Полная версия
Ничего, кроме нас
Пока я произносила этот монолог, Боб отрешенно смотрел в потолок с таким видом, будто то ли витает в мыслях где-то очень далеко от меня, то ли внимательно изучает конденсат, собравшийся на побеленной стене ванны. Когда я закончила, он долго, очень долго молчал, обдумывая, что сказать в ответ.
– Отчасти мне грустно оттого, что важная часть моей жизни закончилась, и оттого, что я вышел из мирка, который считал очень уютным и безопасным.
– И ты винишь в этом меня? – спросила я.
– Это решение принимал я сам, оно мое, и только мое. Но слушай, имею я право немного погоревать по этому поводу?
– Конечно имеешь. Я понимаю, что произошло и каково тебе сейчас. А мы тут дом обустраиваем… тоже вроде как странно.
– Ты что, уже жалеешь? – спросил Боб.
– С какой стати? Обожаю это место, тем более теперь, когда мы вывели тараканов и закрасили грязные пятна в сортире. И мы только что любили друг друга на этой прекрасной кровати. И я сижу с тобой в ванне. И пытаюсь осознать, до чего мне хорошо. Наверное, это что-то близкое к счастью… концепция, которая для меня далека, как заграница, с моей-то семейкой.
– Да, и для меня это что-то новое и непривычное. – Боб наклонился и поцеловал меня в губы. – Ты права. Я должен был рассказать тебе первой. Прости.
– А ты меня прости за то, что я начала разыгрывать собственницу и хранительницу домашнего очага. Блин, я сейчас выступила точь-в-точь, как моя мамочка.
– Ничего похожего.
– Не надо меня утешать.
– Не вижу в этом ничего плохого.
– Согласна. Но… тайны. Секреты друг от друга. Моя жизнь до сих пор вся из этого состояла. В семье все всегда что-то скрывают. Я больше так не могу. Может, попробуем не иметь друг от друга секретов?
Боб снова посмотрел в потолок.
– Мы можем попробовать, – изрек он.
Глава восьмая
В январе Ричард Никсон поднялся по ступеням Капитолия и во второй раз принес президентскую присягу. Через несколько дней после этого события в своем почтовом ящике в колледже я обнаружила открытку от папы. На ней была изображена недавняя церемония приведения Никсона к присяге. На оборотной стороне папа написал: «Отличное начало 1973 года! Надеюсь, ты улыбаешься. Люблю. Папа».
Я и правда невольно заулыбалась, читая открытку. Жаль, что отец был таким упертым консерватором. В глубине души он был большим озорником.
В том январе Мэн, как и вся Новая Англия, был завален снегом. Снегопад следовал за снегопадом. Как-то утром, проснувшись, мы обнаружили, что не можем открыть входную дверь из-за полутора футов снега, выпавшего за ночь. Вскоре стало ясно, что снега так много и он успел так слежаться, что открыть дверь изнутри невозможно, и это катастрофа: в восемь утра у нас обоих начинался зачет по «Беовульфу», а наш домовладелец обычно не утруждал себя чисткой дорожек и крыльца до полудня. Тогда Боб бросился по лестнице на второй этаж. Я понеслась за ним и, уже вбегая в квартиру, увидела, как он прыгает из окна вниз. С диким криком я бросилась к окну, ожидая увидеть труп в глубоком снегу, завалившем наш двор. Через секунду Боб вскочил на ноги, улыбаясь во весь рот. Я пришла в ярость.
– Ты что, черт тебя возьми, с ума сошел? – крикнула я.
– Ерунда! – засмеялся Боб.
– Ты же мог убиться!
– Ну не убился же.
Боб пробрался к гаражу и, взяв там лопату, мигом откопал нашу дверь. Десять минут спустя мы уже подходили к колледжу, как раз успели к зачету.
Я все еще кипела:
– Можно убрать парня из братства, но невозможно убрать братство из парня.
– Да брось, зато на зачет успели.
– Ты слишком легкомысленно к этому относишься. Вспомни только своего товарища из братства, который в прошлом году свалился с крыши и разбился насмерть.
Боб надолго затих и не произнес больше ни слова до учебного корпуса. Заговорил он только перед тем, как войти:
– Думаю, я это заслужил.
