bannerbanner
Город М
Город Мполная версия

Город М

Язык: Русский
Год издания: 2007
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 14

– Хорошо. А при чем здесь я?

– Их всего четверо,– сказал второй бог.– А у меня семь патронов. Они не знают, что делать.

"Что делать!..– аукнулся Мухортик.– Черт побери!" Воспользовавшись паузой, он спрыгнул вниз и, поражаясь собственному интеллекту, возле самой большой божественной головы начертил схему мироздания, которая состояла из:

а) хлебного колоса, на котором паразитируют кузьки,

б) двух кузек обоих полов в процессе познания и

в) созвездия Большой Медведицы, которое, в общем-то, было не пришей рукав, зато придавало фундаментальность.

– Послушайте,– сказал первый бог.– Вы что – действительно Фурье?

– Нет,– сказал второй.– Меня зовут Волк.

– Ну что ж… Это, вероятно, хорошо. Тем не менее час назад некто Клавдий из "Пакета-2" сообщил, что я должен убить некоего Николая Николаевича Фурье. А также – как вас найти и как стрелять. Желательно, с полуметра и в затылок. Затем он сообщил, что произойдет, если я откажусь стрелять в Николая Николаевича Фурье. Затем, когда я взял гаечный ключ, он махнул рукой – по-моему, левой, не берусь утверждать доподлинно,– и устроил мне что-то вроде паралича. Сообщив при этом, что ничего страшного. И что минут через шесть все пройдет. И пока я лежал носом в плинтус, Клавдий из "Пакета-2" объяснил, почему бессмысленно стрелять в кого бы то ни было, кроме Николая Николаевича Фурье. Потому что если я исхитрюсь и стрельну в себя – чему Клавдий из "Пакета" верит слабо – все останется на своих местах, за исключением меня, разумеется. А если я исхитрюсь и стрельну в Клавдия, вместо Клавдия будет какой-нибудь Макбет. Или Гамлет. Или сколько угодно Шекспиров…

– Нет,– сказал второй бог.– Их всего четверо. У них – сокращение.

– Не знаю. Может быть. Но эта штука стреляет всего раз…

– Нет,– опять сказал второй бог.– Она не стреляет. Она взрывается. Чтоб не было свидетелей.

Неукротимый Мухортик в это время тоже осматривал пистолет – правда, уже забежав внутрь. Он успел сделать всего одно открытие – что внутри темно и ничего не видно, и далее, то есть в докладах и комментариях к докладам, опирался только на интуицию, потому что вдруг переместился в пространстве черт те как далеко и трахнулся хордой в кирпич. "У, пестицид!" – ругнулся он. Но, в принципе, контакт он счел состоявшимся, а настроение богов – доброжелательным.

Между тем пистолетик, пущенный не столько по правилам гранатного искусства, сколько с большой досадой, еще кувыркался в воздухе, как бы радуясь случаю полетать и посвистеть стволом. Успев подумать, что сделал это зря, Анна сморщил нос, как морщил в далеком детстве по команде "Ща вальнет, не ссы!" Однако, тюкнувшись в пыль, пистолетик всего лишь подпрыгнул и, поскакав по камням, замер беззлобной голубенькой загогулиной.

– Не так. Надо нажать спуск.

Еще не расправив лицо, Анна вздрогнул и обернулся. Второй бог, или Фурье, как называл его Анна, или Волк, как назвался он сам, уже не лежал в трубе. Он стоял рядом, в одной руке, как всегда, имея автомат, а другую – жестом старшего богатыря – приложив к тяжелому лбу.

Даль была прозрачной. Над сурепковым полем, очень большим и чрезвычайно желтым от безоблачности, висел покой. Над покоем висело небо. В небе стояло солнце. Все это напоминало морской пейзаж. Тем более дальний край был изгажен пароходными дымами. Но это был уже город М, и он был вдали.

– Иди сюда,– негромко сказал Волк.

