
Даурия
– Зато они на боку лежать любят. Я для них патроны добывать не обязан. За патроны мои бойцы кровью расплачиваются.
– Опять рупь двадцать! Да пойми ты, скупец несчастный, что одним полком недолго навоюешь. Хорошо мы будем бить семеновцев, когда все полки не хуже твоего вооружить сумеем. И ты нам в этом деле должен помочь.
– А я что, не помогаю?
– Помогаешь, да уж шибко жидко. Скоро большие бои завяжутся. И если ты хочешь помочь нам, отдай половину боеприпасов. Тогда мы еще три полка боеспособными сделаем.
– Черт с вами, отдам. Только бузы в полку не оберешься.
– А ты объясни. Люди не безголовые у тебя, поймут, – сказал ему Василий Андреевич.
– Объяснишь им, как же! Такой гвалт подымут, что всем чертям тошно станет. А когда доставить патроны?
– Вот этот язык мне нравится, – рассмеялся Журавлев. – Завтра к вечеру сможешь?
– Постараюсь.
– Что же, так и запишем. А пока, товарищи, можете быть свободны. Только запомните, о чем речь у нас шла. Разведку ведите каждый на своем направлении изо дня в день. Иначе семеновцы в один прекрасный момент так на нас насядут, что будет хуже, чем под Орловской.
XXII
Роман с половиной своей сотни на отборных конях выступил из станицы.
Душный день клонился к вечеру. С юга навстречу разведчикам шла огромная темно-синяя туча. То и дело зловещую синеву ее сердцевины, как трещины сухую землю, раскалывали извилистые молнии. Басовито погромыхивал за синеющими хребтами гром. Горячий ветер тянул от тучи, шатая кусты и глухо шумя в вершинах гигантских лиственниц.
– А тучка, ребятишки, нехорошая. Так и знай – с градом, – сказал Симон Колесников. – Надо ее нам где-нибудь переждать, а то она нам шишек наставит.
– До града мы хребет перевалить успеем, – ответил Роман, – шибко рано ты забеспокоился.
Но туча быстро приближалась. Не успели разведчики доехать до хребта, как его затянуло косым полотнищем дождя и града. Недалеко от дороги виднелась мельница, и Роман приказал свернуть к ней. По высокой некошеной траве вперегонки понеслись партизаны туда, смеясь и гикая.
Едва добрались до мельницы и начали привязывать коней к мельничному замшелому и скользкому пряслу, как ослепительно резанула молния и ударил такой гром, что на него глухим и тяжелым рокотом ответили земные недра. Вверху зашумело, и вот первые градины, каждая с голубиное яйцо величиной, стали подпрыгивать в траве, гулко забарабанили по крыше, заплескались в речке. Одна из градин угодила Федоту в голову. Он дико взвыл и спрятался под брюхо своего коня. Потом выскочил оттуда и торкнулся в мельничную дверь. Дверь оказалась на запоре. Тогда он навалился на нее плечом, поднатужился и сорвал с петель. Забежав в мельницу, Федот остановился, отпыхиваясь. Вслед за ним набились туда и все остальные, возбужденно переговариваясь, зябко подрагивая. Далеким и мирным пахнуло на Романа от всей этой веселой сумятицы и возни, напомнило шумные июльские грозы на сенокосе, невозвратную юность. Скоро град сменился бурным и холодным ливнем. Роман выглянул из мельницы, закричал страшным голосом:
– Чьи кони отвязались? Ловите, пока не убежали!
Выходить под ливень никому не хотелось. Разведчики столкнулись возле двери, пытаясь узнать уходивших к дальним кустам коней. Наконец Федот признал своего коня. Он выругался, схватил валявшийся на помостках мешок, накинул его на голову и побежал ловить коня. Поймав его, вернулся назад мокрый до последней нитки и спросил Лукашку Ивачева и Симона Колесникова:
– А вы чего рассиживаетесь? Ведь это ваши кони отвязались.
Лукашка и Симон кинулись вон из мельницы. Федот принялся хохотать во всю глотку.
– Ты это чего? – спросил Никита Клыков.
– Да ведь они зря поперли. Идти-то тебе с Данилкой надо, а я пожалел вас.
Зычный хохот заглушил шум ливня. Никита и Данилка хотели было бежать следом за Лукашкой и Симоном, но Роман сказал:
– Не ходите. Раз уж те пошли, то хоть и поругаются, а коней приведут. По-Федоткиному не сделают.
