Полная версия
Этничность, нация и политика. Критические очерки по этнополитологии
Ассимиляция (лат. assimilatio – уподобление, усвоение, растворение). По определению В. А. Тишкова, этническая ассимиляция – это
частичная или полная утрата культуры в пользу другой, обычно доминирующей культуры, включая и смену этнической идентичности. <…> Ассимиляции подвергаются прежде всего малочисленные группы с приниженным социальным и политическим статусом <…> В России ассимиляция происходит главным образом в пользу русской культуры и языка.
Далее автор говорит о том, что преобладающей является ассимиляция добровольная, но реже она
может осуществляться и через структурное или прямое насилие, когда государство препятствует распространению языка и других форм культуры этнических меньшинств и даже отказывает им в признании и в предоставлении гражданских прав (например, курды в Турции и Ираке)176.
Отметим, что и ненасильственная ассимиляция, как правило, вынужденная, поскольку вытеснение из сознания человека этнической идентичности, усвоенной в детстве, всегда вызвана некой внешней необходимостью – экономической или социальной, поэтому ассимиляция характерна преимущественно для этнических меньшинств и особенно для мигрантов.
Для истории России последних двух веков нехарактерна полная ассимиляция этносов, завершающаяся утратой ими самоназваний (этнонимов). Даже такие этнические общности, как евреи, немцы, поляки, финны и греки, – численность которых в России быстро сокращалась в XX веке в результате иммиграции многих тысяч людей в страны, именуемые «исторической родиной», – все же сохранили свои небольшие российские диаспоры (этнические группы, проживающие за пределами территорий государств, на которых исторически сформировались этносы). Меньше других подвержены ассимиляции представители малочисленных автохтонных народов, имеющих в России свою этническую территорию. Частичная ассимиляция таких общностей, например забвение родного языка значительной частью его носителей, встречается чаще. Тем не менее, по данным переписи населения России 2010 года, во всех ее республиках не менее двух третей представителей народа, давшего название республике, владеют родным этническим (национальным) языком, даже составляя меньшинство населения в своей республике. Наименьшая доля людей, владеющих языком своей национальности, отмечена среди коми – 65% в Республике Коми, удмуртов – 67% в Удмуртской Республике и мордвы – 71% в Республике Мордовия177. Вместе с тем у представителей этих же народов, проживающих за пределами своих этнических территорий, степень утраты знания своего национального языка и этнического самосознания намного выше.
Мигранты (лица, сменившие место жительства), особенно те из них, которые ориентированы на постоянное проживание в новой этнокультурной среде, в наибольшей мере готовы к ассимиляции, по крайней мере к частичной утрате навыков традиционной этнической культуры и освоению новой культуры, прежде всего ее языка. Мигранты разных национальностей в новых условиях, приспосабливаясь к принимающему сообществу, демонстрируют неизмеримо большую готовность к вступлению в межэтнический брак, чем у себя на родине. В Эстонии не более 10% эстонских мужчин вступают в межэтнические браки, а в России 94% всех супружеских пар с участием эстонских мужчин – межэтнические; у литовцев и латышей этот показатель в России еще выше – 97%178. Вместе с тем доля межэтнических браков снижается по мере роста в стране численности мигрантов той или иной этничности, поскольку в этом случае увеличивается выбор невест и женихов среди этнически «своих». Такую тенденцию демонстрируют переселенцы из числа народов Средней Азии, составляющие в последние десятилетия наибольшую долю прироста мигрантов в Российской Федерации. За период между переписями 2002 и 2010 годов, по мере увеличения в России численности узбеков, таджиков и киргизов, доля межэтнических пар в их среде уменьшилась: у узбеков – с 78 до 53%; у таджиков – с 70 до 56%, а у киргизов – более чем вдвое, с 42 до 20%179. Само же стремление к моноэтническим бракам обусловлено преимущественно рациональным выбором, прежде всего стремлением к сохранению привычного стиля жизни в семейной повседневности (родного языка в общении, этнических традиций, например пищевых), а также большим доверием к «своим» невестам и женихам.
