
Даурия
Роман смущенно умолк и принялся теребить темляк своей шашки.
Разговор у Василия Андреевича с командирами шел о том, как и куда уходить из окружения. Зоркальцев предлагал бросить обозы и ночью прорваться на Уров от мунгаловских заимок. Командир Четвертого полка Белокулаков соглашался с нем. Семен молча посасывал трубку и слушал их с явным осуждением. Когда Василий Андреевич спросил, что он думает, Семен коротко отрезал:
– Бросать раненых я не согласен. Надо так сделать, чтобы раненых спасти.
– Раненых мы, конечно, не бросим.
– Тогда все пропадем! – запальчиво воскликнул Зоркальцев.
– Не пропадай раньше времени и других не пугай! – оборвал его Василий Андреевич. – Скажу я вот что. Прорываться будем завтра утром. Ночью этого не сумеем сделать, потому что растеряем все обозы. Куда будем прорываться, об этом пока сам не знаю. Сейчас во все стороны у нас отправлены большие разведывательные группы. Когда они вернутся, нам станет ясно, где у противника самое слабое место. Тогда все окончательно и решим, а пока командиры полков должны оставить на своих участках только небольшие заслоны. Все остальные силы нужно стянуть в поселок и держать их в кулаке. Этим кулаком будем пробивать себе дорогу. Давайте исполняйте приказанное и старайтесь ободрить бойцов. Панические разговоры прекращайте без всякой пощады.
Ночью, когда вернулись разведчики, у Василия Андреевича созрел окончательный выбор. Он решил прорываться на восток, к Нерчинскому Заводу.
Семеновцы, надеясь на большой гарнизон в Заводе и зная, что единственная дорога на Аргунь проходит всего в восьми верстах от него, оттянули все свои кавалерийские части с этого участка на север. На направлении прорыва стояли у них какие-то дружины в деревне Георгиевке и пехотный батальон в деревне Артемьевке. Пехотный батальон, конечно, серьезная сила, но дружины стойко драться не могут. Кроме того, нужная партизанам дорога проходит как раз через расположение дружин. Правда, всего в десяти верстах от дороги, дальше на север, стоит целый казачий полк, только все должно произойти так быстро, что семеновцы не успеют перебросить полк к месту прорыва.
«А вдруг успеют?» – подумал Василий Андреевич и представил, что произойдет тогда на узкой, петляющей среди гор и лесов дороге, на которой одних обозов будет около тысячи телег. Какой кусок семеновцы успеют откусить, такой наверняка и проглотят. Необходимо сделать так, чтобы этот полк белые не могли снять оттуда, где он сейчас стоит. А для этого надо держать их там в постоянном напряжении и в уверенности, что именно на том участке разыграются все события.
И Василий Андреевич решил отправить две сотни на север и ложной атакой отвлечь внимание противника от главных партизанских сил.
С этой целью уже в третьем часу утра вызвал он к себе Романа и командира сотни газимурских приискателей Ивана Махоркина. Оглядев их с ног до головы, спросил:
– Как у вас в сотнях народ настроен?
– Вполне на уровне, – ответил Махоркин за себя и за Романа, покручивая русый ус.
– Так, так, – усмехнулся Василий Андреевич. – Значит, на уровне? – И, помедлив, переспросил: – На уровне предстоящих задач, что ли, Иван Анисимович?
– Совершенно точно, – подтвердил Махоркин.
– Тогда слушайте, зачем я вас вызвал. Прорываться мы будем на север. Ваши сотни первыми пойдут в атаку на Ильдиканский хребет. На нем окопался целый семеновский полк. Либо вы собьете его, либо погибните. Но я верю, что вы сумеете пробить дорогу. Ваши сотни я знаю. Подобрались в них почти сплошь рабочие, а это народ боевой и сознательный. Пушками их вдруг не испугаешь. Пусть поучатся у них другие, как надо выходить из окружения. Это пригодится нам на будущее время. Все наши жертвы будут оправданы, если хребет будет взят.
«А правильно ли делаю, что не говорю им всей правды?» – спросил себя Василий Андреевич. Он почувствовал острую жалость к Роману, который стоял перед ним подтянутый и серьезный и глядел на него так лихо и преданно, что можно было не сомневаться, что Роман скорее умрет, чем позволит хоть в чем-нибудь упрекнуть себя.