Он раздвинул коноплю и присел над спящим Пропеллером. Осторожно перевернув барабанчик, он отщелкнул какой-то рычаг, и барабан сделался похожим на кастрюлю с поднятой крышкой, к которой лейкопластырем был приклеен пучок проводов.

– Это Пропеллер,– пояснил Волк.– Когда он кого-то видит, он бьет в барабан. Когда он бьет в барабан, включается магнитофон. А утром Клавдий его ловит и меняет кассету. Так я тебя и нашел. Я сказал: "Тьфу! Думал, это – Анна". Я сказал нарочно. Понятно?

– М-да… Весьма тонкая операция,– заметил Анна.

Добавить что-либо язвительней он не смог, поскольку Волк, шмыгнув в траву, вынырнул уже на кирпичной россыпи и призывно помахал рукой.

– Это мина,– сказал он, когда Анна, все еще язвительно щурясь, уставился на пистолет, который лежал на ладони, как дохлый попугайчик.– Радиус поражения тридцать метров. Внутри – радиомаяк. Когда происходит взрыв, срабатывает пульт.

– Да. Но если он не произойдет…– буркнул Анна.

– Нет. Он произойдет,– сказал Волк.– Иди сюда.

Обогнув кучу щебня, они остановились на берегу бетонного кратера. Кратер – вероятно, отстойник или колодец – был велик и походил на перевернутый цирк. На дне его были две маленькие тени. Тень Волка смотрела на тень Анны.

– Он произойдет,– повторил Волк. Он вынул из кармана моток шнура, привязал один конец к железяке на краю колодца, другой – к спусковому крючку и бросил пистолет вниз. Секундой позже из колодца шваркнуло горячим грохотом, и тень внизу сделалась мутной.

– Вот и все. Ты выстрелил,– сказал Волк.

Оглянувшись, Анна увидел Пропеллера, по-заячьи мелькавшего средь травы.

– И что теперь? – спросил он.

– Теперь придет Клавдий,– улыбнулся Волк.– А ты можешь отдохнуть.

Справедливости ради надо сказать, что в этот момент, глуша пулеметы на площади Застрельщиков, взревели заводские гудки, возвещая конец первой смены – то есть время, когда Анна, отжив безлюдный участок дня, ложился спать, приперев дверь холодильником. Пьяным басом ревел авиационный завод с главным корпусом в виде мусульманской мечети. Глотая серную гарь, орал металлургический комбинат; гадко, как сифилитичка, хрипела проволочная фабрика; из-за бетонного забора с девизом "Товарищ! Не пожелай жены ближнего своего!" повизгивало рудообогатительное объединение – словом, дудя и свистя в добрую сотню ржавых труб, город М командовал Анне отбой.

Но Анна не хотел спать. Просто он очень устал. И произошло это вдруг. И как-то очень безнадежно.

– Знаете что,– немного помолчав, сказал он.– Пожалуй, зря. Пожалуй, вас следовало убить.

Все дальнейшее было произнесено спустя еще некоторое время. Потому что, поглядев вдаль, как положено усталому человеку, Анна сел и опустил ноги в колодец. Рядом висел огрызок шнура. И Анна подергал его, как дергают за хвост.

– Когда-то давно я был журналистом,– сказал он.– И очень громко орал. Честно говоря, мне было плевать на то, про что я орал. Ну, может, не совсем плевать… но, по крайней мере, мне гораздо больше нравилось, что я, журналист Анна, ору и тем самым совершаю поступки. Правда, сперва я думал по-другому. Сперва я думал, что я смелый, а все молчат из трусости. Потом я стал думать, что я дурак. А они молчат, потому что умные. И понимают, что орать бесполезно. Но потом, когда была команда орать, я понял, что они молчали потому, что не было команды орать,– Анна сплюнул и подержал губы трубочкой, пока плевок не щелкнулся в дно.– Так меня лишили возможности совершать поступки… Я прекратил орать и стал слушать, что орут они. Сперва мне было смешно. Потом стыдно. Потом страшно. А потом – плевать… На все. Пять лет назад я написал последнюю статью. Я написал, что под треп про культи личности и очистки совести, и демократизадницу в этом колхозе… имени последнего председателя план по геноциду выполнен, нормальных людей больше нет, и потому нет смысла об этом говорить. Честно говоря, я мечтал ошибиться. Больше всего я хотел одного: чтоб меня как-нибудь наказали. По крайней мере, была бы надежда, что… – Анна усмехнулся и помотал ногой.– Но меня пригласили в издательство. И похвалили стиль. И предложили писать "Путеводитель"… Вы не читали "Путеводитель"?