Ориентация на внутригрупповое общение у мигрантов возрастает, если они расселяются компактно в моноэтнических кварталах, типа китайских «чайнатаунов» в городах США. В таких кварталах процессы ассимиляции мигрантов в принимающем сообществе существенно тормозятся. Еще один такой тормоз ассимиляции открыл Маркус Л. Хансен в 1937 году, описав широко распространенный феномен «третьего поколения». Суть его в том, что мигранты первой волны, прибывающие в Америку, обычно страстно стремятся влиться в новую среду и порой демонстрируют свой «американизм» и культуру «янки» больше, чем местные жители, а их внуки «хотят вспомнить то, что пытались забыть деды» – свою национальную родину180. Ее образ, как правило, сильно мифологизированный, служит компенсацией их неудовлетворенности своим прежним статусом в новых условиях, и такого рода образы затрудняют идентификацию мигрантов с новым национальным сообществом.
Так или иначе, ассимиляция мигрантов – сложный и противоречивый процесс. Согласно концепции «циклов расовых отношений» (Race Relations Cycle), разработанной Робертом Парком еще в начале прошлого века, ассимиляция включает четыре этапа: знакомство, соперничество, аккомодацию (приспособление) и, наконец, ассимиляцию мигрантов в принимающем сообществе181. С тех пор признание ассимиляции как поэтапного процесса не подвергается сомнению, хотя существуют разные варианты классификации таких этапов или циклов. Наиболее обобщенно их можно сформулировать следующим образом:
– аккультурация (освоение языка принимающего сообщества и внешних атрибутов его поведения);
– социализация (принятие основных правил поведения и предлагаемых социальных ролей);
– экономическая аккомодация (приспособление к требованиям экономической системы);
– идентификация себя в качестве полноценного члена принимающего общества.
Ныне стало понятно, что завершенность ассимиляции не предопределена, поскольку существует множество факторов, препятствующих этому процессу и создающих немало «трений» на его пути. О некоторых из них мы поговорим при оценке ассимиляции как части политики управления межэтническими отношениями.
Разделительные процессы (сепарации)Под ними понимается совокупность социально-политических и этнических процессов, вызывающих в той или иной мере расколы социально-политических общностей, а также напряженности и конфликты в отношениях между этническими группами единого государства.
При всей важности вопросов о формах и общих механизмах этнополитической интеграции, не они сегодня лидируют по числу публикаций и остроте интереса различных направлений этнической политологии (равно как и этнологии и этносоциологии). Бесспорным лидером во всей этнополитической тематике является проблема этнополитических конфликтов. И это вполне объяснимо. Минувший век, особенно его вторая половина, был удивительно противоречивым с точки зрения как развития этнополитических процессов, так и их осмысления учеными и политиками. С одной стороны, это был век дальнейшего развития либеральных и гуманистических ценностей, демонтажа почти всех колониальных образований, признания мировым сообществом проблемы меньшинств как одной из важнейших в мировой политике, проведения конституционных реформ с учетом этнокультурного фактора во многих государствах (Бельгия, Канада, Испания и др.). С другой стороны, это был век неслыханной жестокости в отношении этнических общностей. Речь идет не только об ужасах Второй мировой войны, но и о кровавых конфликтах конца столетия. По подсчетам директора Института мира в Осло Дена Смита, две трети войн только за вторую половину 1990‐х годов связаны с этническими конфликтами, три четверти их жертв – мирное население182.
В условиях все новых этнополитических вызовов ученые выдвигают разнообразные концепции природы и динамики этнополитических конфликтов. Эти концепции не менее противоречивы, чем рассматриваемые ранее концепции этничности и наций, поскольку в них отражаются те же дискуссии, о которых уже шла речь в предыдущих параграфах. Чтобы не повторяться, автор выделил в этом параграфе лишь те дискуссионные вопросы, которые в наибольшей мере связаны со специфическими проблемами этнополитической конфликтологии.