«Нет, – после краткого колебания сказал себе Василий Андреевич. – Все решил я правильно. Если сказать им, что настоящая атака будет в другом месте, невольно станут они действовать с оглядкой назад. Вздумают беречь себя и своих людей, а из-за этого может сорваться все. Пусть лучше погибнут две сотни, но спасут тысячи… Ромка! Ромка! – вздохнул он, глядя в синие прищуренные глаза Романа. – Хороший ты парень, племяш мой! Горько мне будет потерять тебя, но иначе я поступить не могу. В моих руках оказалась судьба восстания, судьба Забайкалья. И если я посылаю тебя на смерть, то не собираюсь щадить и себя. В этом мое оправдание перед тобой, перед Махоркиным и перед собственной совестью».
– Ради такого дела не мешало бы нам патронов подкинуть, – перебил его размышления Махоркин. – У нас ведь раз, два – и считать нечего.
– Патроны будут. Отдадим последний наш запас. Штук по пятьдесят на брата придется. Ну, и гранат десятка три подкинем. Это все, что я наскреб.
– Тогда все в порядке. Встретимся на хребте или совсем не встретимся, – сказал Махоркин и взглянул на Романа, желая удостовериться, как отнесется он к его словам.
– Встретимся, не может другого быть, – спокойно отозвался Роман и резким движением руки сбил на затылок свою папаху.
Прощаясь с ним, Василий Андреевич спросил:
– Как думаешь действовать?
– Трудно сказать сейчас. На месте виднее будет… Во сколько начинать?
– Начинайте ровно в шесть. Давай сверим часы.
Они сверили часы. Потом Василий Андреевич положил ему руку на плечо и сказал:
– Ну, держись, племяш. Иначе я поступить не мог.
– Знаю, дядя, знаю, – ответил Роман и, торопливо пожав ему руку, пошел из школьного класса, с которым было так много связано у него воспоминаний из поры беззаботного детства.
От школы Романа как ветром занесло к дому Дашутки. Долго стучался он в сенную дверь Козулиных, прежде чем заспанный голос Дашуткиной матери спросил, кто стучится. Роман назвался и попросил позвать Дашутку. Она вышла к нему на крыльцо босая, с шалью, накинутой на плечи. От шали пахнуло на него запахом мяты. Он взял Дашутку за руки:
– Ну, как ты живешь? Не обижают тут вас?
– Нет, не жалуемся.
– А я проститься зашел. Уходим сейчас. Утром будет у нас большой бой. На прорыв идем.
Дашутка заплакала, прижалась к нему. Он поцеловал ее в губы и в щеки, а потом глухо, как бы через силу, сказал:
– Если не вернусь, не поминай лихом. А теперь прощай, ждут меня, я ведь на минутку забежал, – он круто повернулся и шагнул с крыльца.
– Постой! – крикнула Дашутка и, догнав его, сняла с себя нагрудный крестик: – Вот, возьми от меня. С этим крестиком дедушка наш две войны отвоевал и ни разу раненым не был.
– Ну, вот еще. Не верю я в эти крестики, Даша, – растроганный ее порывом, он ласково положил ей руки на вздрагивающие плечи, с чувством сказал: – Милая ты моя, милая… Спасибо тебе за все, за все, – и, поцеловав ее в лоб, не оглядываясь, пошел из ограды.
…Через полчаса они повели с Махоркиным свои сотни по торной широкой дороге к верховьям Драгоценки. Это была дорога, знакомая ему с детских лет. Сколько раз он ходил и ездил по ней, если бы сосчитать все версты, отмеренные им здесь, получилось бы их не сотни, а тысячи. Он ехал по дороге и не знал, придется ли ему еще хоть раз проехать по ней на покос или на пашню, полюбоваться с нее на поля и сопки. Но если и не придется, все равно недаром топтал он в своей жизни и эту и много других дорог. Недаром пил воду из горных ключей любимого края, недаром ел его добрый хлеб.
Ранний майский рассвет он встретил в лесу за мунгаловскими заимками. В этом лесу стрелял в него когда-то Юда Дюков.
В пади, где спешивались сотни, стояла еще густая синяя мгла, но уже четко обозначились на свете силуэты зубчатых вершин Ильдиканского хребта. Утренней свежестью тянуло оттуда.
Склон хребта, по которому должны были наступать сотни, отлого спускался к югу. Тянулся он версты на две. Росли на нем удивительно ровные березы, каждая примерно в обхват толщиной. Местами виднелся густой подлесок из багульника и шиповника. Багульник был весь в цветах, и всюду стоял в березнике его пряный запах. Сотни тихо сосредоточились и залегли в подлеске справа и слева от дороги. С хребта не доносилось никаких звуков, и Роман даже усомнился, есть ли там противник.