– Нет,– откликнулся Волк.

– Правильно,– кивнул Анна. Он кивнул в колодец.– Его никто не читает. Тем не менее каждый год я пишу новый "Путеводитель". Чтоб проверить, не идиот ли я. И живу по ночам. Чтоб не стать идиотом. Больше у меня ничего нет. Ничего. Совсем.– Он смолк и с какой-то юродивой полуулыбочкой посмотрел в растопыренную пятерню.– Я все отдал. Вы уже все съели. У меня ничего не осталось. В сущности, у меня нет даже того, что есть. Есть "Путеводитель". Но его нет, потому что его некому читать. Нет Инги. Потому что она… Да послушайте, я согласен, плевать! – мне самому плевать! Меня можно втоптать в дерьмо, пользовать приманкой, наживкой, подсадной уткой – плевать, у меня ничего нет, мне плевать! Но зачем вам эта…

– Тише,– сказал Волк.– Там Клавдий.

Анна медленно развернулся. Волк, присев на корточки и суетясь шеей, выглядывал из-за верхушек травы. Скорченный, он почему-то казался огромней. Он был похож на присевший сейф. Сейф, выслеживающий дичь. Анна, как положено уставшему человеку, оглядел его с брезгливым вниманием.

– Это называется охота с подсадным Анной,– сказал он.– Клавдий из "Пакета-2" ловил на живца, но оказалось, что на ту же приманку ловят его. Очень хитро. Вы, вероятно, из "Пакета-5"?

– Нет,– отозвался Волк.– Ты не понял…

– Может быть. Я слишком привык к идиотам. С ними проще. Когда идиот пускает пузыри – ему хорошо. Когда он ищет кирпич – надо отбежать. Только и всего. Но вы не идиот, нет. Вы – хуже…

– Нет,– все так же, не оборачиваясь, шепнул Волк.– Мне не нужен Клавдий. Я хотел найти тебя. И не знал – как. Я выходил – два раза. И он два раза стрелял. И я решил его обмануть. Я сказал…

– Да-да,– покивал Анна,– слышали. Тонкая операция…

– Да, я искал тебя. Я решил, что ты можешь помочь.

– Взорвать Клавдия?

– Нет. Это называется – дело Пинчука.

– Что?

Спросить что-либо менее бестолковое не удалось. Волк, обернувшись, приложил палец к губам и беззвучно скользнул в траву. И произошло это так легко и так скоро, что Анна вдруг – действительно вдруг – оказался один, глядя в незанятое пространство и понемногу, но уверенно переставая быть человеком, который устал.

Дело в том, что Анна помнил дело Пинчука. Вернее сказать, Анна помнил о деле Пинчука. Причем ровно настолько, чтоб удивиться теперь.

Без деталей и прочей белиберды в стиле "вампир", он помнил главное: написать ему об этом не позволили – и хотя было это еще до "эпохи вырождения" (термин Анны), то есть в тот период, когда он (опять термин) "громко орал" и, стало быть, радовался, когда его запрещали, чувствуя себя опасным и запрещенным, этот случай он заметил особенно. Потому что затем ему запретили говорить, что запретили писать, и – говорить, что запретили говорить, а затем однажды вечером, войдя в подъезд, он обнаружил себя только утром, с перебитой ногой и чудовищно распухшим затылком, по которому били чем-то, вероятно, неметаллическим.