Вопрос о специфике этой области знания сам по себе является предметом дискуссий, поскольку одни авторы полагают, что ничего специфического в этнической конфликтологии нет, тогда как другие, напротив, считают этнические конфликты настолько специфичными, что отрицают даже саму возможность рассмотрения их в рамках единых конфликтологических теорий183.
Сторонники универсальности конфликтологической теории аргументируют свой подход тем, что по предмету спора все конфликты полифункциональны и в них переплетаются различные факторы (экономические, политические, этнические и др.), поэтому известнейший американский конфликтолог Д. Горовиц полагает, что об этнических конфликтах в полном смысле этого слова можно говорить лишь применительно к традиционным обществам Азии, Африки и Латинской Америки184. Примерно такой же точки зрения придерживается и известный американский политолог М. Маршалл, говоря, что «термин этнический конфликт стал эвфемизмом для внутригосударственных конфликтов, которые мы не можем объяснить и понять»185. С такими взглядами трудно не согласиться, вместе с тем переплетенность функций не означает, что одна из них, этническая, полностью лишена смысла. Так, Дж. Ротман отметил такую особенность этнических и религиозных конфликтов, как их высокая субъективность и, по выражению исследователя, «неуловимость»186.
Действительно, такие конфликты глубоко субъективизированы, они опираются на аргументы истории, мифологии, которые воспринимаются сторонами конфликта по-разному. Они «идеалистичны», обращены к сакральному началу, поэтому стороны конфликта зачастую воспринимают, скажем, этническую территорию как явление священное. При таком восприятии конфликта его участники иногда отказываются даже обсуждать вопрос о территориальных уступках как форме достижения компромисса на переговорах, рассматривая такую постановку вопроса как «святотатство».
Сторонники выделения этнических конфликтов как особой отрасли этноконфликтологии полагают, что для нетрадиционных обществ, где этничность и политика переплетены, не следует использовать понятие «этнические конфликты», здесь более адекватным сложившимся реальностям является понятие «этнополитические конфликты». Однако и это определение порождает новый виток дискуссий.
Чаще всего этнополитические конфликты определяют по сторонам-участникам. Так, исходя из широко известного определения В. Тишкова, этническим (или этнополитическим) можно считать такой конфликт, в котором по крайней мере одна из сторон сформирована по этническому принципу187. При кажущейся убедительности такого определения оно имеет свои недостатки, особенно заметные при сопоставлении дефиниции с реальной действительностью.
Во-первых, даже одну из сторон конфликта, как правило, трудно определить в качестве гомогенной этнической общности. Например, в приднестровском конфликте не только на стороне жителей Приднестровской народной республики, но и в рядах молдавской армии сражались представители разных национальностей (хотя бы потому, что не могли уклониться от призыва в армию, являющегося на территории Молдовы обязательным). Также многоэтническим был состав участников грузино-абхазского конфликта. На стороне абхазов выступали армяне, русские, представители народов Северного Кавказа, но и на стороне грузинских сил воевали представители разных народов, например отряды украинских националистов из группировки УНА УНСО.
Во-вторых, ни в одном из известных этнополитических конфликтов ни одна из сторон не представляла интересов всей этнической общности. Практически всегда были люди, которые отказывались от поддержки конфликтных действий «своих» соплеменников, а некоторые даже могли поддерживать противоположную сторону конфликта и уж во всяком случае могли принципиально осуждать насилие как способ разрешения межэтнических или политических противоречий. Таким образом, ни одна из сторон конфликта не формируется по этническому признаку, если под ним понимать всеобщую этническую мобилизацию. В связи с этим, на наш взгляд, ближе к истине те исследователи конфликтов, которые определяют этнополитические конфликты не по составу их участников, а по целям конфликтных действий188. Поэтому мы предлагаем следующее определение: этнополитическими можно считать такие конфликты, которые ведутся от имени этнических общностей, вне зависимости от того, насколько участники конфликта полномочны представлять интересы всей общности или этнической группы, и мотивируются целями «борьбы за интересы народа» (нации, этнической общности), хотя в реальности могут стимулироваться иными целями и прежде всего борьбой за распределение или монопольное владение ресурсами и властью на некоторой территории.