– Надо хоть огонь развести, обсушить их, когда вернутся, – сказал Никита и принялся разводить в очаге огонь из лежавшего у порога сухого хвороста.
Лукашка и Симон прискакали назад верхами. Оба принялись ругать Федота, который с папиросой в зубах уже сушился у костра.
– Чего уж теперь ругаться, раз маху дали, – сказал он им. – Давайте лучше сушитесь, а то ночью лазаря запоете.
…В полночь разведчики приблизились к поселку Березовскому. В нем не было ни одного огонька, но отчаянно тявкали собаки.
– Неужели нас зачуяли? – спросил Симон Романа.
– Не должны бы. Это они на кого-то в улицах лают.
Спешились за огородами в приречных кустах. В поселок отправились пять человек во главе с Федотом. Пошли они по огородам, чтобы не нарваться в проулках на семеновские заставы. Назад вернулись через полтора часа и сообщили: стоит в поселке много кавалерии, а в центре, у церкви, расположены две батареи полевых орудий. У одной выставлена большая охрана.
– Должно быть, это дежурные расчеты, – высказал свое предположение Федот, – так что настороже, сволочи, держатся. А хорошо бы у них эти пушки оттяпать, – мечтательно закончил Федот.
– Ну ладно, – помня наказ Журавлева не ввязываться в драку, прервал его Роман, – больше нам здесь делать нечего. Номера полков на обратном пути узнаем, – уверенно заявил Роман. – К утру нам надо до Кутомары добраться.
Выше Березовского дорога проходит по правому берегу Борзи, прижатая к самой речке отвесными скалами. Но дальше долина становится шире, и там в одном месте, недалеко от дороги, разросся дремучий колок. В середине колка есть небольшая полянка. На рассвете разведчики добрались до колка и расположились на полянке. Один взвод сразу же улегся спать, а другой залег на закрайке колка и стал наблюдать за дорогой. Утро было туманное и сырое. Долго разведчики зябли, кутались в дождевики и шинели. Но едва туман рассеялся, как стало сильно припекать солнце, и разморенные люди дремали, изредка переговариваясь. Федот лежал рядом с Романом и вслух продолжал мечтать о том, чтобы снова обзавестись пушками.
Около полудня на дороге появилась сотня казаков. Шла она без дозоров. Впереди спокойно ехал молодой подъесаул в низко надвинутой фуражке, в синих галифе с желтыми лампасами. Следом за ним ехали два хорунжих. Они весело разговаривали и курили. До Романа донесся обрывок разговора о каком-то банкете в офицерском клубе. Из услышанного он заключил, что сотня идет откуда-то с линии железной дороги.
Вдруг Федот возбужденно зашептал ему:
– Пришьем, Ромка, офицериков. Мы их на таком расстоянии сразу срежем.
– Не дури, не дури. Не за тем нас сюда послали.
Минуту спустя Федот негромко вскрикнул.
– Ты это чего? – спросил Роман.
– Петьку Кустова и Митьку Каргина узнал.
– Врешь?
– Ничего не вру. Смотри в седьмом ряду спереди. Оба рядышком едут, сволочи… Ну, видишь? Петька-то, гад, уже урядник!
– Видать-то вижу, а признать не могу.
– Да они это, ей-богу, они. Едут, сучьи дети, и не подозревают того, что мы их можем очень свободно ухлопать. Сметанники проклятые, куроеды…
– Ладно, молчи. В другой раз повстречаем, так спуску не дадим.
– А ведь мы раньше с Митькой большими друзьями были. Вместе у Елисея пшеницу из амбара воровали, – возбужденно шептал Федот. – Однажды мы за ночь четыре мешка отборной пшенички на вино да на конфеты умыли.
Когда сотня скрылась из виду, он пошел будить остальных разведчиков, чтобы рассказать им про Митьку с Петькой. Только разбудил Лукашку и принялся ему рассказывать, как от Романа прибежал посыльный с приказом всем идти в цепь. На дороге появилась густая колонна пехоты.
– А ведь это, ребята, японцы, – приглушенным шепотом оповестил всех Симон, ложась в цепь рядом с Романом и Федотом.
– Японцы!.. – передразнил его Федот. – Что они тебе, с неба упадут, что ли?
– А я тебе говорю – они. Вон и знамя ихнее.
Впереди колонны, сквозь пыль, показалось белое знамя с красным кругом.
– Это у них солнце на знамени намалевано, – припав к винтовке, твердил свое Симон, и под левым глазом его подергивался какой-то мускул.