Если не вдаваться в тонкости и не объяснять, например, отчего Анна – уже, конечно, погодя – был почти горд и хромал больше нужного даже в одиночку, остается сказать, что гордость была неполноценной, потому что за два больничных месяца случилось столько всяких дел снаружи, что про дело Пинчука никто уже и не вспоминал. Да и сам Анна, несмотря на гордость, помнил все скорее в ощущениях, которые сам называл словом "раздрызг". Кстати говоря, нечто похожее он испытывал и теперь.

Сидя на краю колодца и слушая тишину, лишенную и намека на звук, он как бы разбегался на несколько небольших Анн. Ему хотелось разного. Например, вспомнить дело Пинчука. Или – выглянуть и узнать, что происходит. Но, начав приподниматься, он спохватился и сел еще ниже, чем сидел. В ту же секунду, как бы увидев себя откуда-то сверху – скорченного и от азарта притихшего,– он решил плюнуть на все и уйти. Или, наоборот,– но тоже плюнув – взять и встать во весь рост.

– Битва пакетов,– брезгливо процедил он, поднимаясь.– Сволочь…

И сделал это зря. Потому что "сволочь" сразу же зацепилась за Клавдия, а Клавдий за Ингу, и Анна сел опять, еще раз ругнувшись сволочью. Теперь это имело конкретный адрес. Теперь это был Клавдий. Из секретного бюро. Со своей шестиминутной рукой. Причем – где-то тут, совсем близко. Но, заметавшись глазами в поисках какого-нибудь булыжника, Анна как бы увидел щуплую фигурку в синей футболке сквозь прицел автомата, и это успокоило. Он опять послушал тишину и даже чуть сморщился, ожидая внезапного "трах!". Однако, словно подпрыгнув, фигурка из-под прицела вдруг тоже рассыпалась на несколько поменьше, и Анна, чуть не вскочив опять, врезал по колену кулаком: живой Клавдий был сволочью, мертвый – делался Гамлетом. И, значит…

Но в этот момент, не успев запустить "раздрызг" на второй круг, Анна увидел Клавдия, от неожиданности вздрогнув и не сразу сообразив, отчего тот движется вниз головой.

Правда, странность объяснялась легко и всего лишь тем, что Клавдий висел вниз головой, и висел на плече, и Волк, придерживая его на плече, проявился моментом поздней. Автомат он держал под мышкой, потому что ремнем от автомата – руки за спину – был связан Клавдий. Кроме того, он был связан и по ногам, но на ноги пошел ремень от штанов, и рукой, свободной от Клавдия, Волк придерживал свои дрянные джинсики.

Однако окончательно анекдотичной картина сделалась, когда Клавдий, все еще вися на плече, вывернул голову и с гадкой улыбочкой посмотрел на обалдевшего Анну.

– Ну? И что дальше? – хмыкнул он.

– Он говорит, что его нельзя убивать,– пояснил Волк.– Но лучше его убить.

– Ну, это навряд ли,– опять хмыкнул Клавдий. Ему было трудно усмехаться вниз головой, но он старался делать это ехидно.– Советую порасспросить приятеля. Или приятельницу. Да-да,– он хмыкнул еще раз.– За качество я, конечно, теперь ручаться не могу, но количество обслуживания, прошу простить, гарантирую. Скажем, так: недели две без передышки – пойдет? Во все возможные…

– Подонок! – вскочил Анна.

– Да. Его лучше убить,– сказал Волк. Он свалил Клавдия на кучу щебня и огляделся.– Он будет мешать. У него приказ меня убить, и он будет мешать.

– Еще расскажи, почему,– скривился Клавдий.– Кретин.

– Да,– сказал Волк.– Потому что мне поручили дело Пинчука…

– Кретин! Тысячу раз кретин! – Клавдий вдруг изогнулся и застонал, кривя рот.– Тысячу раз говорено! Никто ничего тебе не поручал, кретин! Тебе выдали его по ошибке! Из архива! Из хранилища! Из спецхранилища, крети-ин! И-и-э!..