Они посоветовались с Махоркиным и решили отправить вперед лучших своих стрелков с тем, чтобы они подобрались как можно ближе к самому перевалу и засели там за пнями и камнями. Меткими одиночными выстрелами стрелки должны были отвечать семеновцам, когда они станут стрелять по наступающим сотням. Выбрали на это дело тридцать человек. Не замеченные секретами противника, они сумела обосноваться вплотную от него.
Ровно в шесть часов пошли по их следам развернутые в две цепи сотни. Пригибаясь, перебегали бойцы от березы к березе, от пенька к пеньку. Взошедшее солнце бросало справа пучки косых лучей. Голубые узкие полосы света насквозь прошивали березник, и был он весь светлым, празднично веселым. Березы стояли, как белые свечи; пылал багульник; бронзой и золотом отсвечивали палые листья. А вверху на все голоса заливались жаворонки, славя жизнь и весну. Это так странно не вязалось с тем, ради чего пришли сюда люди, что на мгновение все показалось Роману каким-то неправдоподобным сном.
Но гулко хлопнувший впереди выстрел сразу вернул его к действительности. Семеновцы заметили партизан. После одиночного выстрела грянул залп, другой и пошла оглушительная трескотня, злая и торопливая. Горное эхо отвечало на нее с такой силой, что казалось, стреляют с каждой вершины, из каждого ущелья на много верст кругом.
Видя, как сразу растерялись некоторые из бойцов, полный решимости и ожесточения, Роман принялся кричать:
– Вперед!.. Вперед! – И сам не слышал своего голоса.
Перебегая все время от взвода к взводу, он больше всех подвергал себя опасности, но не думал об этом. Он твердо решил, что, если не займет хребет, пустит себе пулю в лоб. Вернуться к дяде, не выполнив приказа, он не мог. Глядя на него, бойцы упорно продвигались к перевалу где ползком, где перебежками. Сидевшие впереди стрелки хорошо помогали: они охотились за каждым казаком и офицером, стоило тем только неосторожно высунуть голову. В свою очередь и семеновцы зорко выслеживали стрелков и в конце концов уничтожили большинство из них. Но за это время партизанские цепи успели приблизиться к позициям семеновцев и готовились к последнему решающему броску.
Было восемь часов утра, когда Роман оглянулся назад и увидел, что из Мунгаловского шли по дороге к хребту партизанские части и обозы. Он решил, что это подходят главные силы. Но это была только хитрость Василия Андреевича. Чтобы ввести в заблуждение противника, который несомненно, наблюдал за дорогой, он приказал часть партизанского обоза направить на север. И около двухсот подвод, груженных овсом и ржаной мукой, которыми он решил пожертвовать, двинулись к хребту, подымая густую пыль.
Введенный в заблуждение, Роман понял, что медлить больше нельзя, и поднял сотни в атаку. С криком «ура» устремились бойцы на перевал. Два семеновских пулемета, прежде чем были брошены своими расчетами, выпустили по целой ленте. Срезанный пулеметной очередью, упал Махоркин, не успев метнуть гранаты; упали Васька Добрынин, Григорий Первухин и много других бойцов. Но живые были уже на перевале и вдогонку били убегающих семеновцев.
– Вот и прорубили дорогу, товарищи! – крикнул бойцам Роман. – Жалко, что столько людей потеряли. Да каких людей-то! Ну, да оно недаром.
– А что-то частей наших, паря, не видно на дороге стало, – сказал ему в это время один из партизан.
– Подойдут. Никуда не денутся. Давайте подбирать раненых и убитых. Всех до одного отыщите. Подойдут наши – и раненых погрузим на подводы, а убитых похороним с воинской почестью.
Но время шло, а частей все не было. Обоз, который двигался к хребту, семеновцы обстреляли откуда-то с северо-востока, через сопки, из шестидюймовых орудий, и обозники в дикой панике рассыпались во все стороны, а сопровождавший их конный взвод умчался догонять полки, пошедшие на прорыв.
Роман поглядывал на часы и горячился, в запальчивости ругал про себя Василия Андреевича:
– Ворон ему ловить, а не воевать. Эх, дядя, дядя… Только речи и умеешь говорить.
