Одинокому везде пустыня
– Все-таки я акробатка!
– Ишь ты! Значит, гибкая, как кошка?
– Еще гибче! – засмеялась Сашенька и в первый раз сама попробовала поцеловать его в губы – сухие, чистые, чуть шершавые. Боже, как сладостно! У нее закружилась голова. Он поцеловал ее, чуть отодвинул от себя и, уловив ее помутневший взор, понимая, что она теряет контроль над собой, вдруг стал рассказывать ей громко, как слабослышащей.
– Знаешь, у нас в горах Дагестана много таких кривых березок, там камни мешают им расти. Они у нас почему-то называются "березы реликтовые", хотя обыкновенные карлики, кривобокие, с такими же бугорчатыми наростами. Ты слышишь меня?
– Теперь уже слышу, – срывающимся голосом негромко сказала Сашенька.
– Ну тогда слушай дальше. – И он стал говорить тише, вполголоса. – Особенно много таких березок я видел под Гунибом, в тех местах, где князь Барятинский пленил Шамиля[13]. Страна у нас такая большая, что мы мало что о ней знаем, а Российская империя была еще больше – на Польшу, на Финляндию, на Бессарабию… А в Дагестан наше семейство попало давно, еще мой прадед после восстания 1830 года был сослан под горские пули. После каждого очередного польского восстания шляхту – офицерство – ссылали на Кавказ, искупать грех кровью, а крестьянство – в Красноярский край. Известное тебе село Шушенское – сплошь из поляков… Мой прадед Войцех был отправлен на службу в Темир-Хан-Шуру, сейчас это Буйнакск, там была Ставка. Сейчас все по-другому называется. Например, Махачкала – это бывший Порт-Петровск, и основал город лично Петр Великий во время своего второго персидского похода. Так вот, Войцех родил Адама, Сигизмунда и Тадеуша, естественно, все трое стали военными. Адам и Тадеуш погибли в боях, а Сигизмунд выучился в Московском университете на врача и вернулся в армию, домой, в Дагестан. Он стал полковым врачом, а когда умер, вернее, утонул в Аварском Койсу – это такая горная река, очень бурная, – его разрешившаяся от бремени жена назвала своего первенца опять же Сигизмундом. Так и появился мой отец. Выучился и стал военным врачом. Я тоже учился, в Ростове-на-Дону, и меня распределили домой, в Дагестан, послали хирургом в далекий горный райцентр, хотя там приходилось лечить все. Опыт я получил бесценный.
– Не страшно в горах?
– Да ты что! Там такие чудесные люди, и чем глуше место, тем лучше. Простой народ далек от национализма. Я весь Дагестан и всю горную Чечню объехал на лошадке или обошел пешком, и везде я встречал только добро. Может быть, потому что я врач и нес исцеление, не знаю… Так к чему я все это рассказываю? А вот к чему. Как-то пробирался я на лошадке в горах, где-то в районе большого аула Согратль (кстати, он заслуживает отдельного разговора), плетемся мы кое-как по каменистой горной тропке, в любую секунду можно сорваться и полететь в тартарары, но лошадки там чуткие, им тоже жить хочется, главное – не понукать их без дела, отпусти поводья, доверься – и она сама тебя вывезет. Еду – небо высокое-высокое, горы вокруг, серые осыпи, скалы, кое-где эти самые реликтовые березки, чахлые, кособокие, послеполуденное солнце светит еще ярко, но уже почти не греет, дело было тоже в начале сентября, ночью в горах холод лютый, да еще с ветерком… Воздух!..
– Чист и прозрачен, как поцелуй ребенка! – с робкой улыбкой подсказала Сашенька.