– Я и не думала тебя наказывать. Но, Господи, неужели ты сам не понимаешь, какой это был безумный поступок? У меня чуть сердце не разорвалось. Ты хотел поломать мне всю жизнь? Ты же умный мужик, Боб.
Вечером, когда мы шли домой, Боб вернулся к утреннему эпизоду:
– Чтобы показать, что я раскаиваюсь, я сегодня приготовлю для тебя единственное блюдо, какое умею: спагетти с фрикадельками. Этому рецепту меня научила учительница из приходской школы. Мисс Дженовезе – чистокровная итальянка, с севера страны. Она решила взять под крыло ирландских детей, чтобы уберечь их от паршивой готовки, вареной капусты и жареного мяса.
На кухне у нас были полные шкафы продуктов, потому что за неделю до того мы съездили в Портленд и спустили всю библиотечную зарплату в единственном итальянском продуктовом магазине к северу от Бостона. В то время Портленд был захудалым, унылым городом, а его старый центр находился в ужасном запустении. Но были там и свои изюминки, включая бакалейную лавку Микуччи, где можно было найти приличные итальянские помидоры в банках, чеснок и настоящий пармезан. Всего этого мы и накупили. Боб также потребовал, чтобы мы приобрели итальянские панировочные сухари со специями и краюху их хлеба, а также бутыль настоящего итальянского кьянти – по словам приветливой толстушки за прилавком, «вполне приличного за такую цену» (четыре бакса за полгаллона). Купив всё это, мы сели за один из маленьких столиков в задней части магазина и съели по куску вкуснейшей пиццы, запивая дешевым красным вином.
– Девушка из Нью-Йорка одобряет пиццу? – спросил меня Боб.
– Очень вкусная, я просто поражена. Меня в последнее время вообще все поражает.
– Что все?
– Мы. Наша совместная жизнь. И особенно поражает то, как мне все это нравится.
– Мне тоже. Знаешь, у ирландцев есть выражение, оно мне нравится: «В этом мы парочка».
Я взяла Боба за руку.
– Классная фраза, – сказала я, а сама подумала: приходилось ли моим родителям переживать вместе вот такие же моменты простого счастья? А если да, почему все пошло кувырком? Неужели дело в рождении детей? Или они с самого начала настолько не подходили друг другу, что так постоянно и жили в том же кошмаре, что и сейчас?
Остальная часть семестра, к счастью, прошла без потрясений, хотя и была насыщена событиями, которые касались меня непосредственно. Например, мы с Бобом подали заявку на должность консультантов в литературный лагерь для подростков в Вермонте. Поскольку лагерь считался прогрессивным, то нам даже пообещали выделить отдельную комнату на двоих в корпусе для персонала. Каждому из нас было обещано по триста пятьдесят долларов за месяц плюс бесплатные еда и проживание – целое состояние для студентов. А Боб напросился к профессору Лоуренсу Холлу, блестящему ученому, но очень вспыльчивому человеку, писать у него в следующем семестре самостоятельную работу по «Моби Дику» Мелвилла. Я закончила курс с высокими оценками по всем предметам. А моя курсовая работа по Федеральному театральному проекту[45] была отмечена Хэнкоком как одна из лучших студенческих работ года. Он тогда пригласил меня в свой кабинет – наша первая встреча за несколько недель. За это время я ни разу не отважилась задать ему вопрос о здоровье. Сам Хэнкок тоже больше не заговаривал о своей болезни. На наших последующих встречах он подчеркнуто придерживался темы учебы, разве что спрашивал время от времени о Бобе и наших планах на лето. Обычная болтовня на нейтральные темы. Дружба, которая начинала зарождаться – когда он делился со мной какими-то подробностями личной жизни, а я откровенничала о своей семье, – превратилась в более официальные отношения преподавателя и студента. По-прежнему приветливые и доброжелательные, но с четко определенной дистанцией, которую Хэнкок установил и сам выдерживал. Граница была нарушена. И Хэнкок ее старательно восстанавливал.
Но в тот день, снова поздравив меня с успехом, профессор вынул из портфеля письмо от руководителя Гарвардской аспирантуры по истории Америки:
– Я решил показать ему вашу работу. Вот что он ответил.
Хэнкок протянул мне письмо, напечатанное через один интервал. Я начала читать.
«Это незаурядная научная работа примечательно высокого уровня для студента, а тем более первокурсницы. Я надеюсь, что вы свяжете ее со мной, когда/если она примет решение поступать в аспирантуру».