Японцы, все как один низенького роста, были в мундирах цвета хаки с желтыми пуговицами и с красными поперечными погонами, в серых брезентовых гетрах. Шли они плотно сомкнутыми рядами, взбивая густую пыль. В каждом ряду было шесть человек, и все они походили друг на друга, как оловянные солдатики.
– Давайте угостим этих гадов, – не вытерпел обычно спокойный Симон и передернул затвор винтовки.
– Нельзя этого делать. Ты дурака не валяй.
– Да ведь сердце рвет. Ты подумай только, где они идут. Расходились тут на нашу голову. Никогда я не думал, что эти макаки будут расхаживаться там, где я хлеб сеял, сено косил, где каждая травинка мне родная. А они, как дома, разгулялись. Продал им Семенов Забайкалье, продал. И когда мы теперь изведем эту погань?
Ярость, сжигавшая Симона, передалась и другим. Роман видел, как трясся всем своим телом Никита Клыков, как грыз сухую ветку Федот, как дрожала на спуске винтовки рука Лукашки.
– Не кипятитесь, ребята, – сказал им Роман, – придет время и стрелять будем, рубить под корень. А сейчас наше дело в прятки играть, счет этой чертовой силе вести.
Следом за первой колонной, которая насчитывала восемьсот солдат, с интервалом в две-три версты прошла вторая, а за нею – горная батарея и минометы на грузовиках. Потом долго шли обозы. За обозами опять ехали казаки с крашеными пиками и какая-то дружина человек в триста, вооруженная наполовину берданками. Всего за день прошло по дороге два батальона японцев, полк семеновской пехоты и до двух полков кавалерии. Уже на закате прошел последний большой обоз, охраняемый японцами, в средине которого восьмерка дюжих грудастых лошадей везла полевое орудие с двумя зарядными ящиками.
– Дураки будем, если не оттяпаем это орудие, – сказал партизанам Федот. – Можно сказать, что нам его Бог посылает.
– Отбить его немудрено. А вот как ты его к своим доставишь, если впереди столько япошек и беляков? – спросил Роман.
– Доставлю. Жилы надорву, кровью харкать стану, а доставлю, – умоляюще глядя на Романа, говорил Федот.
Роман ничего ему не ответил и стал писать обстоятельное донесение Журавлеву. С донесением отправил трех человек, а с остальными, поддавшись общему настроению, решил потрепать обоз и отбить орудие.
Удержаться от этого он не мог. Слишком обидным и оскорбительным было это нашествие чужих солдат на родную землю. Короткими ногами в брезентовых гетрах попирали они ее, и казалось, содрогается она от гнева и отвращения. Через день, через два займут они Мунгаловский и одним своим присутствием там осквернят самое заветное и святое, что только есть у Романа и его товарищей. Эта мысль потрясла и ошеломила его. Он взглянул с болью на леса и сопки, на пашни и сенокосы и почувствовал свою безмерную вину перед ними.
По глухому лесу правобережья повел он своих шестьдесят бойцов обратно к Березовскому. Обогнув поселок, его маленький отряд оказался восточнее березовской поскотины, в густых придорожных кустах.
Солнце уже закатывалось, когда задержавшийся в поселке обоз двинулся дальше. Медленно вытягивался он из улицы на каменистый тракт, и, наблюдая за ним, дрожали бойцы от нетерпения, пробуя – легко ли вынимаются из ножен клинки, есть ли сила в руках.
– Чур, не дрейфить, – объезжая ряды, говорил Роман, – от меня не отставать, крошить япошек в капусту.
– Нас не сопрет.
– Постараемся, – отвечали бойцы строгими голосами. Пропустив обоз мимо себя, Роман выхватил клинок и дал поводья Пульке. С криком «ура» вырвались за ним на тракт бойцы и понеслись на обоз.
Казаки в голове обоза оглянулись и как по команде ударили нагайками по коням. Bсe до одного пустились они наутек. Растерявшиеся японцы кинулись вслед за ними, на бегу скидывая с себя ранцы, бросая винтовки. Лишь человек десять стреляли от подвод по разведчикам, трясясь от ужаса. Но били они словно с завязанными глазами. И только одного Никиту Клыкова нанесло на слепую пулю. Стрелявшего в Никиту наотмашь зарубил Роман, а остальных порубили, затоптали конями бойцы и понеслись за убегающими.
Впереди всех скакал теперь Федот и дико горланил:
– Даешь пушку!
