс», чудесным брансуикским магазинчиком, где продавались книги и пластинки. Бросив в прорезь три четвертака, я позвонила Бобу домой в Бостон.
– Могла бы позвонить за мой счет, – сказал мне Боб.
– Ты прекрасно знаешь, что я не стану этого делать. Как у вас дела?
– Кошмар! Прошлой ночью в больнице мать пыталась разбить себе голову. Так сильно ударилась о стену, что потеряла сознание на пару часов. Сделали рентген. Переломов и серьезных повреждений черепа нет, так нам главный врач сказал. Но теперь она в смирительной рубашке в изоляторе, обитом войлоком.
– Охренеть!
– Пожалуй, лучше не скажешь.
– Я очень сочувствую. Как твой папа все это переносит?
– Лучше, чем можно было ожидать. Я догадываюсь, что в глубине души он чувствует облегчение оттого, что так получилось и решение принято. Это значит, что теперь он чуть меньше будет себя винить за то, что мать заперли. Я тут случайно узнал, что отец вот уже пару месяцев встречается кое с кем – это моя бывшая школьная учительница, миссис Лаффан. Вдова. Мужа у нее убили во Вьетнаме. Что, как сказал мой католический папенька, вполне удовлетворяет его духовника, отца Куиллигана.
– Он тебе так и сказал?
– Ну, выдумывать я бы точно не стал. Вообще-то, мне приятно, что он может обсуждать со мной такие вещи.
– Здорово, что у твоего отца появилась девушка. Она симпатичная?
– Ей лет сорок.
– Значит, в школе ты не был в нее влюблен?
– В миссис Лаффан? Типун тебе на язык!
Мы оба рассмеялись, а Боб признался, что за последние дни это первый раз, когда ему стало чуть повеселее. Я рассказала, какой беспорядок ждал нас дома и о том, что сейчас там морят тараканов. Сообщила и о том, что не отдала нашему жильцу задаток в пятьдесят долларов (Боб одобрил), но на уборщицу их не потратила, решив сэкономить деньги (а еще потому, что какой же студент будет нанимать уборщицу?). Но теперь, раз уж я сберегла эти полсотни баксов…
– Ты не против, если я на половину этой суммы куплю себе подержанный велосипед? На Мэйн-стрит есть один магазин, где цены вроде неплохие. А если я увижу еще и мужской байк тоже примерно долларов за двадцать пять…
– Сунь продавцу пару баксов, чтобы он его отложил, и мы заберем его, как только я вернусь. Велики – отличная идея. И спасибо тебе, что поработала и привела наш дом в порядок. Я твой должник.
– Ты мне ничего не должен.
В тот же день, ближе к вечеру, я села на только что купленный велосипед (примерно 1967 года, но в хорошем рабочем состоянии и перекрашенный в зеленый цвет какого-то странного оттенка) и проехала несколько миль до Мер-Пойнт – маленькой бухты с лодочным причалом и живописной панорамой побережья штата Мэн. Я снова и снова вспоминала свой ответ Бобу: «Ты ничего мне не должен». С моей стороны это признание, что он мне ничего не должен, означало чуть ли не объяснение в любви. Дома у нас отношения строились по принципу деловой сделки. Мне всегда напоминали о том, что я в долгу у родителей, и о том, как мы, их дети, испортили им жизнь своим появлением. Но с Бобом все было иначе, у меня даже мысли не возникало такой: ты должен сделать это для меня, потому что я что-то делаю для тебя. Легкость, непринужденность, установившаяся между нами, была редкостью – я это чувствовала. Оба мы были почти детьми, оба пытались найти свой путь в мире и доверяли друг другу настолько, что могли признаться, что оба боимся вступления во взрослую жизнь и всего, что этому сопутствует. Но мы встретились, нашли друг друга – и поняли, что вместе обрели уверенность и силу. Все это было для меня совершенно ново, и я не уставала удивляться, насколько другой, более счастливой была жизнь в этом изменившемся мире.
Боб вернулся через два дня, бледный, измученный. В обозримом будущем его мать собирались поместить в психиатрическую больницу. О миссис Лаффан его отец за пять дней упомянул только однажды, и, пока Боб был там, она тактично ни разу не появилась в их доме.
– Между нами говоря, отец, по-моему, не может поверить своему счастью. Он давным-давно хотел разойтись с мамой, но знал, что церковь никогда этого не допустит. Теперь у него появилась лазейка – что-то вроде карточки освобождения из тюрьмы в игре в «Монополию».
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Позолоченный век (1877–1895) – эпоха быстрого роста экономики США после Гражданской войны и реконструкции Юга. Название принадлежит Марку Твену и Чарльзу Уорнеру и обыгрывает термин «золотой век», намекая на то, что в американской истории он был позолочен лишь на поверхности. В этот период представители элиты строили в городах роскошные особняки. – Здесь и далее примеч. пер.
2
Позолоченный век (1877–1895) – эпоха быстрого роста экономики США после Гражданской войны и реконструкции Юга. Название принадлежит Марку Твену и Чарльзу Уорнеру и обыгрывает термин «золотой век», намекая на то, что в американской истории он был позолочен лишь на поверхности. В этот период представители элиты строили в городах роскошные особняки. – Здесь и далее примеч. пер.