После этого случилась вещь еще более неожиданная: Клавдий взвыл еще и затих, вдруг скомкавшись в большой зародыш. Он прижал ноги к животу и сунул голову меж колен.

– Он что – ранен? – удивленно спросил Анна.

– Нет,– тоже удивленно сказал Волк. Чуть задрав нос и шумно пошуршав им над Клавдием, он помотал головой.– Нет. Просто у него язва. Непонятно, почему его не сократили…

– А что – должны сократить?

– С язвой должны,– кивнул Волк.– У них – сокращение.

– Вероятно, не знали?

Волк пожал плечом и положил на него автомат.

– А если б знали? – спросил Анна.– Послушайте, а если…– и увидел глаз, ядовито торчащий в него из-под колена. Зародыш глядел в упор.– Ага! Значит, так! – Анна сообразил все быстрей, чем понял, что сумел сообразить.– Послушайте, вы! Сейчас я иду домой. И в пяти… нет, в восьми экземплярах пишу письмо в "Пакет-2". И раздаю его восьми знакомым. Затем я каждый день звоню… Вернее, лучше – нет, лучше прохожу под окнами, понятно? И если хоть раз… Вы поняли меня? Если хоть раз я не прохожу, на следующий день ваше начальство получает письмо, и вы можете считать себя сокращенным! Ясно?

Все это Анна выпалил словно бы в каком-то вдохновении, несколько раз удивившись на прорезавшийся вдруг талант стукача.

– Очень тонкая операция,– добавил он и сел.– Ну?

Зародыш молчал, разглядывая щебень.

– Ну? – повторил Анна.– И?

– Что нужно? – глухо буркнул тот.

– Не трожьте Ингу.

– Все?

– И бумаги по делу Пинчука,– сказал Волк.

"Начальнику бюро "Пакет-2" т. Львиному зеву Письмо (образец):

Доводим до вашего сведения, что ваш сотрудник, капитан Онищенко Юрий Петрович, является язвенником, что несовместимо с дальнейшей гуманизацией общества и, в частности, с выполнением обязанностей во вверенном вам секретном бюро.

Группа товарищей".

"Гвоздика – Львиному зеву:

Связи диструктивным исчезновением объекта ухожу поиск. Согласен лишение премии.

Гвоздика".

Глава пятая

А Егорушке опять приснился сон.

Ему снилась река.

Но, исчезая за каждым поворотом, река была то лесом, то небом. И в ней – кроме рыб – жили звери и птицы. К тому же, она начиналась нигде и текла никуда.

А лес, состоящий из деревьев, вдали делался мхом. Но вдоль реки он был рекой, срастаясь с ней и стекая в нее сырым подспудным сумраком. И даже зверь, идущий к водопою, не знал, где и когда трава леса станет травой реки.

Что же касается неба, то оно было всем. Синее или бронзовое, оно было водами, поскольку светилось от самого дна. И в нем стоял лес. И оно росло в лесу – от земли, как деревья, и было всем, кроме деревьев,– поляной, запахом, шевелением ветки.

Словом, мир не давался глазам. И поэтому был невидим. Более того, он не имел глаз, кроме тех, что были им самим.

Порой под вечер он бывал очень красивым – черный лес, бледная река и красный закат,– хотя делалось это без умысла. А порой наступала ночь, и мир исчезал в ней – без страха и сожалений.

Ночь означала ночь. Закат означал закат. Ничего не значила только жизнь, потому что она была всем, как небо, и начиналась ниоткуда, как река, а смерть происходила слишком неожиданно, чтоб приобрести смысл. И первого, кто счел, что это не так, сьел медведь.

Чужак появился однажды утром. Он выполз на берег и стал пить из реки. Но это был чужой берег и чужая река, и, напившись, он закрыл глаза и стал умирать, потому что умел это делать, и потому что эта река и эти деревья вокруг для него означали смерть.