– Именно так: "Чист и прозрачен, как поцелуй ребенка". Великие поэты говорят точно. Так вот, плетется мой конек-горбунок по каменистой тропке, проезжаю мимо развалин русской крепости, со щелями бойниц, с полуобвалившимися смотровыми вышками о четырех углах. На стенах крепости растет орешник, а на северной стене, ближе к России, приютилась все та же карликовая березка. И внутри крепости деревца, бурьян, крапива, все, как обычно. И вдруг конек мой встал как вкопанный, и почти на тропе я увидел надгробие. Одним своим углом массивный плоский камень касался тропы, и я различил, что он рукотворный. Я спешился. Конек мой не нуждался в привязи. Я разгреб кнутовищем бурьян – толстая бурая медянка, пригревшаяся на солнечном пятачке, вмиг утекла с надгробной плиты.
– А что значит "медянка"?
– Змея. Самцы бывают ближе к бурому, с медным отливом, а самки – ближе к серому цвету. Они неядовитые, почти как ужи – это одно семейство.
– А они большие?
– Нет. Та была в длину сантиметров шестьдесят. Я тебе так подробно рассказываю, потому что в детстве увлекался змеями, ящерицами, аллигаторами и старался узнать про них все. Иногда приносил своих змеюк на уроки – такой переполох поднимался в школе!
– Веселенький ты был мальчик!
– Редкий пакостник! Переходный возраст – это со всеми бывает. Не сбивай меня! Так вот, увидел я надгробие – мощное, плоское, все заросшее зеленым мхом и голубоватым лишайником, лишь крест едва проступает, а крест, вижу, выбит католический, без нашей православной косой планки внизу. У меня всегда были при себе старенькая двустволка и кинжал – не от людей, а если ночь в дороге застанет – от шакалов, от волков, да и на рысь можно наскочить, как дважды два, горы есть горы, а ночь принадлежит хищникам. Стал я счищать кинжалом мох и лишайник, и постепенно вырисовывались надписи. Сначала эпитафия по-польски: "Здесь, дважды на чужбине, лежит одинокий юноша, никогда не видавший свою милую Польшу. И никто во веки веков не придет в эти забытые богом теснины, и не поклонится праху его, и не скажет: "Спи спокойно, дорогой Адам!"" А чуть ниже, сбоку, выбито по-русски: "Здесь покоится прах штабс-капитана Эриванского полка Адама Раевского, павшего смертью храбрых в неравном бою с горцами 9 сентября 1842 года. Покойному было 23 года". Представляешь, сегодня, 9 сентября 1942 года, Господь ниспослал мне тебя. Вот чудо! И как после этого не верить в Бога! Скажу правду, до войны я не верил и хихикал над верующими мамой и папой, а сейчас верю. Мой отец и другие поляки, кто родился в России, осознавали себя поляками. А мама у меня русская – Анна Ивановна, учительница русского языка и литературы, и я ощущаю себя русским. И мамина мама, баба Катя, крестила меня в православной церкви, тайком от отца, потом, конечно, ему признались, он очень сердился, однако простил, он у нас вспыльчивый, но отходчивый.
– А у меня мама – Анна Карповна, – сказала Сашенька.
– Значит, у нас мамы тезки, дай я тебя поцелую! – И он снова прикоснулся губами к ее щеке. – Да, вот какие бывают чудесные совпадения!
Сашенька хотела было сказать, что 9 сентября 1842 года и 9 сентября 1942 года записаны в разных стилях и, стало быть, совпадения фактически нет, но промолчала.
– А ты крещеная? – спросил Адам.
Сашенька молча расстегнула гимнастерку с чистым воротничком, и на обнажившихся ключицах, которые резко отличались от загорелой, обветренной шеи, свободной от ворота гимнастерки, на белой коже сверкнула тонкая серебряная цепочка. Сашенька вытянула скрытую меж сомкнутых лифчиком грудей часть цепочки с крестиком и поцеловала его. Адам тоже поцеловал ее крестик, плоский, легонький, а потом молча расстегнул еще несколько круглых металлических пуговок на ее гимнастерке и нежно, бережно, но уверенно стал целовать ее никогда не знавшие мужской ласки девичьи груди. Все поплыло у Сашеньки перед глазами, дыхание перехватило, но неожиданно подломилась березка, на которой они сидели. Сашенька удержалась на ногах, а Адам упал на бок. Она подала ему руку, помогла подняться.