Как в теоретическом, так и в практическом отношении чрезвычайно важен вопрос о причинах возникновения основной полосы конфликтов именно на южном фланге бывшего СССР, где сформировался полюс политической нестабильности, образовались очаги и обширные зоны самых ожесточенных вооруженных столкновений представителей разных этнополитических сил.
В современной литературе по этническим и территориальным конфликтам сложилось несколько точек зрения на эту проблему, различающихся приверженностью исследователей тем или иным универсальным концепциям возникновения конфликтов189. Так, в соответствии с концепцией Сэмюэла Хантингтона, одной из самых известных в этой области, все объясняется культурной несовместимостью народов, принадлежащих к разным цивилизационным группам, прежде всего к еврохристианской и азиатско-мусульманской. Граница соприкосновения этих цивилизаций как раз совпадает с южной границей России, что и обусловливает, по мнению последователей этого ученого, возникновение здесь цепи этнических и конфессиональных конфликтов, а время обострения противоречий (конец 1980‐х – начало 1990‐х годов) совпадает с началом прогнозируемого гарвардским профессором нового глобального цивилизационного кризиса190.
Эта концепция, которая на первый взгляд кажется хорошо объясняющей этнополитическую ситуацию на юге СНГ, при попытке ее применения на практике оказывается непригодной даже для простого эмпирического обобщения большинства конфликтных случаев. Если армяно-азербайджанский, осетино-ингушский и русско-чеченский конфликты хоть в какой-то мере могут служить иллюстрацией цивилизационного столкновения, то уже абхазо-грузинский к этой категории трудно отнести (грузины, как и большая часть абхазов, – христиане, а на стороне абхазов воевали представители как радикальных исламских организаций, так и христиане – русские казаки и армяне). Совершенно неприменима данная концепция к среднеазиатским вооруженным конфликтам, поскольку все они развивались только внутри одной конфессиональной общности (мусульман). Так, сторонами ферганского и ошского конфликтов были тюркоязычные мусульмане-сунниты, а в таджикском стороны характеризовались не только конфессиональной однородностью (мусульмане-сунниты), но и этнической, поскольку представляли один и тот же таджикский этнос, хоть и разные его регионально-клановые группы.
Ближе к реальности концепции, пытающиеся увязать объяснения всплеска конфликтов в постсоветском пространстве с глобальным процессом распада колониальной системы и борьбой «малых» народов за национальное самоопределение.
Советская национальная политика была буквально пронизана духом насилия, особенно в период сталинизма (1930–1953). Насильственный характер носила политика иерархического разделения территорий и народов на своеобразные ранги в зависимости от типа национально-государственного образования (союзная или автономная республика, автономная область, национальный округ). Порожденные этой иерархией противоречия между так называемыми «титульными нациями», имевшими свои государственные образования, и «нетитульными», а также народами разного статуса (союзного, автономного, окружного) до сих пор проявляются в многочисленных конфликтах в СНГ, особенно на Кавказе. Столь же негативные последствия породила и советская политика насильственной перекройки границ национально-государственных образований. Кавказ был как бы лабораторией для экспериментов с этническими границами, когда единые этнические массивы (лезгин, ногайцев, аварцев, азербайджанцев, армян и др.) рассекались административной межой, в то время как различные народы принудительно объединялись для проживания в единых административных ячейках (кабардинцы и балкарцы; карачаевцы и черкесы; грузины и абхазы и др.). Похожие процессы происходили и в Центральной Азии. Так, в 1929 году от Таджикистана были отторгнуты и переданы Узбекистану два крупнейших и древнейших таджикских города Бухара и Самарканд, с прилегающими к ним, заселенными преимущественно таджиками, сельскими районами, а из Узбекистана в состав Таджикистана перевели Ленинабадскую (Ходжентскую) область, в которой значительную часть населения и сейчас еще составляют узбеки. Эти преобразования не только усилили давние таджикско-узбекские противоречия, но и заложили одну из линий регионального противостояния (между проузбекским севером и проафганским югом), драматически проявившегося в ходе гражданской войны в Таджикистане 1992–1993 годов.