– Я прошу вас сохранить это письмо, – сказал Хэнкок. – Вынимайте его и периодически читайте, это поможет вам не давать разыграться присущей вам неуверенности и сомнениям.
– Даже не знаю, что сказать, профессор. – Меня удивило, как это Хэнкок сумел уловить присущую мне тревожность, при том, что в его присутствии я всячески старалась ее не показывать.
– Вы можете гордиться тем, что вашу работу похвалил Венделл Флетчер – он считается одним из ведущих экспертов в стране по Рузвельту.
– Это чрезвычайно лестно. Но…
– Но что, Элис?
– Я о том, что вы мне говорили несколько месяцев назад, профессор. Что все мы безотчетно боимся разоблачения… это точно про меня. И я не знаю, смогу ли когда-нибудь избавиться от этого чувства.
– В конечном итоге все целиком зависит от вас, Элис. Это похоже на то, как я пишу. Только я сам могу заставить себя начать, а тем более закончить очередную книгу. Я убеждаю себя, что стану писать по вечерам, после лекций, после работы, после того как жена и дети лягут спать. Но нахожу для себя оправдания, чтобы делать по-другому. Обещаю себе писать по выходным, а вместо этого беру мальчиков и на лодку. Или делаю какие-то дела по дому, хотя вполне мог бы нанять для этого рабочего. Просто я знаю, что это повод не заниматься книгой, вот и вожусь сам. А теперь, когда у меня есть должность в колледже, я часто задаю себе вопрос, буду ли вообще ее дописывать… Он замолчал, посмотрел в окно.
– Но еще я понимаю, что книга мне нужна – не только для того, чтобы лет через десять получить очередную ученую степень, но ради того, чтобы иметь стимул к жизни, сохранять интерес и чувствовать, что я чего-то добиваюсь, что-то создаю. Впрочем, честолюбивые желания, которые вдохновляют в двадцать с небольшим – видеть, как на полке прибавляется написанных тобой книг, – меняются со временем, когда остро осознаешь пределы своих возможностей.
Сказав это, Хэнкок вдруг поднялся, глядя на меня растерянно, будто осознав, что переступил еще одну границу. Что же до меня, то мне было просто приятно, что он снова решился приподнять завесу и показал мне свою слабость.
– Извините меня, Элис. Что-то я сегодня пессимистично настроен.
– Можно спросить, профессор?
Но не успела я задать вопрос о его болезни, как Хэнкок начал собирать со стола бумаги:
– Я должен срочно сделать кое-что.
Через секунду я уже была за дверью.
Занятия закончились на следующей неделе. Заключительная лекция Хэнкока была эмоциональным и трогательным рассказом о последнем годе президентства Франклина Делано Рузвельта и о том, как военная экономика привела наконец к экономическому возрождению, которого не смог обеспечить «Новый курс»[46], однако Рузвельт, тем не менее, осуществил первый истинный эксперимент в американской социальной демократии, который, хотя с годами эффект его сгладился, до сих пор имеет огромное влияние на политическую жизнь и правящие круги нашей страны.
– Я знаю, – продолжал Хэнкок, – что большинство сегодняшних американцев списало со счетов Линдона Джонсона как разжигателя войны и того политика, кто фатально усугубил наше ужасное вмешательство во Вьетнаме. Я соглашусь, что он допустил трагическую ошибку и тем самым опорочил себя как президента. Но самая большая трагедия для меня заключается в том, что в социальном плане именно Джонсон был самым прогрессивным президентом со времен Рузвельта. Взгляните на Закон о правах избирателей от 1964 года, Закон о гражданских правах от 1965 года, его политику Великого общества, программу медицинской помощи престарелым, Корпорацию общественного вещания. Даже на то, что он очистил наши дороги от рекламных щитов. История будет гораздо добрее к Джонсону, чем мы сейчас. История увидит, что он пытался переделать Америку, сделать из нее истинно социал-демократическую страну. Когда Джонсон добился принятия Закона об избирательных правах (закона, который впервые в истории Америки предоставил права всем афроамериканским гражданам старше восемнадцати лет, которым прежде было запрещено голосовать во многих регионах Юга, да и в других местах), он заметил, что потерял Юг ради демократической партии. Доказательством этого стала первая победа Никсона в 1968 году: впервые кандидат от республиканской партии выиграл большинство штатов южнее линии Мэйсона – Диксона[47]. Джонсон изменил всю траекторию американской жизни этими двумя ключевыми частями законодательства о гражданских правах, и сделал он это ценой больших политических жертв. Как и все мы, Джонсон был глубоко несовершенным человеком, и да, он принял несколько катастрофически неудачных решений. Но история учит, что истинная картина жизни – этого невероятно сложного и часто противоречивого сюжета – открывается нам лишь после того, как уляжется так называемая пыль времен. История как таковая может рассматривать географические, политические, социальные, экономические и теологические силы, под влиянием которых складывается эта картина. Но она выявляет также и те глубокие раны, которые остаются на теле общества. «Над ранами смеется только тот, кто не бывал еще ни разу ранен». Шекспир, разумеется. Раны характеризуют людей. Раны определяют предназначение и движение нации. Как вы еще убедитесь в своей жизни, раны являются неотъемлемой частью нашей личной судьбы.