В невидимом мире еще никто не умирал так тщательно. И медведь, сидя в камышах, не мог понять, чем занят гость, похожий на жабу-переростка. Но от чужака несло гнилью – может быть, это был дух умирания, а может, так вонял обломок стрелы, торчащий под ребром,– а медведь был голоден, и потому чужак умер скорей, чем предполагал.

Правда, он, по-видимому, ценил свой вариант смерти – чтоб долго и закрыв глаза – и жутко выл, ощеривши пасть и царапая медвежий бок. Но медведь вспомнил об этом только через полгода, когда – сам тощий и облезлый на манер чужака – он не смог уйти от волчьей стаи, а из распоротого бока вместе с кишками вывалился ком червей – мелких, беленьких и прилипших друг к дружке для пущей круглости.

Так медведь, съевший первого чужака, стал первым медведем, съеденным глистами. Но очень скоро рысь с аскаридами в брюхе, лось, высосанный бычьим цепнем, паршивый заяц, раздутый хорек сделались гораздо чаще здоровых – особенно вдоль реки, куда выполз чужак, и куда по его следам, будто в червячий ход, выбирались теперь другие.

Убивать их было просто: каждый из них был слаб. Но их следовало убивать без еды, то есть – просто убивать, а этого в невидимом мире не умел никто.

Каждый из них был вонюч, поскольку жрал все подряд. И каждый был чужаком, потому что сжирал куда больше, чем мог прокормить собой, перестав жрать. Он был устроен для жратвы, как цепень, но был прожорливей цепня, поскольку знал, что может умереть, и жрал нажравшись – про запас и от одиночества.

В сущности, как тот, на берегу, всякий чужак был уже мертвец и занимался тем, что оттягивал срок, и мир, на который он смотрел глазами мертвеца, казался ему жестоким и несправедливым. Но, даже боясь его, чужак не имел другой возможности, как снова – идти и жрать.

Правда, поздней, когда мир настоящий отступил далеко, а чужаки – средь враждебного леса, под кровавым закатом – набрели на железнодорожную станцию и назвали ее "Пантелеевка", они освоили еще одно дело, которое здорово напоминало жратву, и потому иногда отодвигало ее на второй план.

Дело происходило следующим образом. Набрав нужный вес, чужак покупал гармонь и шел на поскотину, где паслись молодые самки в ожидании самца и последствий. Там он начинал топать ногами и приседать, делая вид, что обеспокоен лишь тем, как бы шире улыбнуться, хотя на самом деле его беспокоил отросток, который обычно использовался для сброса мочи, а теперь несоразмерно опухал и на манер компаса вел сперва в сельпо, а затем на пастбище.

Самки с приходом гармониста начинали повизгивать и бегать кругом, притворяясь, будто не знают ничего этого и не знают даже, есть ли у него что-нибудь, кроме гармошки. В действительности же каждая пыталась пуще разболтать грудя – самые прыгучие на всю Пантелеевку,– хотя и тут причина была вовсе не в груди, а в отверстии, которое в обиходе именовалось срамным словом, но доставляло кучу хлопот, поскольку заткнуть его можно было только отростком гармониста и ничем другим, даже очень его напоминающим. Как только это происходило, гармонист откладывал гармонь и, сперва изобразив паровоз на тягунке, делал то, что называлось "Вечный зов", а затем – замычав, как заблудившаяся корова, разбрасывал семена.

Примечательно, что сам процесс, происходящий по законам трения, был значим сам по себе, как жратва. И если б для осеменения как такового нужно было что-то цедить, взбивать и перемешивать отдельно – скажем, в жестянке из-под консервов – или пыхтеть пусть то же самое, но хотя бы на муравьиной куче, чужаки бы перевелись. Но, похоже, их кто-то здорово надул. И "сытый по горло" тут же пялил голодный глаз, и с восхода до восхода Пантелеевку сотрясал галоп, отчего поезда, даже самые тяжелые, проносясь мимо станции, гремели и подпрыгивали куда громче, чем на любом другом перегоне.