Насильственной была сталинская политика депортации в 1937–1944 годах многих народов со своих исконных территорий в восточные районы СССР. Больше всего народов было депортировано с территории Кавказа, а основным местом их ссылки стала Центральная Азия, и в обоих регионах депортация заложила очаги конфликтов.
То, что насильственная политика государства постоянно провоцировала представителей национальных окраин на ответные действия, не вызывает сомнений и хорошо вписывается в концепцию национально-освободительной борьбы. Однако названная теория не объясняет, почему эта борьба начала разгораться не в период, когда Советская империя в наибольшей мере проявляла свой репрессивный характер, а как раз тогда, когда она стала либерализироваться, развивать федеративные отношения и расширять полномочия национальных автономий. Трудно понять, оперируя этой теорией, почему примерно равный и тягостный исторический опыт подвигает одни народы (например, чеченцев) на восстания, а другие (скажем, ингушей, родственного чеченцам этноса, разделивших с ними тяготы депортации) настраивает на относительно спокойную адаптацию к изменяющимся условиям. Совершенно не объясним теорией национально-освободительной борьбы феномен Казахстана. Российская колонизация этого края с XIX века дала множество поводов для потенциальных конфликтов. Она привела к превращению казахов в относительное меньшинство в составе населения на своей исторической территории; к концентрации здесь в 1941–1956 годах депортированных народов, многие представители которых рассматривали республику как место ссылки; к соприкосновению на этой территории самых больших на всем постсоветском пространстве совокупностей этнических общностей, принадлежащих к исламо-азиатской и евро-христианской цивилизационным группам; к насильственному отторжению от Казахстана территории с преобладанием казахского населения и приращению районов, в основном населенных русскими. Несмотря на все это, здесь ни разу не возникали такие этнические и территориальные конфликты, которые хоть в малой мере были бы сопоставимы по своей ожесточенности и длительности с таджикским или кавказскими.
Некоторое объяснение этому феномену можно найти с помощью еще одной концепции, которая часто используется при интерпретации причин возникновения этнических конфликтов на территории бывшего СССР. Условно ее обозначают как «концепцию идеологического обруча», а суть сводят к тому, что социалистическое тоталитарное государство сдерживает (сжимает, как обруч) развитие национальных движений. Однако, как только под напором внутренних и внешних обстоятельств репрессивная мощь и идеологические оковы тоталитарного государства слабеют, из разомкнутого обруча вырывается накопленный годами национализм191. Процесс этот происходил неравномерно в разных регионах и республиках бывшего Советского Союза. Так, в Центральной Азии и после распада СССР ведущую роль в политической жизни республик сохранила коммунистическая партия (исключения, и то на очень короткий период, составили лишь Таджикистан и Киргизия). Эта партия претерпела лишь незначительные внешние изменения, например была переименована (в Казахстане – в социалистическую, в Узбекистане – в народно-демократическую, в Туркмении – демократическую), а ее лидеры Нурсултан Назарбаев, Ислам Каримов и Сапармурат Ниязов сохранили за собой функции руководителей соответствующих республик, ставших независимыми государствами. Сходство в их политике состояло в том, что они, опираясь на умеренный, лояльный правящему режиму национализм, решительно пресекали деятельность радикальных националистических и исламских организаций192.