Закончив на этом, Хэнкок поблагодарил нас за то, что ему было интересно с нами работать, и пожелал нам «наслаждаться летними радостями».
Когда я выходила, Хэнкок окликнул меня:
– Элис, задержитесь на два слова, пожалуйста.
– Ах, счастливица, папочка с тобой простится лично, – прошипела мне вслед Полли Стерн.
Я в ответ лишь вымученно улыбнулась. Дождавшись, пока остальные студенты выйдут, Хэнкок закрыл дверь аудитории. Потом, попросив меня сесть в кресло рядом с его кафедрой, он подсел ко мне:
– Я намерен задать вам крайне бестактный вопрос, Элис.
– Я сделала что-то не так, профессор?
– Нет, но вы можете знать что-то о некоем проступке, имевшем место среди студентов, посещавших мой курс.
– Что за проступок?
– Мне стало известно, что один из студентов для других писал курсовые работы.
– А кто это был, вы знаете?
– Не представляю. Знаю лишь, что двое студентов, не блещущих глубокомыслием и отточенным стилем письма, сдали мне работы, которые явно превышают их возможности. Такие вещи трудно отследить, тем более что я дал всем выбор – написать одну большую работу, как ваша, или три коротких. Последний вариант позволяет нарушителю найти кого-то, кто написал бы работы за него, не тратя слишком много времени. Я, естественно, поговорил с обоими студентами, которых заподозрил в подлоге. Оба заверили, что невиновны. Я передал этот дело декану, и тот тоже опросил их обоих по отдельности. Они снова все отрицали. Я хотел было заставить их сдавать устный экзамен в присутствии комиссии. Мне не позволили – по причинам, в которые я не буду вдаваться, чтобы не сказать лишнего. Замечу лишь, что спорту здесь придают слишком большое значение, как и в большинстве колледжей. В конце концов мне пришлось положительно оценить сданные этими студентами работы, хотя было совершенно очевидно, что они писали их не сами. Заведующий моей кафедрой сказал, чтобы я больше не возвращался к этому вопросу. Но я должен спросить вас как человека внимательного: вам известен кто-либо, кто мог написать заказные работы?
Неуверенная, во всем сомневающаяся девочка во мне тут же запаниковала, задаваясь вопросом: он что же, намекает, что эти работы написала я?
– Честное слово, профессор, я не слышала, чтобы кто-нибудь просил или заставлял другого студента писать за него работы.
Хэнкок наморщил лоб:
– Не хочу на вас давить. Но вы абсолютно уверены?..
– Профессор, если бы я хоть краем уха что-то такое услышала, то обязательно вам бы об этом сказала.
– Я это знаю, Элис. Именно поэтому я и обратился к вам. Потому что, когда несколько дней назад это стало известно…
Вдруг Хэнкок замолчал, голос его оборвался, как будто он задохнулся или подавился своими же словами. Лицо стало свекольного цвета. Вынув из кармана брюк носовой платок, Хэнкок прижал его ко рту и отчаянно закашлялся, потом снял очки и протер глаза. Я смотрела на профессора во все глаза, не в силах оторваться от искаженного страданием лица.
– Там, в коридоре, фонтанчик с питьевой водой… – выдавил он.