И он решил отправить трех человек в Мунгаловский поторопить там Василия Андреевича. Те уехали, а через час прискакали обратно и доложили, что партизан в поселке уже нет. Они куда-то ушли из него, и в нем орудуют семеновцы.
– Жгут они там чьи-то дома. Наверняка и твой дом сожгли, – сказал Роману один из бойцов. – Мы от них едва ушли. Казачня за нами версты три гналась и стреляла. Выходит, брат, твой дядя обманул нас. Велел нам дорогу пробивать, а сам нацелился да по другому месту и ударил. Вон мы сколько народу положили, и все напрасно.
– Да, этого я не ожидал. Он ведь со мной разговаривал так, как будто бы только на наши сотни и надеялся. Нехорошо поступил, если все это так. Мог бы ведь сказать, что для отвода глаз семеновцам отправляет нас к хребту… Эх, друзья-товарищи, – глядя на убитых бойцов, с горечью сказал он, – зря, выходит, сложили вы головы.
– Эх ты, командир! – сказал ему на это раненный двумя пулями в живот Махоркин, которого вынесли к дороге и положили на чью-то шинель. – Мелко ты плаваешь, если думаешь, что твой дядька зря это сделал. Я больше твоего пострадал, я с жизнью расстаюсь, а винить Василия Андреевича и не подумаю. Он не нас с тобой обманул, он семеновских генералов вокруг пальца обвел. Вот как я это понимаю.
– Но почему же он не сказал, что атака наша ложная?
– Это ты у него спроси, когда встретитесь. Он тебе глаза на все раскроет, а я, брат, помираю. Веди сотни на Уров да отпиши потом моим детям, где и как погиб за Советскую власть родитель их Иван Анисимович Махоркин.
Скоро Махоркин тихо умер, натянув на глаза себе полу шинели. Роман опустился перед ним на колено, поцеловал его в лоб, потрясенный тем, как просто и гордо умер этот пожилой рабочий.
В это время началась контратака подошедших от поселка Грязновского свежих семеновских частей. И Роман побежал выполнять свои обязанности.
XX
Рано закраснело над сопками – хмурое небо. Заря упорно раздвигала тяжелую мглу. Сперва была она мутной и сплошь багровой. Василий Андреевич глядел на зарю и тревожно прислушивался к глухому безмолвию ночи. С минуты на минуту он ждал начала боя. Все, что можно было сделать, он сделал, нужные распоряжения отдал, план прорыва хорошо продумал. Но план одно, другое – осуществить его. Не так-то просто обмануть семеновских генералов ему, едва дослужившемуся когда‑то до урядницкого казачьего чина. Какая-нибудь непредусмотренная мелочь, оплошка, допущенная по неведению, – и все полетит кувырком. И эта кровавая заря будет последней зарей в жизни тысячи людей, если не хватит у него выдержки и терпения, хитрости и ума. Сжигаемый беспокойством, старался предугадать он, откуда последует первый удар. Это должно было показать, ошибся или нет он в своих расчетах.
Подходило время подымать полки. Середина широко разлившейся зари стала дымно-багряной, а края золотисто-розовыми и нежно-зелеными. Он разбудил ординарцев и трубачей и вышел на школьный двор, где прохаживался с карабином на изготовку дневальный и стояли оседланные кони. Кони звучно и размеренно жевали сено, постукивая копытами о деревянный настил.
Василий Андреевич нашел среди них своего гривастого статного Рыжку. Скормил ему краюшку хлеба, ласково потрепал по шее.
Конь доверчиво прислонился к нему своей головой. Пока он взнуздывал его и подтягивал подпруги седла, из школы, звеня оружием и переговариваясь, вывалили ординарцы и трубачи. Поеживаясь от утреннего холодка, они с шумом разобрали коней и все сразу уселись на них. Эта слаженность и четкость успокаивающе подействовала на Василия Андреевича. С такими людьми воевать было можно.
– Выезжайте на площадь и трубите подъем, – приказал он трубачам, а сам, сопровождаемый ординарцами, поскакал вверх по улице. Он был уже возле отцовского дома, когда позади протяжно и будоражливо запели трубы. В ответ им залаяли во всех концах собаки, всюду послышались шум и движение.
Он забежал на минутку домой, попрощался с Авдотьей и Ганькой и поехал обратно. К этому времени мглистый низ зари затопило киноварью, обрызгало жидким золотом. Насквозь пронизанная жарким, все прибывавшим светом, охватила она треть неба, постепенно бледнея и расплываясь. Скоро от всех ее колдовских превращений осталась только серебристая голубизна – предвестница близкого солнца.