Иначе развивались события в Закавказье и Чечне. Здесь в 1990–1991 годах к власти в республиках пришли лидеры национальных движений: Звиад Гамсахурдия в Грузии, Абульфаз Эльчибей в Азербайджане, Джохар Дудаев в Чечне. Нечто похожее произошло и в Таджикистане. Так, Каддридина Аслонова, пришедшего к власти в этой республике сразу после провала августовского путча 1991 года в Москве, роднит с перечисленными лидерами кавказских республик не только то, что он также в числе первых законодательных актов подписал запрет деятельности коммунистической партии193, но и сомнительная слава человека, приход которого к власти вызвал, пусть косвенно, бурный всплеск радикального национализма. Аслонов, будучи первым представителем южных кланов таджиков, возглавившим Таджикистан, способствовал развитию особой формы национализма – кланового. Между тем национализм во всех его формах как раз и явился в эти годы основным фактором возникновения вооруженных этнических конфликтов и перерастания их в полномасштабные войны.
Существуют убедительные доказательства того, что эскалация этнических конфликтов больше зависит не от тяжести исторических невзгод и обид, пережитых тем или иным народом, а от способности узкой группы людей, действующей от имени нации (зачастую самозванно), манипулировать массовым сознанием, актуализируя реальные и мнимые обиды народов, превращая их в политические лозунги, мобилизующие соплеменников с целью захвата власти или ее удержания. А. Попов, описывая механизмы манипуляции массовым сознанием при подготовке к конфликту, выделил три стадии в процессе этнической мобилизации194.
Первая стадия – «эмоциональной актуализации», при которой все прошлые и настоящие, действительные и мнимые обиды должны быть выведены на поверхность общественного сознания и поданы в болезненно-заостренной форме как свидетельства и символы национального унижения и оскорбления, затрагивающие честь и личное достоинство каждого представителя данного этноса (если, конечно, он хочет сохранить за собой право считаться «истинным сыном своего народа», «своего отечества»).
Вторая стадия – «операциональной ориентации», когда конфронтационные импульсы претворяются в мобилизующую соплеменников («соотечественников») программу привлекательных политических целей и практических шагов.
Наконец, третья стадия, «моральной легитимизации», завершает процесс этнического манипулирования. На ней намеченные к реализации цели и конкретные программные установки, практические шаги должны быть морально санкционированы господствующим в данной этнической среде общественным мнением. После этого любые акции данного национального движения, даже если они сопряжены с неминуемыми беспорядками и кровопролитием, заведомо будут восприниматься как нравственно оправданные, отвечающие высшим национальным интересам.
Так называемые «инструменталистские концепции этнических конфликтов», описывающие механизмы манипуляции массовым сознанием и роль манипуляторов, так называемых «этнических и религиозных предпринимателей», приоткрывают завесу тайны о причинах возникновения конфликтов, но и они не объясняют их полностью. В частности, если «этнические антрепренеры» или экстремистские политические организации столь влиятельны, то почему в одних районах они появляются и укореняются, а в других нет? Почему, формируясь во многих районах, они добиваются своих целей лишь в некоторых?
В числе факторов развития этнических и территориальных конфликтов на юге постсоветского пространства не последнее место занимают и экономические причины, особенно в 1990‐х годах, когда многие государства Закавказья и Центральной Азии стали местом добычи и транспортировки нефти и газа, а следовательно, и жесткой конкуренции различных экономических и политических сил. В то же время не стоит и преувеличивать роль сугубо экономических интересов, в том числе и нефтяных, в развитии конфликтов рассматриваемого типа. Так, во времена зарождения карабахского, абхазского и юго-осетинского конфликтов какая-либо связь между ними и нефтяными интересами каких-либо групп совершенно не просматривалась. Чечня, бесспорно, представляет интерес и как место добычи нефти, и, особенно, как район ее транзита. Но интерес так называемого нефтяного лобби России состоял в том, чтобы не допустить в Чечне военных действий, замораживающих нефтедобычу, ее переработку и транспортировку, а главное – препятствующих чрезвычайно выгодным спекулятивным операциям с нефтью на территории республики. Однако война все равно началась, и все ее участники несли огромные убытки. Кроме того, возможности нефтяного или какого-либо иного экономического лобби диктовать свои решения высшему руководству страны, скажем России, сильно ограничены другими влиятельными группами, преследующими свои собственные интересы. Более того, даже внутри одной отрасли нефтяной и газовой промышленности различные группировки не могут договориться о единой политике195.