Я бросилась к двери, не забыв схватить пустой стакан со стола. Уложившись меньше чем в тридцать секунд, я вернулась с полным стаканом, стараясь не показать, как испугалась. Хэнкок тут же выпил все до дна. Затем на миг прикрыл глаза. К тому времени, как он снова открыл их, к нему вернулось самообладание.
– Спасибо, Элис. Я, как и прежде, прошу, чтобы все, о чем здесь говорилось, осталось строго между нами.
– Конечно, профессор.
Хэнкок встал и, подойдя к кафедре, стал собирать книги и бумаги.
Я отважилась рискнуть:
– Можно мне спросить, сэр…
Но он не дал мне закончить предложение, оборвав разговор двумя словами:
– Всего доброго.
После чего, не оглядываясь, направился к двери.
После этого эпизода я страшно переживала. Из-за того, как сухо он попрощался со мной – в конце года! – явно давая понять, что, по его мнению, я знаю больше, чем хочу показать (а я действительно ничего не знала). Пугала меня и мысль о том, не откажется ли профессор теперь быть моим научным руководителем, не отвергнет ли меня, как поступали взрослые люди, имевшие большое значение в моей жизни. Но больше всего огорчало то, что я подвела Хэнкока – не знала подробностей, которые ему так необходимы.
В конце концов я нарушила данное Хэнкоку обещание – рассказала всё единственному человеку, которому, как мне казалось, могла довериться всецело. Боб оказался выше всех похвал. Велел, чтобы я перестала извиняться за то, что раньше не рассказала ему о болезни Хэнкока, ведь, сохранив это в тайне я показала себя честным и надежным человеком. Новость о скандале с подложными работами Боба тоже поразила.
– Я мог бы поспрашивать, разузнать, кто для кого пишет, – сказал он. – Ну, то есть я готов поставить сотню баксов, что руководство колледжа потому велело Хэнкоку замять это дело, что замешаны были спортсмены, а они очень нужны своей команде, и неважно какой. Спорим, завтра к вечеру я разузнаю, кто виноват.
Но я понимала, что, если Боб ввяжется в это расследование, большие неприятности могут быть у нас обоих. И еще я знала, что Хэнкок, если узнает, что я нарушила свое обещание и обо всем проболталась Бобу, никогда мне этого не простит.
– Нет, не надо нам с тобой совать нос в это дело, – сказала я.
– Ты все сделала правильно. И не думай, пожалуйста, что Хэнкок так сухо с тобой попрощался, потому что в чем-то тебя подозревает. Пойми ты, чувак перед тобой показал свою слабость, этот приступ удушья… Он, видимо, сильно смутился, это выбило его из колеи.
И Боб обнял меня – именно в его объятиях мне сейчас и хотелось оказаться.
На другой день я обнаружила в своем почтовом ящике записку:
Дорогая Элис, я понял, что вчера поставил вас в неприятное положение, и хочу за это извиниться. Вы отлично работали в этом семестре, что и отразится на вашей итоговой оценке. Для меня было истинным удовольствием преподавать вам.
Искренне…
Вечером я показала записку Бобу.
– Видишь, напрасно ты огорчалась, – сказал он. – Хэнкок и сам решил больше не заниматься этим вопросом и жалеет, что втянул в это тебя. Ну что, ты успокоилась?
– Конечно, – кивнула я, но не могла избавиться от тревоги.
На лето мы сдали квартиру в субаренду студенту-музыканту – он устроился работать на летнем музыкальном фестивале в колледже. Целый день мы укладывали вещи и прибирались. Вечером мы собирались побаловать себя пиццей с пивом в центре города, а рано утром нам предстояло отбыть на автобусе в Бостон. Там Шон подыскал для нас «вольво» 1962 года выпуска у своего дружка-полицейского, который приторговывал на стороне подержанными автомобилями.
– Слушай, шестьсот баксов – это все равно что даром, – сказал он Бобу, а тот пересказал этот разговор мне, подражая выговору своего папаши. – А учитывая, что продает коп, можно быть уверенным, нам вернут деньги, если окажется, что это негодная развалюха.
Боб залез в свои сбережения и потратил добрую их половину, хотя его отец предлагал оплатить покупку («Я ж все равно думал, что тебе подарить на Рождество»). Но мой парень был непоколебим, твердо решив оплатить все сам.
– Чтобы он потом не мог сказать: «Вот сколько я для тебя сделал», – пояснил мне Боб.