– Какие сильные у тебя руки!
– Ничего, – приходя в себя, сказала Сашенька. – Я на них с пятого этажа училища на спор с девчатами спускалась. Тебе не больно?
– Не больно, но примета плохая.
– Да брось! – засмеялась Сашенька. – Какой суеверный! До свадьбы заживет!
– До свадьбы? – Адам взглянул на нее как-то растерянно и удивленно, и в его эмалево-синих глазах вдруг промелькнул огонек озарения, как будто открылась ему некая тайна, пришло в голову то, о чем он раньше никогда не задумывался.
Сашенька почти очнулась, прыгающими пальцами стыдливо застегнула пуговички на гимнастерке.
– Личный состав, на построение! – раздался за полосой мелколесья зычный, начальственный баритон.
На построении начальник госпиталя К. К. Грищук сказал, что есть сведения о большом наплыве раненых, так что он велит всем службам "подобрать хвосты", а хирургам и операционным медсестрам в приказном порядке ложиться спать "хоть на три-четыре часика".
– А по парам не разобьете? – подал голос самый молодой из хирургов Саша.
– Я те разобью! Сам разберешься! – перекрывая всеобщий хохот, гаркнул начальник госпиталя. – Вопросы есть?
Других вопросов не было.
– Разойдись! – скомандовал Грищук.
Продолжая ерничать и хихикать, народ разбрелся по своим местам. Сашенька потеряла Адама из виду, он куда-то пропал, и сердце екнуло: а вдруг забудет, что она ему ассистирует? Не долго думая, Сашенька направилась к Грищуку.
– Константин Константинович, я пойду отдохну, но хочу сказать, что мы с Адамом Сигизмундовичем… что сегодня я буду ему ассистировать. Вы не против?
– А мне что? – удивился Грищук. – Вы оба в своем деле асы, вам и вытягивать самых тяжелых.
Ей очень хотелось спросить, куда подевался Адам Сигизмундович, но она сдержалась и пошла к своему грузовичку, плотно задраенному тентом. Как старшей операционной сестре госпиталя, ей полагался свой грузовичок, даже с часовым наружного наблюдения, потому что там хранились самые дефицитные медикаменты и часть спирта, хотя был и ее личный уголок, с умывальником и подобием лежанки.
Не раздеваясь, только сняв сапоги, Сашенька свернулась клубочком на своей лежанке в грузовичке, наполненном запахами прорезиненного тента и лекарств, а на дворе догорал чудный осенний день, вкусно пахло палыми листьями, сухим бурьяном, полынью из степи, простиравшейся сразу же за редкими деревцами перелеска. Она и сама не заметила, как уснула, и приснилась ей большая медно-блестящая рыба, живая, но лежащая далеко в горах, на серой могильной плите в голубоватых пятнах лишайника. Рыба шевелила хвостом, а потом открыла рот и сказала, что она штабс-капитан и желает ей счастья. И что-то еще сказала, но Сашенька уже не расслышала, в борт крепко постучали:
– Вставайте, товарищ старшая медсестра, прибыла первая партия!
Адам Сигизмундович нашел ее сам, и они оказались в операционной палатке за одним столом, освещенным мощным рефлектором. Быстренько приготовились к операции и дали добро класть на стол первого раненого.
– Четверть первого! – сказал Адам. – Я слышал, сейчас кто-то сказал за палаткой. Ну с Богом!