Покинутая расчетом и ездовыми пушка завалилась одним колесом в придорожную канаву. Упряжка ее сбилась в кучу, храпела, рвала постромки. Федот спрыгнул с седла, начал усмирять и распутывать этот лошадиный клубок. К нему на помощь бросились Симон и Алексей Соколов, а все другие пролетели дальше.
Самые проворные из убегающих японцев успели ухватиться за стремена казаков и бежали чудовищными прыжками, не выпуская их из рук. Перепуганные казаки полосовали их нагайками, чтобы заставить бросить стремена. Остальные японцы, отчаянно работая локтями и часто-часто перебирая ногами, без оглядки улепетывали следом за ними, и никто не догадался свернуть с дороги, недалеко от которой был спасительный лес.
Бойцы настигали их и с матерщиной рубили. Пощадили только одного японца. Уж больно резво умел бегать этот японец. Роман и Лукашка догнали его только на восьмой версте от поселка. К тому времени они успели приостыть и решили этого диковинного солдата-бегунца показать самому Журавлеву.
Захваченный обоз оказался с патронами и снарядами. Это была удача, о которой партизанское командование давно мечтало. Но нелегко было доставить эту добычу Роману туда, где в ней так нуждались. С патронами дело обстояло лучше: бойцы набили ими переметные сумы, набили туго все патронташи и карманы и навьючили до десятка лошадей. Но не то было с Федотовой пушкой, которой он ни за что не хотел поступиться. Везти ее можно было только по лесам и сопкам, где зачастую нельзя было не только проехать, но и пройти.
Но Федот твердил одно:
– Без пушки я – никуда. Пока живой – не брошу ее, – и отчаянно крыл матюгами всех, кто пробовал отговаривать его.
Тогда Роман выделил ему на помощь пятнадцать самых сильных бойцов, а сам уехал с остальными вперед, увозя с собой двадцать тысяч патронов и убитого наповал Никиту Клыкова, похоронить которого решили на мунгаловском кладбище.
К вечеру на вторые сутки Роман был уже в расположении партизан. По его просьбе Журавлев отправил навстречу Федоту всю Золотую сотню. Под охраной этой сотни и явился со своей пушкой обратно Федот только на седьмой день.
На него и на бойцов страшно взглянуть. Они оборвались, как черти, отощали, обросли щетиной. И хотя они посмеивались над Федотом, но рады были не меньше его, что благополучно доставили эту чертову пушку.
Назавтра во всех полках был зачитан приказ Журавлева, в котором он объявлял благодарность Федоту Елизарьевичу Муратову и назначал его командиром орудия. Так восстановил себя Федот в правах начальника партизанской артиллерии и по этому случаю снова нацепил на свои сапоги серебряные шпоры и стал отращивать для солидности усы, которые росли прямо не по дням, а по часам. И чем больше они становились, тем важней и серьезней делался их хозяин, нашедший наконец свое призвание.
XXIII
К зиме все населенные пункты Восточного Забайкалья повидали у себя и красных и белых. Три конные партизанские дивизии, насчитывающие пятнадцать тысяч сабель, стремительно разгуливали по всему гигантскому треугольнику, образуемому Маньчжурской железнодорожной веткой и реками Аргунь и Шилка. Четырнадцать кадровых казачьих полков, многочисленные станичные дружины и Азиатская дивизия барона Унгерна гонялись за ними либо убегали от них в города, занятые крупными японскими гарнизонами. Борьба шла не на жизнь, а на смерть. Шахтеры, железнодорожники и приискатели, крестьяне и казачья беднота Забайкалья составляли ставшую грозной силой партизанскую армию. Воевали они преимущественно по ночам. В станицах и селах, на приисках и заимках ежедневно завязывались скоротечные схватки. Каждое утро где-нибудь выводили за поскотину и расстреливали то захваченных в одном белье офицеров, то связанных и предварительно избитых до полусмерти партизан.
Много свежих могил прибавилось в тот страшный год и на мунгаловском кладбище. Крепко спали там в братской могиле бывшие фронтовики и родственники партизан, выданные Сергеем Ильичем. А осенью привезли с Богдатского хребта Данилку Мирсанова и Назарку Размахнина, незадолго перед этим перешедших на сторону партизан и убитых в Богдатском бою. С первыми стужами смерть заглянула и в козулинский дом. Однажды утром вступил в поселок один из полков Азиатской дивизии. Тотчас же зашныряли по всем дворам и конюшням дюжие казачьи урядники в поисках лошадей под полковой обоз. Старик Козулин как раз собирался ехать за водой и запрягал в обледенелые сани с бочкой гнедую мохноногую кобылу, когда в ограду явился урядник в барсучьей папахе с нагайкой в руке. Он оглядел кобылу со всех сторон, ощупал поочередно все ее ноги и, подойдя к бочке, спихнул ее с саней. Старик уже понял, к чему все это клонится, и стоял, тяжело вздыхая. Урядник высморкался ему на валенок и весело произнес:
– Ну, папаша, надевай доху потеплее и сейчас же кати на площадь. Повезешь снаряды.