Мы оба с восторгом ждали, когда сможем наконец обзавестись собственными колесами и ощутить вкус свободы, которую они нам подарят. План был таков: погостив несколько дней у родителей Боба, отправиться на мыс, где один из его школьных друзей подрабатывал летом управляющим мотеля. Он посулил, если Боб поможет покрасить три пустующих номера, пустить нас пожить бесплатно дней десять, при том, что работать предстояло по три часа в день, не больше. Сделка показалась нам выгодной, тем более что мотель располагался всего в квартале от пляжа. После короткого визита на мыс мы планировали отправиться в лагерь в Вермонте, а еще подумывали о поездке в Канаду в конце лета, прежде чем вернуться в колледж.
– Ты скоро закончишь? – крикнул Боб из кухни, где он заканчивал мыть пол. – Я бы уже не отказался от пиццы с пивом.
– Еще три минуты этой тягомотины, и я свободна.
Зазвонил телефон. Обрадованная возможностью отвлечься, я поднялась с колен. Это был Сэм.
– Элис, – услышала я его сдавленный голос, – я только что узнал кое-что… у меня очень фиговые новости.
– Что случилось? – спросила я. Его тон, не суливший ничего хорошего, насторожил меня.
– Профессор Хэнкок умер.
Вы замечали когда-нибудь, что, когда вам сообщают самые ужасные новости, которые, и вы это знаете, все изменят в вашей жизни, до вас сначала не доходят? Как будто потрясение от услышанного как-то воздействует на внутреннее ухо, отводя звук.
– Да ладно, быть не может, – тихо сказала я.
– Мне очень жаль, но это правда, – вздохнул Сэм. – Хэнкок мертв.
– Рак горла оказался настолько запущенным? – только и нашлась я что сказать. – Я и не подозревала. Он так мужественно держался.
– При чем тут рак? – недоуменно спросил Сэм. – Хэнкока сегодня утром вынули из петли на чердаке его дома. Он покончил с собой.
Глава девятая
Похороны состоялись через неделю. Задержка была связана с тем, что, поскольку профессор Хэнкок покончил с собой, необходимо было провести полицейское расследование. Только когда оно было завершено и местный судмедэксперт разрешил забрать тело, можно было приступить к заключительным церемониям. Узнав о смерти профессора, я не могла спать, не могла мыслить хоть сколько-нибудь рационально. Меня будто втолкнули в пустую шахту лифта. И я падала. Я позвонила домой заведующему историческим факультетом. Профессор Фридлендер был немного эксцентричным человеком. Высокий, сухопарый, с белоснежной бородой под Уитмена, он производил впечатление рассеянного и витающего в облаках. О нем ходила слава добряка, впрочем, мягкость не мешала ему становиться строгим, когда речь заходила о преподавании и научной работе. У меня он еще не вел занятий. Я пока не решила, буду ли специализироваться по истории, поэтому не была уверена, что Фридлендер вообще станет со мной разговаривать. И все же, набравшись смелости, я позвонила ему на домашний номер:
– Это Элис Бернс, студентка профессора Хэнкока, – начала я. – Мне неловко беспокоить вас…
– Не нужно извиняться, Элис, – перебил меня Фридлендер. – Ужасный день сегодня. Мы все очень дорожили Тео.
– Я в полном шоке, профессор, – сказала я. – Понимаете, я виделась с ним всего два дня назад и…
Упоминать ли о скандале с подлогом работ? Профессор Фридлендер наверняка и так в курсе. А сейчас явно неподходящий момент.
– А я видел его утром того дня, когда он покончил с собой, – вздохнул Фридлендер. – Казалось, все прекрасно. Да, Тео был немного расстроен тем, что какой-то хоккеист сдал сочинение, явно написанное другим студентом. Но, что поделать, такое случается. Каждый из нас, преподавателей, в какой-то момент проходил через это. Важно другое… Оказывается – и я узнал об этом только вчера, повидавшись с его вдовой Мэриэнн, – вот уже несколько лет психическое состояние бедняги оставляло желать лучшего. Резкие перепады настроения, ужасная бессонница, гнетущее чувство собственной никчемности…
– Но у него же был рак горла, вы знали об этом?
– Рак горла? – переспросил профессор Фридлендер. – Почему вы решили, что у него был рак?