Константин Константинович Грищук правильно сделал, что дал людям отдохнуть, все хоть чуть-чуть, да вздремнули и чувствовали себя сейчас свежо и бодро. Адам Сигизмундович оперировал хорошо, очень похоже на Домбровского, в том же захватывающем жестком стиле, но, конечно, до Домбровского ему было еще далеко. А вот что касается Сашеньки, то он, Адам Сигизмундович, был ею очень доволен, с операционными сестрами такого класса ему еще не приходилось работать. Сашенька предугадывала его намерения или пожелания, всё у нее волшебным образом оказывалось под рукой, на месте. Уже через час работы они достигли абсолютного взаимопонимания и взаимораспознавания малейших жестов.
Оперировали тяжелое ранение в брюшную полость, работа была не из простых.
– Слушай, я поражен! – сказал после операции Адам Сигизмундович. – Никогда не думал, что операционная сестра может играть такую большую роль. Ей-богу! Благодаря тебе мы сэкономили минут двадцать!
– Спасибо на добром слове! – просияла польщенная Сашенька. – Ты будешь замечательным хирургом! – добавила она простодушно.
– Да? – Адам Сигизмундович покраснел. – Я думал, что я уже замечательный.
Сашенька испугалась, хотела сказать что-то в свое оправдание, но он нашел в себе силы улыбнуться.
– А у тебя школа будь здоров, не зря ваш московский госпиталь славится на всю страну. А кем ты была там?
– Старшей операционной сестрой отделения неотложной хирургии.
– Ого! Так ты уже и там не в рядовых ходила? А почему попала на фронт, почему отпустили?
– Я очень просилась. Может, сама не знала, что хотела встретиться… – Сашенька лукаво подмигнула ему и сказала сияющими глазами все, что только можно было сказать. Он понял.
– Спасибо… Ладно, поехали дальше.
– Товарищ Раевский, вам спиртику плеснуть полстакашка? – спросила, заглянув в палатку, немолодая сестра с белым эмалированным чайником в руках.
– Нет, Клавдия Пантелеевна, я пока бодр. Еще рано.
– И ты пьешь? – удивленно спросила Сашенька.
– Все пьют, но я первые шесть-семь часов держусь, а потом всякое бывает. Иногда ведь приходится оперировать сутками, так что заправляемся.
Сашенька промолчала.
Было утро…
Был день.
Адам Сигизмундович на Сашенькиных глазах дважды «заправлялся». И она видела, что это ему помогает. К утру вторых суток поток раненых схлынул. Адам и Сашенька еле держались на ногах.
– Все, хлопчики! Все, девоньки! Всем отдыхать! – скомандовал К. К. Грищук.
Сашенька не помнила, как добралась до своего грузовичка. Утро было ясное, солнечное, будто хрустальное, и такая же тишина стояла в мире: нигде не ухало, нигде не ахало, все было так мирно, так светло. Добралась она до своей лежанки и уснула мгновенно, только вздрагивала во сне, хотя ничего ей не снилось. А залезая в грузовичок, она попросила Господа, чтобы ей доснилась та самая живая рыба-штабс-капитан и предсказала будущее. Но ничего ей не приснилось.
ХLVII
Озерцо в песчаном карьере рядом с лагерем было неглубокое, вода в нем стояла прозрачная и настолько теплая, что даже сейчас, в сентябре, вились над ее зеркально сияющей на солнце гладью мушки. Шли первые дни бабьего лета, нежное тепло послеполуденного солнца прогрело воздух настолько, что захотелось искупаться, для этого и пришли сюда Адам с Сашенькой.
– Я тебя стесняюсь, – сказала Сашенька, – давай сначала искупаюсь я, а ты посторожи в лесу на дорожке. А потом я посторожу.
На том и порешили.
Воды в озерце было чуть выше пояса, но Сашенька умудрилась даже поплавать, крупитчатый песок на дне приятно щекотал ступни ног, сердце замирало от радости, и хотелось крикнуть что-то ликующее, что-то громкое-громкое, чтобы услышали далеко-далеко, чтобы мама в своей дворницкой тоже услышала и поняла, как сладостно ее дочке, как она, мама, оказывается, была права, когда говорила, что на фронте ей кто-нибудь встретится… Боже мой, откуда мама все знает? Все предугадывает… Сашенька присела так, что вода дошла ей до подбородка, и прошептала над зеркальной гладью:
– Мамочка, его зовут Адам, как первого человека! Ты слышишь меня, мамочка?