– А куда повезу-то? Ежели далеко, так на такой кляче не довезу. На дороге она сдохнет.
– Куда поедешь – знать тебе не полагается. А в общем, недалеко. Завтра к вечеру домой вернешься.
– Сдохли бы вы с этими снарядами, – проворчал старик и пошел собираться.
Обоз выступил из поселка только вечером и ехал всю ночь по Уровскому тракту на север. На рассвете прибыл он в деревню Гагарскую. За ночь старик Козулин так намерзся, что, сдав снаряды, заехал к знакомому мужику, напился у него горячего земляничного чаю и полез на печку. Он понимал, что раз его освободили, то нужно скорее уезжать домой, но чувствовал себя настолько худо, что весь день и всю ночь не слезал с печи. Его то знобило, то кидало в жар.
А на рассвете началась со всех сторон стрельба. Это напали на унгерновский полк партизаны. Хозяин со своей семьей полез в подполье. Но у старика не было сил сойти с печки. Так и пролежал он там весь бой, крестясь и дрожа от страха.
На солнцевсходе стрельба утихла, и в избу полезли с надворья партизаны в косматых папахах, в козлиных и собачьих дохах. Они наполнили избу холодом, громким оживленным говором и смехом. Радостно возбужденные после удачного боя, они добродушно посмеивались над вылезшим из подполья хозяином и просили хозяйку пожарче топить печь, поскорее поить их чаем. Старик лежал и трясся всем телом, боясь, что партизаны увидят его и станут допытываться, кто он и откуда. И в это время услыхал, как один из партизан спросил у хозяина:
– Это у тебя, Николай, что за гнедуха во дворе стоит? Однако, она мунгаловская?
– Мунгаловская и есть. Это дедушки Козулина гнедуха, – ответил хозяин.
«Ну, пропал», – решил старик и притаился ни жив ни мертв, а партизан продолжал спрашивать:
– Где же у тебя дед-то спасается?
– Да вон он на печке лежит. Нездоровится ему шибко.
Тотчас же ситцевый полог, закрывавший печку, отдернулся, и старик увидел молодое, нарумяненное морозом лицо с черными усиками. Он пригляделся и узнал Романа Улыбина. Роман приветливо поздоровался с ним, назвав его по имени и отчеству.
– Здравствуй, милый, здравствуй, – обрадовался старик. – Слава Богу, что ты на меня наткнулся. А то ведь нарвись я на другого, так меня живо без кобылы оставят. А мне пешком теперь до дому ни за что не добраться.
– Ну, как там у нас дома живут? – спросил Роман. Ему не терпелось узнать о Дашутке, с которой так сухо и мало разговаривал он при их встрече во время весеннего пребывания партизан в Орловской. Но прямо спросить о ней он стеснялся.
– Известно как. Одними подводами всех замучили. Никакой жизни не стало. У нас Дарья и та опять раз в обоз ездила.
– А как она, здорова?
– Здоровехонька. Что ей поделается, молодой-то!
– А где Епифан? Все в дружинниках обретается?
– Там, милый, там. Не рад он этой своей службе, да ничего сделать нельзя. Силой заставляют служить. Говорил я ему, чтобы к вам подавался, – решил приврать старик, – да боится, что вы зарубите его.
– Если по доброй воле перейдет, ничего ему не сделаем. Только пусть поторопится, а то поздно будет.
– Ладно, ладно… Скажу я ему, если живым до дому доберусь.
Поговорив со стариком и узнав, что он совсем больной, Роман сходил и привел к нему партизанского фельдшера. Фельдшер выслушал старика, дал ему два каких-то порошка, велел принять их оба сразу и потом хорошо пропотеть. Хозяйке же фельдшер приказал поить больного малиновым отваром, а на ночь поставить ему горчичники.
На другой день старик почувствовал себя настолько сносно, что решил ехать домой. Вместе с партизанским разъездом доехал он до мунгаловских заимок и оттуда благополучно добрался до дому. Выбежавшей встретить его Дашутке он первым делом рассказал о встрече с Романом и о том, как хорошо Роман отнесся к нему.