А поезда пролетали сквозь. И уносились вдаль. Они неслись и неслись -

с запада на запад,

с запада на запад,

с запада на запад -

и обратно.

Это географическое обстоятельство обнаружилось однажды по весне, когда на лугу – прямо за поскотиной – выросла вдруг большая и светлая школа, а в ней – рыжий человечек с костылем, который сказал, что будет теперь учителем, и объяснил костылем по карте, что запад простерт в любую даль от Пантелеевки – будь то восток, который свой и потому Дальний Восток, или юг, который чужой и потому Ближний Восток, или север, где следует искать нефть.

Так говорил человечек.

Он учил три дня и научил еще: махать проходящим поездам, выговаривать слово "Азебаржан" и торговать молодой редиской на перроне, и все три занятия привились, но если первые два получались хорошо, то третье – напротив – не получалось никак, потому что поезда на станции не останавливались.

Стоит признать, что в силу местной евгеники станционный народец (тем паче – купно, как вдоль путей) удивлял издалека и очень пугал вблизи, будучи коряв, разлапист и скудорыл так, что поезда старались проскочить пантелеевскую редиску с разгону, и пантелеевцы совершенно зря облепляли собой перрон, который уже не вмещал всех торгующих.

Правда, иногда, пролетая на полном ходу, поезд цеплял одного-другого за телогрейку и умыкал вдаль – разносить по белу свету упругое семя. Но перрон все равно оставался переполненным до тех пор, пока человечек с костылем не сказал, что лучше, пожалуй, будет теперь почвоведом, и очень многие ушли в нефтяники, где квартиру обещали в течение двух лет, и только малая часть пустила корни тут, на родной земле, прямо перед вокзальчиком, дымя махрой и приходя в ветхость среди просторов Нечерноземья. Что же касается человечка с костылем, то он – как почвовед – пытался прорасти далеко в поле, но не сумел и засох, мотаясь на костыле, как флаг. И это было удобно, потому что перед непогодой он шуршал иначе, чем обычно.

Следующий виток истории – а то, что снится именно история, Егорушка понял немного погодя и по одному совершенно безошибочному признаку, о котором будет сказано ниже,– так вот, следующий виток произошел тоже немного погодя, поскольку в три пополуночи на ТЭЦ-2 (в виду жалоб на перебои с горячей водой) случилась авария, и Егорушка, разбуженный будильником в три без десяти, взял подзорную трубу и встал у окна.

Труба была старенькая, медная. Она заедала во втором колене, и, прежде чем сделаться наблюдателем, Егорушка некоторое время ругал ее, сунув между ног и в двуручной дерготне напоминая самурая, занятого харакири. Наконец, вправив медный сустав, Егорушка с помощью своей трубы нашел во тьме другую – большую и кирпичную трубу ТЭЦ, оснащенную двумя рубиновыми огоньками для отпугивания гражданских летчиков. И сделал это очень вовремя, потому что фонарь, на который смотрел он, вдруг замигал и погас, а труба – будто ракета, наоборот – вышвырнула в небо струю огня и, осветившись еще раз, но уже откуда-то снизу, сложилась куда проще Егорушкиной, которая взад заедала еще мертвей, чем вперед.

– У, твавь! – рявкнул Егорушка.

В ответ рявкнуло взрывом. Запоздалый грохот ударил в окно. Телогреец, дремавший на тумбочке с телефоном, сдуру схватил винтарь наперевес.

– Не фпите, товавиф? – глуша канонаду, улыбнулся Егорушка.

– Никак нет! – взревел часовой.

– А фево так? – хитро прищурился Стуков.– Нофью фпя-ат!..

– Оно, конечно! – проорал часовой между двумя взрывами.

На страницу:
4 из 14