Где-то в степи глухо рвануло, раз, другой.
Сашенька растерлась на бережку, быстро оделась в чистое, которое она только что надела в своем грузовичке, натянула юбку, гимнастерку, обула сапоги и вышла на дорожку к лесу. В степи опять рвануло.
– Не дают им наши ястребки долетать до города, вот они и сбрасывают бомбы куда придется, – сказал поджидавший ее на дорожке Адам. – Ну, теперь моя очередь? Я моментально.
Он разделся и с разбегу плюхнулся в озерцо, брызги полетели в разные стороны веселым солнечным фейерверком. Адам фыркал, рычал, радостно вскрикивал, то есть не сдерживал себя в отличие от Сашеньки. Ему действительно хватило десяти минут на все купание.
Когда они возвращались в расположение части, на лесной дорожке им преградил путь сам К. К. Грищук, а за ним и все шестеро хирургов, тащивших какие-то узлы в плащ-палатках и простынях.
– Через левое плечо, кру-гом! – скомандовал Адаму и Сашеньке Грищук. – На празднование дня рождения шагом марш!
Такой вот сюрприз приготовил им начальник госпиталя, не забыл, что Адаму Сигизмундовичу исполнилось сегодня двадцать девять лет.
Молодые хирурги ловко разбили на берегу озерца пятачок для пикника, узлы в плащ-палатках и простынях превратились в скатерть-самобранку, уставленную выпивкой и закуской.
– А для вас, барышня, – обратился к Сашеньке Грищук, – мы спиртик специально разбавили сиропом вишневого варенья и охладили. Так что пейте, не сомневайтесь!
– Я не пью.
– Все не пьют. А по граммулечке можно. Дело, Богу угодное. Родная мать, и та вас за это не осудит.
– Я не пью! – продолжала упорствовать Сашенька. – Я ни разу в жизни не пила. Я…
– Да ты и не пей, деточка, – наливая Сашеньке четверть граненого стакана подкрашенного вишневым сиропом медицинского спирта, увещевал ее, как маленькую, К. К. Грищук. – Пригубь, а там оно само пойдет… Итак, товарищи, – приосанившись и переходя на серьезный тон, продолжал Константин Константинович, – сегодня нашему главному хирургу, нашему уважаемому Адаму Сигис… Сигизмундовичу, исполнилось двадцать девять лет, еще годок – и стукнет тридцать, а там уж, как говорится, поедет он с ярмарки. А пока молодой, давайте за него выпьем!
Все сдвинули стаканы со спиртом, все были молодые, лихие, пили неразведенный, все были согласны с Грищуком, что после тридцати начинается старость. Сашенька не хотела, а взяла в руку свой стакан, под призывными взглядами всех поднесла его к общему кругу, стала чокаться со всеми подряд, и стакан плясал в ее дрожащей руке.
– Прошу, выпей за меня, – чуть слышно сказал Адам, но это прозвучало для нее как приказ, которого нельзя ослушаться, и вдруг чертики кувыркнулись в ее карих сияющих глазах, она звучно ударила своим стаканом о стакан Адама и, зажмурившись, выпила до дна все содержимое, как яд, с отвагой человека, готового распрощаться с жизнью. Вишневого сиропа была в том спирте едва ли десятая доля, так что Сашенька задохнулась и искры полетели у нее перед глазами.
– Воды! Воды! – закричал Адам.
Она запила водой, удушье чуть отступило, но горло казалось ободранным и больно саднило, как при ангине.
– С боевым крещением, солнышко! – ободряюще улыбнулся ей Грищук, его луженую глотку спирт не брал.