– О тебе два раза спросил. Кланяться велел. А меня, можно сказать, от смерти спас. Главного партизанского дохтура заставил лечить меня, – похвастался старик.
Дашутку взволновало это и сделало счастливой как никогда в жизни.
XXIV
Ночью старику опять стало плохо, и утром он уже не мог подняться с кровати. С каждым днем ему становилось все хуже и хуже. Аграфене и Дашутке стало ясно, что он уже не жилец на белом свете.
Умер он на пятый день, в студеный и ясный полдень.
Когда он был при последнем издыхании, взвод приехавших из Орловской семеновцев на окраине, у поскотины, завязал перестрелку с партизанским разъездом, пришедшим со стороны Урова. Аграфена, Дашутка и Верка, бросив старика одного, спрятались в подполье. Когда они вылезли оттуда, он был уже мертв. Они все в голос запричитали не от горя, а больше потому, что этого требовал обычай.
Наплакавшись, Аграфена и Дашутка пошли по соседям сзывать старух, чтобы обмыть и обрядить покойника, и девок – копать для него могилу.
Дашутка вернулась назад с Агапкой Лопатиной и Ольгой Мунгаловой. В это время под сараем у Козулиных уже копошился однополчанин покойного, старик Каргин. Он доставал лежавшие на балках под крышей сухие лиственничные доски на гроб. В кухне старухи с засученными рукавами, тихо двигаясь и чинно переговариваясь, обмывали на лавке своего ровесника и вспоминали, каким молодчагой и ухарем был он в молодости.
Дашутка и ее подруги оделись потеплее и вышли в ограду. Старик Каргин, сняв с себя полушубок и оставшись в одной синей телогрейке, обстругивал на верстаке пахучие доски. Дашутка стала запрягать в сани гнедуху, а Агапка с Ольгой накладывали на них сухие черноберезовые дрова. Поверх дров уложили они две лопаты, лом и кайлу.
На кладбище приехали, когда короткий день клонился к вечеру. Земля сильно промерзла от сорокаградусных морозов. С большим трудом врылись в нее подруги на каких-нибудь пол-аршина и совершенно выбились из сил.
– Придется оттаивать, а то ничего у нас не получится, – сказала Дашутка, бросив из рук тяжелый лом, со звоном упавший на мерзлые комья выброшенной из могилы глины.
Дрова сложили в могилу, подожгли их, когда они разгорелись как следует, подруги поехали домой. В тот вечер, прибираясь во дворах и оградах, видели мунгаловцы на фоне угрюмого неба над кладбищенской сопкой багровое зарево от пожога. Это зарево будило в них тревожные и горькие мысли об отцах и братьях, в лютой злобе гонявшихся друг за другом среди белых сопок, в тайге, в степях.
На другой день оттаявшая за ночь земля легко поддалась усилиям Дашутки и Ольги. Они работали одними лопатами, и к полудню могила была готова.
Из мужчин на похороны пришел все тот же старик Каргин. По его команде девки уложили покойника в гроб и вынесли из дому. У крыльца гроб поставили на сани. Дашутка взяла в руки вожжи, прикрикнула на гнедуху, и та медленно тронулась с места. Заскрипели сани, заголосили старухи, и похоронная процессия двинулась из ворот на улицу. Шли за санями десятка три старух, баб и девок, закутанных в шали и полушалки.
В тот самый день из станицы Орловской выехал на Мунгаловский большой семеновский разъезд. Разъездом командовал Каргин. В заиндевелой косматой папахе, с карабином за плечами и биноклем на груди ехал он впереди одетых в шубы и дохи дружинников. За поскотиной он выслал вперед дозор из трех человек. Когда дозор оказался примерно на полверсты впереди, разъезд двинулся следом за ним. Шли попеременно то шагом, то на рысях. В долине Драгоценки дымились наледи, и видимость была плохая. Каргин приказал дружинникам держать винтовки наизготовку, опасаясь засад в придорожных кустах и оврагах.
Никого не встретив, вскоре после полудня разъезд благополучно добрался до сопки-коврижки, под которой стояла козулинская мельница. Первыми на крутую сопку вскарабкались, поскидав с себя дохи, дозорные. С гребня сопки они увидели поселок и белые столбы дыма над ним, а на дороге к кладбищу – похоронную процессию. Они приняли ее за колонну партизан. Моментально один из дозорных скатился сажени на две с гребня и закричал спешивавшимся дружинникам: