bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 18

Религия арабов

До ислама главное место в бедуинской религии занимали не боги, а судьба – слепая, разрушительная сила, стойкость перед ударами которой служила мерилом мужества. «Судьба настигнет тебя, как старый слепой верблюд», – писал арабский поэт Зухайр. Ее нельзя было ни предвидеть, ни избежать, можно было только принять с достоинством. Боги шли только на втором месте.

В Аравии люди сами изготавливали себе богов и повсюду возили их с собой, как сосредоточие магической силы. Они высоко ценились – потерять бога означало потерять и силу.

Каждое племя почитало только своих, местных богов. Они были как бы старшими родственниками, покровителями, противостоявшими другим племенам и их богам. В древнем мире часто возникала тема, чьи боги сильнее. Иметь сильного, могущественного бога считалось благом для племени, поскольку он обеспечивал ему благосостояние и победу над врагами. Родственные отношение с богами подчеркивалось тем, что боги были похожи по характеру на своих подопечных: какое племя, такие и боги, и наоборот. Божество представляло собой как бы проекцию, собирательный образ племени.

Боги делились на южных и северных. На юге боги жили на звездах, планетах, солнце и луне. Луна, холодная и бесстрастная, считалась мужским богом; солнце, горячее и бурное, – женским. Это были более культурные божества, заимствованные у древних цивилизаций. Почитали звезду Сугейль – путеводный знак в ночном небе. В Мекканском святилище, построенном по преданию самим Авраамом, хранилось триста шестьдесят племенных идолов, которым курили благовония. Здесь протекал священный источник Замзам, некогда напоивший Исмаила и Агарь, и стояла знаменитая Кааба – гранитный куб, в северо-восточный угол которого был вделан черный камень, брошенный ангелом Адаму. К нему шли паломники, каждый из которых семь раз целовал камень. Говорили, что сначала камень был абсолютно белым, но потом почернел от грехов прикасавшихся к нему людей. Справа и слева от Каабы стояли два холма, на одном из которых возвышался бог Исаф, а на другом – богиня Наила. Считалось, что это мужчина и женщина, которые предались любви прямо в Каабе и за богохульство превратились в камень. В нише над священным источником стоял главный мекканский бог Хубала в виде высеченной из сердолика статуи с золотой рукой. Хубала мог предсказывать будущее, для этого существовало специальное гадание на стрелах.

На севере боги были гораздо проще. Кочевники поклонялись большим и высоким камням – бетилам, стоявшим вертикально посреди степи и видимым издалека. Они казались бедуинам окаменевшими гигантами, загадочным и могущественными существами. Например, у племени тайи был идол аль-Фалс – красный выступ черной скалы, похожий на человека.

Бетилы поменьше возили с собой, в качестве «карманных» богов. Их везли под балдахином на верблюде, в сопровождении кахин – предсказательниц с длинными распущенными волосами, которые били в барабаны и нараспев выкрикивали пророчества на особом ритмизированном языке садже (позже запрещенным Мухаммедом как «дьявольский»).

Арабам вообще очень нравились идолы. Расположившись на привал, они собирали четыре камня, выбирали из них самый красивый и делали его богом, а из трех остальных сооружали подставку для котла. Названный богом камень ставили в каком-нибудь приятном месте и обходили вокруг него, как вокруг Каабы. Такие камни называли ансаб, а обход – давар. Но все это были младшие, неглавные камни: главный камень находился в Каабе.

Арабы сознавали, что их идолы примитивны, поэтому могли и низложить их, если они чем-то им не нравились. Так, один араб разгневался на камень, от которого разбежались его верблюды, и объявил его не богом. Поэт Имруулькайс однажды отправился на войну и стал гадать перед идолом Зу-л-Халасам по стрелам – какая из них выпадет, разрешающая, откладывающая и запрещающая. Когда выпала запрещающая, он в гневе сломал стрелы, ударил ими по лицу идола, воскликнув: «Да укусишь ты член своего отца!», – после чего отправился в поход и благополучно его завершил. В племени бен-ханиф однажды сделали идола из молока, масла и финикового теста, а когда настал голод, съели его.

Однако все это были как бы младшие, подчиненные боги, игравшие большую роль в жизни людей, но являвшиеся частью мироздания, а не его основой. Основным же Богом-творцом был невидимое и непостижимое существо, стоявшее далеко от людей и слишком возвышенное, чтобы непосредственно влиять на их судьбу. Он не имел имени, и его называли просто Бог (аль-илах, или Аллах) или определяли его по качествам: милосердный, всевышний, владыка.

Кочевники сознавали себя частью племени, а не народа, поэтому местные боги для них были важнее всеобщего. Однако уже и в то время встречались люди, которые почитали единого Бога, а не племенных богов. Их называли ханифами. Ханиф – имя презрительное, значит безбожник или еретик. Ханифы верили в загробную жизнь и старались жить праведно, чтобы получить награду после смерти. Тем самым они выделяли себя из клана, сознавая себя особой личностью, для которой важней всего личное поведение, а не жизнь племени.

Арабы были удивительно невосприимчивы к другим религиям, которые они видели вокруг себя. Их почти не затронули ни христианство, ни зороастризм, ни иудаизм. Христиан (в Аравии их называли насара, то есть назореи), живших в арабских оазисах, не преследовали и не гнали – каждый мог верить во что угодно, – но считали чужаками, так же, как и их веру. В основном это были сектанты, раскольники, бежавшие из Византии от преследований властей: несториане, монофизиты. Только в пограничных областях их влияние было довольно сильным: гассаниды приняли монофизитство, а лахмаиды сочувствовали несторианам. В северном Йемене был целый город, Наджран, населенный одними христианами и имевший своего епископа. Семена христианской веры посеял здесь некий Фамийун, обративший местных жителей с помощью чуда: силой молитвы он вырвал из земли пальмовое дерево, которому поклонялись арабы.

В «пустынной» Аравии христианство тоже имело некоторые успехи. Некий Аспебет, вождь арабов, служивший персам, отказался выполнять приказ о преследовании христиан и, наоборот, стал их другом. Два монаха, Ефимий и Феоктист, вылечили его сына Теребона, после чего Аспебет принял крещение вместе с семьей и всем племенем, а потом стал и епископом арабов под именем Петра. Петр даже участвовал в 3 Вселенском соборе, осудившем Нестория.

Огромное впечатление на арабов произвел Симеон Столпник. Жизнь этого аскета, простоявшего на каменном столбе 38 лет, поразила бедуинов и склонила многих к христианству. При этом они продолжали вести прежний образ жизни, кочуя по пустыне и устраивая церкви у себя в палатках. После смерти Симеона арабы пытались отбить его тело у сирийских христиан, приведя для этого множество людей с верблюдами.

Но если воображение арабов увлекали монахи-отшельники и красочные христианские церемонии, то в суть догматики они не вдавались. Христиане казались им людьми склочными и беспокойными, постоянно ссорящимися друг с другом.

Гораздо сплоченней и влиятельней христиан выглядели иудеи. После разрушения Иерусалима и восстания Бар-Кохбы они рассеялись по разным землям, в том числе и по Аравии. Арабы называли иудеев «яхуди». Иудаизм был особенно силен в Йемене, где находилось Сабейское царство. Его жители без конца вели войны с христианами, порой очень жестокие. Один из йеменских правителей-иудеев Зу Нувас отправился в поход против христианского Наджрана и, не сумев его взять, пообещал жителям пощадить их жизнь и оставить им их веру, если они сдадутся. Однако слово свое он не сдержал: войдя в город, йеменцы выкопали в нем большие ямы, залили горючей жидкостью и сожгли в ней всех, кто отказался принять иудаизм.

Еще меньше влияния в Аравии имел буддизм, эхо которого иногда доносилось из далекой Индии. Царь Ашок Третий в III веке до н. э. посылал сюда миссионеров-буддистов, но их проповедь успеха не имела.

Кроме богов, арабы верили в духов и джиннов. По представлениям арабов, джинны стояли ниже бога, но выше человека. Они имели воздушное или огненное тело и обычно были невидимы. Ибн Халдун писал, что джинны не имеют собственной формы и изображения, но способны принимать разные обличья: животных, деревьев, кувшинов, красивых женщин. Джинны живут в камнях, в деревьях, в идолах – у каждого свое жилище. По природе они не добрые и не злые, но могут причинять добро или зло, когда захотят. Поэтому арабы на всякий случай приносили им жертвы и просили о помощи и защите.

Поэзия

Арабская поэзия – одно из самых удивительных явлений мировой культуры. В Аравии не было никакого искусства и никакой литературы, кроме поэзии, зато эта поэзия была замечательна и до сих пор поражает своей свежестью и красотой. Строение и ритмика арабских стихов были настолько изощренными, а среда, в которой они рождались, настолько дикой и суровой, что, по выражению одного литературоведа, такой поэзии просто не могло существовать. Тем не менее, она существовала. В более позднюю мусульманскую эпоху считалось, что золотой век поэзии уже давно позади и ни один современный поэт не может сравниться с «джахилийскими» поэтами доисламской эпохи. Поэты у арабов почитались как почти неземные существа, способные напрямую общаться с богами, которые вдохновляли их и вдыхали гармонию в их стихи. Быть в родстве с поэтом считалось высокой честью, их с радостью принимали в любом доме, никто не мог причинить им зло – это было почти святотатством.

Темы арабских стихов были почти всегда одни и те же. Они описывали природу пустыни, обаяние вольной жизни на коне, в скитаниях и охоте, мужество и гордость странника, привязанного только к своему верблюду или коню. Любовные переживания обычно сопровождала грусть, сознание тщетности и мимолетности красоты, в которых, однако, заключалось особое очарование. Бедуины чем-то напоминали самураев: это были одновременно воины и поэты, сочетавшие культ мужества, смелости, жестоких сражений с утонченной лирической чувствительностью и созерцательной меланхолией.

Вот поэтически настроенный бедуин забирается на скалу и там, сам застыв как камень, озирает с высоты окрестности, а вокруг бродят дикие козы, не замечая одинокого, погруженного в созерцание путника. Он блуждает в никому не ведомых местах, в глухих, забытых Богом пустынях, томимый какой-то смутной тревогой, полагаясь только на свой меч и путеводные звезды. Его спутники – терпение, стойкость, смелость, непреклонность духа, не уступающего ни перед чем, никого не боящегося: ни голода, ни зноя, ни диких зверей, ни ночных духов, ни смерти. Смысл его жизни – быть смелым и свободным, все видеть, все понимать, но ни от кого не зависеть, в том числе от Бога; упиваться миром во всех его преходящих и изменчивых деталях и в то же время трезво смотреть на жизнь, видя ее трагичность и красоту.

Касыда

Главной и чуть ли не единственной формой арабского стихотворения была касыда: небольшая поэма из 80–120 строк, уложенных в рифмованные двустишия – бейты. Она начиналась с лирического вступления (насибы) и имела несколько обязательных частей с разным настроением и темой.

Содержание насибы всегда было одно и то же: память о былых битвах, ностальгия по бурной юности, полной вина и любовных утех, тоска о любимой женщине, о далеких друзьях, об ушедшем времени. В середине касыды (эта часть называлась васф) поэт как бы отвлекался от воспоминаний и, оглядевшись по сторонам, давал четкое и яркое описание окружающего мира: своего коня, верблюда, пустынного пейзажа. Он с любовной точностью рисовал скудный бедуинский быт, передавая особое обаяние простой и чистой жизни. Заканчивалось длинное стихотворение фахрой – чем-то вроде былины, воспевающей деяния древних богатырей, свои собственные подвиги и славу своего рода.

Сочиняя касыды, бедуинские поэты как будто все время писали одно и то же стихотворение, но в бесконечно новых и разнообразных вариациях, стараясь поразить смелостью и свежестью метафор, остротой чувств и точностью деталей. В арабских стихах всегда был элемент соревнования, желания превзойти своего соперника, победить в поэтическом состязании, продолжавшемся целые века. Вот как поэт Имруулькайс описывал брошенную стоянку в пустыне:

В песчаной долине следы очагов уцелели,И кажутся издали татуировкой на теле.

А его современник Тарафа дополнял и уточнял:

Остатки костра в Ар-Рукамайне похожиНа татуировку, что временем слизана с кожи.

С чем только не сравнивали стихотворцы следы этих старых становищ в пустыне: с полустертыми письменами на пергаменте, с ветхим изношенным плащом, с наколкой на лодыжке новобрачной.

Монотонный ритм с повторением одной и той же рифмы в конце каждого второго стиха придавал стихам особую певучесть – это однообразие было сходно с жизнью самого бедуина. Одна единственная рифма пронизывала все стихотворение, словно длинная нить, которая с равномерными интервалами то появлялась, то исчезала на полотне стиха. В зависимости от того, на какую согласную заканчивалась рифма, стихи делились на лямийя (лям – буква л), нунийя (нун – буква н) и т. д. Метрика касыды тоже была скромной, ее основой служил двойной ямб – раджаз.

Бейт. Арабскую стихотворную строку представляли как бейт – бедуинскую палатку с двускатной крышей, каждая сторона которой составляла полустишие. Полустишие делилось на стопы, а стопа – на «завязки» и «колышки», то есть разные сочетания длинных и коротких слогов. Комбинации этих элементов создавали 16 размеров арабской поэзии, которые сами арабы сравнивали с шагами бредущей по пустыне верблюдицы.

Главной силой арабской поэзии была метафора. Бедуинские поэты писали емко, сжато и конкретно, улавливая сходство между самыми далекими и разнородными вещами, делая наглядными и выпуклыми самые отвлеченные понятия и представления. Бедуин мог, например, сказать, что воспоминания «слепят его как песок пустыни», а глаза влюбленного слезятся от разлуки, словно он «поел незрелой дыни». Подкрадываясь к врагам, он «закутывался в ночную темноту, словно женщина в меховую накидку», а натянутый им лук стонал «подобно лани, потерявшей детеныша».

Вспоминая о покинутой женщине, поэт рассыпался каскадом щедрых сравнений, описывая ее внешность, характер, подробности одежды, украшений («ее талия тонка, как скрученный ремень поводьев», – восхищался Имруулькайс). Здесь встречались довольно откровенные сцены любовных утех, поданные так же просто, естественно и задушевно, как у ранних миннезингеров. Тот же Имруулькайс описывал, как ползком пробирался в шатер своей возлюбленной между вооруженных воинов, даже когда она была беременной или кормила младенца («я подобрался к ней бесшумно, как тихо поднимаются один за другим пузырьки в воде»), и как ласкал ее нагую, в одних браслетах, на дне оврага, неотразимо привлекательную, с закрученными на голове тугими косами, похожую огромными глазами и длинной шеей на испуганного олененка. «Это на ложе простертое полудитя, – восклицал он в восторге, – Даже в суровом аскете разбудит желанье».

Несмотря на свое мужество, бедуинский поэт не стеснялся лить слезы, если их вызывали любовное страданье или скорбь о смерти друга. Любить и мучиться от любви было так же почетно и прекрасно, как рубиться в схватках или весело пировать с друзьями. «Люди с годами трезвеют, а я не могу Страсть превозмочь и поныне живу, как в тумане», – вдыхал Имруулькайс, мгновенно превращаясь из бесстрашного воина в тоскующего лирика.

Правда, потом, рассказывая о своем скакуне, он восхвалял его с не меньшим, если не большим воодушевлением, чем возлюбленную. Поэта восхищали его ноги, глаза, быстрый бег, надежность, верность и сила. Он подвижен «как юла в руках ребенка», его грудь испачкана кровью убитой газели, как жидкой хной, а его хребет под седлом отшлифован, как жернов, на котором можно толочь зерно.

Но, пожалуй, особых поэтических высот касыда достигала в описаниях природы. Имруулькайс, устроившись на привал в пустыне, красочно изображал нестерпимый полуденный зной, когда воздух дрожит и кажется, что «над землей пляшут раскаленные иглы». Тарафа горько жаловался на ночной холод, когда бедуину, чтобы не замерзнуть, приходится сжигать даже собственный лук и стрелы. Этот адский холод не мешал ему попутно замечать, что рассыпанный по земле мелкий помет антилоп похож на толченый перец. Примеров таких схваченных на лету сравнений в арабских касыдах не счесть. Стихотворение бедуина зорко всматривается в пейзаж и видит, что волны в ручье покачиваются как верблюды, нагруженные тюками, ущелье в горах напоминает брюхо дикого осла, а газели рассыпаны по склону «словно шарики порванных бус».

И, конечно, ни одна касыда не обходилась без воспевания племени и его правителя:

Дан судьбою нам вождь величайший на свете,Он – как конь вороной, рассекающий ветер.

Если начинается бой, то

Мы рубим противника с яростью львиной,И воины надают мертвой мякиной.

«Кровь лилась, как вода из разбитой бутыли», – похвалялся поэт очередной стычкой за какой-нибудь отбитый колодец или украденный скот.

В касыдах часто встречались нравоучительные вставки – хикмы, рассуждения о времени, о смерти, о сути вещей. Для арабских поэтов было характерно стоически-трагическое мироощущение: все тленно и тщетно, жизнь приносит разочарование, от смерти никуда не уйти. Все прекрасное и светлое осталось в прошлом, там любовь, дружба, юность, сейчас же остались только вражда, одиночество, близкий конец.

Что толку скулить? Лишь терпенье поможет в беде.Как бурлила отважная молодость в жилах,А теперь я ни встать, ни одеться не в силах.

Но поэт тут же надевал на себя маску гедониста, ловящего моменты наслаждения перед лицом неизбежной смерти. Надо жить во всю силу, щедро, не считая денег. Могилы скупцов не отличить от могил транжир. Пей, веселись, люби красавиц, проматывай все, ни о чем не жалей.

При жизни ты должен все радости плоти вкусить,Чтоб конь мог пастись, удлиняют веревку ему,Но жизнь не продлить…

В итоге бедуинский поэт воплощал в себе сразу три идеала: воина, влюбленного и щедрого гуляки. Всегда самый сильный и смелый, победоносный – и в то же время одинокий, бедный, всем чуждый, гордый, независимый, готовый скорей «грызть камни», чем просить помощи. Стоик, ведущий жизнь, полную лишений, твердо и мужественно встречающий смерть, – и беспечный весельчак, забывающий обо всем на свете за чашей вина и в объятиях красоток. Неотразимый сердцеед, свободный и ветреный, от которого без ума все женщины, – и безумный влюбленный, всю жизнь чахнущий только по одной. В конечном счете главным оказывалось богатство и полнота жизни, не потерянной зря, и ощущение превосходства над другими – не только самого себя, но и всего «своего»: племени, женщины, друга, коня, доспехов. Арабский поэт как бы говорил: «Я сильней, умней, мужественней всех, я ни в чем никому не уступлю и всех во всем превосхожу, я пью эту жизнь полной чашей». Не то, что некоторые ничтожества, вроде трусливого мужа той женщины, с которой спит смелый бедуин: ее супруг жалкий трус, он может только бормотать угрозы, и даже жена его презирает. Все это было бы почти смешно, если бы не обрастало роскошной чередой подробностей, выливающихся на читателя бурлящим потоком, горстями метафор и метких словечек, от которых захватывает дух.

Кроме касыд существовали более короткие стихи на одну тему – их называли «кита», что значит отрывок. Обычно это были небольшие боевые речевки, состоявшие из угроз и оскорблений, которые обрушивали перед боем на врага (их называли хиджи), или ритуальный плач над телом павшего воина (рисы). Лучшими мастерами заплачек-рис были женщины-поэтессы.

Тариды и панегиристы

Стихи бедуинских поэтов никогда не записывались. Они передавались из уст в уста и декламировались профессиональными чтецами – равиями, помнившими наизусть тысячи стихов. Только позже они были записаны и собраны в сборники и антологии.

Хотя поэты считались гордостью племени, обычно они стояли особняком, вне родовой поруки, добровольно удалившись от жизни своих собратьев или отверженные ими. Среди них часто были романтические герои, поэты-изгои, байронические странники, изгнанные из родного племени и скитавшиеся в одиночестве по свету. Их называли тариды.

Таридом был первый и лучший из доисламских поэтов – сын книдского князя Имруулькайс. Если верить его поздней биографии, он был изгнан своим отцом из дома и бродил в пустыне с кучкой друзей, занимаясь охотой и стихотворчеством. Домой поэт вернулся только для того, чтобы отомстить за смерть отца, убитого вечными соперниками книдов – князьями Хира. Он отправился за помощью в Константинополь, где добился от императора Юстиниана назначения на пост филарха в Палестине. По легенде, во время своего пребывания при дворе он соблазнил одну из византийских принцесс, и разгневанный император отдал тайный приказ убить его по дороге к месту назначения. Неизвестно, так ли все это было на самом деле, но касыда Имруулькайса в сборнике муаллака всегда считалась у арабов непревзойденным шедевром и образцом.

Еще более яркий пример романтического изгоя и нонконформиста – Тарафа. Гуляка и транжира, которого выгнало собственное племя («родня сторонится меня, как верблюда в парше», писал он), жил при дворе Лахмидов и разгневал князя какой-то дерзкой эпиграммой. Не показав виду, князь отправил поэта и его дядю с посольством в Бахрейн и передал им запечатанные письма, которые они должны были вручить бахрейнскому царю. В этих письмах он просил царя казнить обоих послов по прибытии. Подозрительный дядя по дороге распечатал письмо и попросил какого-то юношу его прочесть (ни он, ни его племянник не знали грамоты), а когда коварство князя раскрылось, выбросил письмо и сбежал. Но юный Тарафа, которому было всего двадцать лет, из гордости и презрения к смерти отказался распечатывать свое письмо. Он привез послание в Бахрейн, и на следующий день поэта казнили, закопав живым в землю.

Другой тарид – Антара ибн Шаддад, сын рабыни-негритянки. Это был мужественный воин и в то же время воплощение поэта-любовника, помешанного на безответной любви к двоюродной сестре Абле. Он то описывал жестокие сражения, то изливал в стихах свои страдания от неразделенных чувств к возлюбленной. Ему грезились ее полураскрытые уста, пахнущие, как «полный мускуса кисет». Антара всегда чувствовал себя уязвленным тем, что его таланты и смелость не ценят по достоинству из-за его ничтожного происхождения и черной кожи. Недостатки своей родословной он восполнял с помощью меча. В будущем именно Антара стал героем легенд – как безупречный витязь, благородный, храбрый, никогда не знавший поражений, защищавший бедных и слабых, полное совершенство и предтеча западных идеальных рыцарей вроде Роланда, Ланселота или Парсифаля. Его собственные стихи полностью соответствовали этом образу:

Покрыта пылью голова, одежда вся в лохмотьях,Он не расчесывал волос, пожалуй, целый год.Он целый день готов таскать железную кольчугу,Он ищет гибели в бою, его удел – поход.Так редко он снимал доспех, что ржавчина на коже,Следы ее не смыть водой, ничто их не берет.(Пер. А. Ревича)

От жизни многих других бедуинских поэтов осталась только пара эпизодов или какая-нибудь яркая деталь. Например, Зухайр был миротворцем, вечно призывавшим остановить бессмысленные войны, а Хатим славился такой щедростью, что однажды одолжил копье собственному врагу. Имя поэта Амра ибн Кулсума вошло в арабскую поговорку: «Скор на руку, как Амр ибн Кулсум». По легенде, он как-то раз приехал в гости к князю Хиры вместе с матерью и, пока жена князя принимала мать в соседней палатке, беседовал о чем-то с князем. Неожиданно поэт услышал гневный возглас матери: супруга князя обошлась с ней непочтительно. Поэт немедленно вскочил и вонзил нож в горло князю.

Чтобы уйти от племени и жить одному в пустыне, требовалось большое мужество, почти безумная храбрость. Тарид Аш-Шанфара написал об этом, пожалуй, ярче других:

Неделю могу я прожить без питья и еды,мне голод не страшен и думать не стану о нем.Никто не посмеет мне дать подаянье в пути,глодать буду камни и в землю вгрызаться зубами.Ты видишь, я гол и разут, я сегодня похожна ящерку жалкую под беспощадным лучом,Терпенье как плащ на бестрепетном сердце моем,ступаю по зною обутыми в стойкость ногами.(Пер. А. Ревича)

У одиночек-изгоев был противоположный полюс – поэты-панегиристы, жившие при дворах богатых князей и воспевавшие достоинства тех, кто хорошо им платил. Среди них имелись свои крупные величины, такие как аль-Аша, аль-Хутайя или ан-Набига, кормившийся у правителей Хиры. Иногда панегиристам удавалось служить двум князьям сразу – например, тому же ан-Набиге, который пел хвалы одновременно и хирским владыкам, и их заклятым врагам гассанидам.

Муаллаки. Из сотни арабских поэтов, живших в VI–VII веках, самыми лучшими считаются семь, вошедших в сборник муаллаки. «Муаллак» буквально значит «нанизанные на нить», как жемчужина в ожерелье. У этого слова есть и другое значение – «вывешенные». На ярмарках в Мекке проходили состязания поэтов, и лучшие стихи потом записывали золотом и вывешивали в Каабе. В муаллаке каждый поэт представлен только одной касыдой. В этот канон вошли стихи Имруулькайса, Тарафы, Зухайра, аль-Хариса, Амра ибн Кульсума, Антары и Лабида.

На страницу:
3 из 18