"Боже мой, я же клялась маме не пить! Я же клялась…" – пыталась казнить себя Сашенька, но с каждой минутой ей становилось все лучше, все веселее, и скоро она хохотала вместе со всеми и страшно обрадовалась, когда Грищук вдруг запел хрипловатым баритоном, и все ребята, включая Адама, дружно подхватили:
В маленькой светелкеОгонек горит.Молодая пряхаУ окна сидит.Молода, красива,Карие глаза,По плечам развитаРусая коса.Мужчины пели и смотрели на Сашеньку с обожанием и хмельной нежностью, которую еще называют телячьей. Саша молчала, все подумали, что она, наверное, безголосая. Потом они пели "Распрягайте, хлопцы, коней", потом "Хасбулат удалой, бедна сакля твоя", а Сашенька все молчала, щеки ее горели румянцем, и деревья, и лица, и небо плыли перед глазами. Так смешно, так радостно!
– Саша, давай, не стесняйся, давай, как можешь, мы все здесь не Шаляпины, подхватывай! – настойчиво попросил ее Константин Константинович.
– Я в хоре не могу, – вдруг сказала Саша. – Можно соло?
Все хоть и были уже под хмельком, но вмиг смолкли от неожиданности ее предложения.
– Да-давай, – почти шепотом сказал Константин Константинович, – конечно…
Адам смотрел на нее, что называется, во все глаза, во все свои эмалево-синие, необыкновенные, с легкой раскосинкой.
Сашенька встала, одернула гимнастерку, сложила на груди руки, взяла паузу и запела:
Средь шумного бала, случайно,В тревоге мирской суеты,Тебя я увидел, но тайнаТвои покрывала черты.Лишь очи печально глядели,А голос так дивно звучал,Как звон отдаленной свирели,Как моря играющий вал.Мне стан твой понравился тонкийИ весь твой задумчивый вид,А смех твой, и грустный, и звонкий,С тех пор в моем сердце звучит!Когда Саша закончила романс, никто не решился аплодировать, все были потрясены, а Константин Константинович даже заплакал, и эти его пьяные слезы сказали больше любых слов. Адам понял, что Сашенька пела для него, и произнес в полной тишине:
– Вот это подарок так подарок! Спасибо, от всей души!
Потом еще пили и пели до первых звезд. Теперь уже заводила песни Сашенька, а мужчины только подпевали. Сашенька еще выпила спирта с вишневым сиропом, но уже менее крепкого; ее пожалели, развели не так, как в первый раз, но все равно ей хватило, и она поплыла и уже ничего не помнила, кроме каких-то радужных пятен и хохота, ей от всего теперь было смешно, и она хохотала так, что охрипла…
Очнулась она под утро. Ей было жарко. Они лежали с Адамом обнаженные на ее узком топчанчике в грузовичке. Увидев, что она проснулась, Адам натянул на обоих простыню и обнял ее. Она уткнулась носом в его грудь и тихо-тихо заплакала, то ли от обиды, то ли от счастья, она и сама не осознавала от чего. Слезы принесли облегчение. Она окончательно пришла в себя, собралась с мыслями и сказала, как бы ни к кому не обращаясь:
– Вот я и фронтовая жена, а не белая ворона.
– Ну, это мы еще посмотрим, – буркнул Адам и крепко обнял ее, и они снова уснули, теперь уже до общей утренней побудки.
ХLVIII
В своем новом положении Сашенька испытывала двойственные чувства: она была так остро счастлива с Адамом, как никогда в жизни, и в то же время ее тяготило, что она действительно стала "фронтовой женой", что преступила клятву, данную матери, и теперь в ее дальнейшей жизни как бы ничто подобное не исключалось, ибо единожды солгав… Хорошо, что было много работы, и это затушевывало остроту и двусмысленность ее положения. Адам теперь ночевал у нее в грузовичке каждую ночь, и, даже засыпая, они крепко держали друг друга за руки.
– Ты чего держишь меня за руку? – как-то спросил он со смешком в голосе.
– Боюсь – вдруг исчезнешь! А ты чего? – в свою очередь насмешливо спросила Сашенька.
– Тоже боюсь, – как-то очень печально отвечал Адам. – Я все время за тебя боюсь – каждую минуту.
– А я за тебя, – сказала Сашенька. – Как-то мне не верится…
– Во что не верится?..
– Не знаю… – И она тихо заплакала, по обыкновению уткнувшись носом ему в грудь. – Сама не знаю. Может, я недостойна такого счастья?
– Ты недостойна? А кто же тогда достоин? Это скорее я…
– Никогда в жизни я так часто не плакала, а сейчас чуть что – глаза на мокром месте, – всхлипнула Сашенька. – Может, я сумасшедшая?
– Это нормально, не забивай себе голову. Это абсолютно нормально. Мне и то иногда хочется зареветь вместе с тобой – душа на разрыв! Почему – сам не знаю… Что-то томит меня, что-то жжет! Ладно, давай не будем…
– А ты стал лучше оперировать, – не к месту сказала Сашенька.
– Да, я знаю. Все только из-за тебя. Ты меня как бы приподнимаешь…
А на другой день после этого разговора опять навалилась такая тяжкая работа, что часов через сорок наступило то самое знаменитое запредельное торможение нервной системы, о котором Сашенька узнала еще в московском госпитале и которое ее новым коллегам пока еще не было знакомо. Познакомились…
Потом Адам с Сашенькой отсыпались часов восемнадцать, но все равно держали друг друга за руки – механизм уже выработался и почему-то не ослабевал, а только усиливался с каждым днем.
Прошел месяц после дня рождения Адама. Сашенька поняла, что она понесла. Профессия Адама Сигизмундовича также не позволяла ему оставаться в неведении. Скоро они объяснились.
– Что будет? – спросила Сашенька.
– Я очень рад… Все будет как у людей, поедешь рожать к своей матери. Все будет хорошо… Подожди-ка меня чуть-чуть. – И с этими словами он скорым шагом направился к палатке, в которой располагался начальник госпиталя.
Хотя стоял октябрь, но еще светило в чистом небе солнышко, последние погожие деньки теплой осени еще радовали, еще баловали фронтовой и прифронтовой народец. Ходили слухи, что не сегодня-завтра их госпиталь переведут во вторую линию фронта, поближе к передовой. По всему было видно, что битва за далекий отсюда приволжский город медленно, но верно входит в свой зенит, что немцам и на этом степном куске русской земли не удался их хваленый блиц-криг, что впереди еще большая бойня.
За месяц совместной жизни Сашенька так привязалась к Адаму, что временами ей казалось, будто он был у нее всегда. Она сразу стала смотреть за ним, как настоящая жена за настоящим мужем. Она видела, что многие девчонки завидуют ей, но это ее никак не трогало. Теперь в ее грузовичке был для нее настоящий дом.
Шофер этой полуторки, маленький, рыженький, конопатый Коля из Астрахани, старался ей во всем угодить и звал ее не иначе, как "товарищ старшая медсестра". Для него и Сашенька, и Адам Сигизмундович были большое начальство, и он их чтил искренне.
– У меня у самого мамка медсестричка, так я вашу работу знаю, – говорил Коля, которому было свойственно в разговоре перескакивать с пятого на десятое. Он и перескакивал. – А немцу сроду Сталинград не взять. Он же такой длин-ный, и весь вдоль Волги, ой-ё-ёй! Километров пятьдесят будет в длину, не меньше, куда им такой кусок схавать, подавятся! Там завод на заводе, и каждый – крепость. Один тракторный чего стоит! Подавятся[14]!
Сейчас, когда возле штабной палатки Адам Сигизмундович о чем-то разговаривал с Константином Константиновичем, маленький Коля открыл капот своей славной новенькой полуторки и что-то придирчиво осматривал в моторе.