На улицах строились одиннадцать сосредоточенных для прорыва сотен. Звонкая в утреннем воздухе шла перекличка, бряцали о стремена шашки, всхрапывали и поводили ушами хорошо накормленные кони. На площади запрягали лошадей и гасили костры мобилизованные обозники. Многие из них были не прочь улизнуть, и за ними зорко доглядывали пожилые партизаны, вооруженные берданками и дробовиками. В телегах беспокойно ворочались и стонали раненые. Возле них суетились сестры, подкладывая в телеги солому и сено. Фельдшер с засученными рукавами сделал одному из раненых какой-то укол и утешал его солидным докторским баском:
– Ты еще плясать будешь. Помереть я тебе не дам.
Завидев Василия Андреевича, к нему рысцой подбежал одетый в облезлую козлиную доху все тот же старик Мунгалов.
– Ослобони ты меня, крестник, ради Бога. Годы мои не те, чтобы в обозе таскаться.
– Ладно. Оставь свою лошадь под чей-нибудь присмотр, а сам можешь отправляться домой.
– А кобылу, значит, вам оставить? Экой ты ловкий. У меня ить не конный завод, – кобылами-то разбрасываться.
– Ну, тогда как хочешь, а дня три мы тебя с собой потаскаем. Ничего не поделаешь – война.
– Сдохли бы вы с этой войной. И какой ты мне после этого крестник, – принялся ругаться старик, но Василий Андреевич не стал его слушать и проехал дальше.
На сопках, за кладбищем, внезапно раскололся воздух от дружного залпа. Эхо со звоном пронеслось в вышине над поселком, откликнулось за Драгоценкой.
И началось.
Сливаясь, обгоняя друг друга, отовсюду слышались частые беспорядочные выстрелы. Гулко бухали охотничьи берданки, резко били трехлинейки, сухо пощелкивали японские карабины.
Где-то за огородами разорвался первый снаряд. От стрельбы задребезжали стекла в окнах, дико заметались над крышами стрижи и голуби, пуще залаяли собаки, забилась во дворах скотина. На площади трещали оглобли и оси, ломаемые перепуганными обозными одрами. Подгоняемые стрельбой батарей, забегали партизаны. Обозники ругались, молились Богу, били лошадей.
– Началось там, где я и рассчитывал, – говорил Василий Андреевич Семену Забережному, назначенному командовать группой прорыва. – Восток молчит. Очевидно, там никаких перемен нет. Ну, а если что и переменилось – надеюсь на тебя. Начинай ровно в девять. На Ильдиканском погромыхивает с шести часов. Думаю, что полк из Грязновского семеновцы уже бросили туда.
– Ас юга нам перо не вставят? – спросил Семен. – Пойдет оттуда кавалерия напролом, как вчера в Глубокой, – и аминь пирогам.
– Нет, казачня оттуда в конном строю не прорвется. Там у меня за ночь через всю долину кольев набили и штук двести борон вверх зубьями раскидали. Эту штуку мне Никита Клыков посоветовал.
– Гляди-ка ты, что придумал! Ну и Никитка! Значит, за свою спину я спокоен. Буду двигаться.
– Счастливо, Семен, счастливо. Покажи там генералам кузькину мать.
– Я им сенькину покажу. – И Семен повел свои сотни на исходный для атаки рубеж.
Василий Андреевич остался на время в поселке. Он послал командирам партизанских заслонов повторное предупреждение о том, что всеобщий отход начнется по дымовому сигналу с Нерчинско-Заводского хребта. До тех пор бросать свои позиции они не должны. Подождав, пока уходившая на восток конница не выбралась за Драгоценку на пологий и длинный подъем, он распорядился выводить обозы. Отделив от обозов сотню подвод с наименее ценным имуществом и с самыми что ни на есть клячами в упряжке, он отправил их на север под охраной взвода партизан. Остальные обозы медленно потянулись вслед за конницей. Сопровождать их был назначен Кушаверов, под командой которого оказалось человек двести охраны, состоявшей из пожилых, слабосильных и ни на что другое не способных вояк.
– Намучаюсь я с этим воинством, – пожаловался Кушаверов Василию Андреевичу, когда получил от него указания. – И за какую это провинность ты меня наказал?
– Ничего, когда прорвемся и снимем заслоны, я тебе сотни две бойцов подкину. А пока управляйся с этими. Не давай обозам сильно растягиваться и доглядывай за обозниками. Они ведь только и смотрят, как бы удрать. Руби таких на месте, чтобы знали, чем это пахнет.
Покончив со всеми делами в поселке, Василий Андреевич помчался, обгоняя обозы, на хребет. Утро было ясное. Лежавшие на востоке облака скрылись с горизонта. Высокое чистое небо сияло во всей своей величественной красоте. Отчетливо выступали в струившемся воздухе зубчатые гряды сопок, со всех сторон замыкавшие долину Драгоценки. И на многих из них поливали сейчас своей кровью скупую черную землю стоявшие насмерть простые русские люди.
Против пушек и пулеметов были у них только винтовки и берданы и на вес золота ценимые патроны. «Неужели я приехал в родные места лишь затем, чтобы погибнуть самому и увидеть гибель людей, которых подымал на восстание?» – думал Василий Андреевич и ругал себя за то, что не сумел своевременно убедить Журавлева и Бородищева в бессмысленности стоянки в Орловской. Во всем он винил сейчас одного себя.
За Драгоценкой он увидел двух женщин верхами на худых лошаденках. К седлам у женщин были приторочены мешки с харчем, старые заплатанные полушубки и два закопченных котелка. Лошаденки их трусили рысцой по обочине дороги. Обе женщины держали поводья широко растопыренными в локтях руками и смешно подпрыгивали на своих деревянных седлах. Обозники, кто зло, кто добродушно, подшучивали над ними.
– Чем это кобыл-то кормили? – интересовался один. – Ить они у вас, как пулеметы, трещат.
– Муж у тебя полковой командир, чего ж ты это в рваных обутках? Содрала бы с кого-нибудь! – зло кричал Алене другой.
Завидев Василия Андреевича, обозники умолкали, и шел, перекатывался змеиный шепоток:
– Каторжник едет. Не мог на каторге-то сдохнуть. От таких гадов и житья-то не стало. Чтоб ему первая пуля мозги выбила.
Василий Андреевич нагнал женщин и тогда только узнал их. Это была Алена Забережная и жена Никиты Клыкова.
– Ну, ты, жаба! – ругала Алена непослушную кобыленку и заливалась слезами.
– Что это, соседка, воду льешь?
– Заплачешь небось. Вон какую клячу командир-то мой подсунул. У нее заживо черви завелись. И где только выкопал он эту пропастину?
– Да, возраст у кобылы преклонный. Судя по виду, родилась она в прошлом веке. На ней какой-нибудь дед еще в японскую войну гарцевал. Проберу я Семена. Пусть соорудит тебе коня как коня.
– А ладно ли мы сделали, что с вами поехали? – спросила Алена. – Ведь это ужас что кругом деется. И что оно только будет?
– До самой смерти ничего не будет. К вечеру на Аргунь пробьемся, там нас ищи-свищи. Так что держитесь. – И Василий Андреевич распростился с женщинами.
* * *Семеновские позиции у Георгиевки находились на сопке с двумя конусообразными вершинами. Сопка тянулась параллельно хребту и обрывалась почти отвесно в падь, уходившую на юго-восток. Сбегавшая с хребта дорога огибала сопку и разделялась на две. Одна дорога вела по пади к Артемьевке, другая поворачивала влево на Георгиевку. От хребта до сопки было по прямой не больше версты. Но в одном месте от хребта отходил отрог и сокращал это расстояние втрое. Оканчивался отрог скалистой и острой вершиной, которая была одинаковой высоты с вершинами сопки. У Зоркальцева сидели на ней наблюдатели. Утром и вечером они отчетливо слышали голоса семеновцев и даже переругивались с ними, а днем хорошо видели все, что делалось у них. Но стоило им неосторожно высунуться, как два станковых пулемета начинали бить длинными очередями. Пятеро партизан уже погибли на вершине.
Василий Андреевич, Семей Забережный и Зоркальцев ползком взобрались на вершину. Они проводили личную рекогносцировку перед тем, как принять окончательный план прорыва. Они точно знали, что против них находится какая-то дружина и кадровая казачья сотня. Крутая сопка и пулеметы делали позицию семеновцев очень сильной. Они надолго могли задержать партизан, в тылу у которых все яростней, все настойчивей грохотали пушки. Посылаемые откуда-то с северо-запада снаряды уже рвались в хвосте обоза, сгрудившегося на дороге у перевала, и там творилась невообразимая паника.
Оценив обстановку, Василий Андреевич сказал: