bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
12 из 17

«Да. Только наклон у меня влево».

«Левша или упрямец?»

«Упрям как мул».

«Хорошо – не ишак! Напиши что-нибудь. Ну, хоть стишок какой. Из Багрицкого…» Он подал мне блокнот и авторучку. Я написал несколько строк.

«Неплохо, неплохо… Понимаешь, матрос, я заканчиваю диссертацию, но почерк у меня отвратительный. Машинисткам в Североморск рукопись в таком виде посылать бессмысленно. Помочи мне – перепиши!»

«У Вас ведь терминология специфическая, верно, мне незнакомая…»

«Да что там! Проникающие ранения брюшной полости. Вчера, когда тебя оперировали, слушал?»

«Слушал в пол-уха…»

«Но ведь понимал?»

«Почти всё».

«Да я тебя с терминологией быстро ознакомлю. Я здесь круглосуточно, пиши, будет непонятно – позовёшь, ещё объясню, а? Согласен?»

«Конечно, согласен!»

«Вот и славно! Так я пойду за своими бумагами, а к тебе сейчас друг твой зайдёт, поговорите…»

Двадцать дней я переписывал тетрадки майора Майера, даже рисовал «картинки» цветными карандаши, старался очень. Майор остался доволен. Выписывая меня по окончании переписывания, сказал:

«Будут трудности – позвони в госпиталь, попроси, чтобы передали мне, что ты звонил. Сам не сможешь, пусть позвонит Ефим или Юрий. Я пойму, что делать… Понял?»

«Спасибо, товарищ майор медицинской службы!»

На батарее Дзебы я уже не застал. Он два дня, как был демобилизован. Это, о Апостол Лука, была самая длинная беседа с врачом».

«Общение это дало тебе много, полагаю… – задумчиво сказал Лука. Марк и Матфи важно покивали… Обращался ли ты к Майеру ещё?»

«Да, дважды».

«Поведай. Можешь с подробностями… ты многоречив, но мы утомлены узким кругом общения…»

«Благодарю, о Апостол! Я постараюсь быть краток. Первый раз я попал в госпиталь по несчастью. Опрокинулась грузовая машина тяжело груженная брёвнами для дров. Везли их с причала на батарею. Грузившие матросы спали поверх брёвен. Подавило их… один умер сразу…»

«Был ли ты среди них?»

«Да. Я спал у самой кабины. Когда машина стала опрокидываться, не проснувшись ещё, автоматически сгруппировался. Помогло, видно, что гимнастом был. Кувыркнулся в воздухе, потом по песку, среди валунов, в зоне отлива… Вымок только и в грязи испачкался весь…»

«Не гимнастика спасла тебя, а Хранитель…»

«Я тогда и понятия о таком иметь не мог. Уцелел, значит, повезло. Даже Бога поблагодарить не умел… Отряхнувшись, вернулся к машине. Она лежала кверху колёсами. Они ещё даже крутились. Журчала вода из радиатора…и наверное, бензин, но не вспыхнуло, не взорвалось… В кабине было пусто. Водителями были Павляк и старшина Титаренко. Я стал обходить вокруг машины и увидел торчащие из-под брёвен плечи матроса и вытянутые руки, голова огромная! Я не понял сперва, в чём дело, а это изо рта у него вшел такой пенистый кровавый шар… Лица его я узнать не мог… Из-под брёвен крики и стоны слышались, а я был один! Что я мог сделать с такой тяжестью?! Потом появился Павляк. Сказал, испуганный, что бегал в тундру «до витру», и ещё спрятал под камень «права», но это – секрет! Я спросил, где старшина Титаренко. Павляк сказал, что Титаренко то и был за рулём…пока он думал, что побёг он на батарею за помощью.

«Не ранен?»

«Не, только вонища от него!»

Мы с Павляком потерянно кружили среди брёвен, уговаривали ребят потерпеть – скоро подмога будет, спасут… Подмога и правда скоро подоспела. С причала видели, как машина кувыркнулась под откос. Оттуда примчался вездеход-тягач. Чуть позже от нашей батареии прибежали офицеры: Давляк, Падецкий, Боровик, а следом – сержанты и остальной личный состав – на батарее остался один дневальный, да те, кто были в карауле. Очень быстро машину с брёвен сковырнули. Брёвнышки аккуратно стали разносить, придавленных-покалеченных оттуда извлекать… А тут и из госпиталя фургон примчался. В нём рядом с шофёром – майор Майер. Два медбрата выбрались изнутри с носилками, медсумками, грудой пакетов с бинтами. Они сразу начали работать, не теряя времени на расспросы. В самом низу на земле лежали два толстенных бревна. Между ними был зазор, сверху толстенное бревно. Так, когда сняли верхнее бревно, то увидели: лежит на животе, руки под лицом, меленький тощенький матросик. Вытащили – живой! Оказалось – спал! Так вымотался, за пол суток погрузочных работ, что и не проснулся! Везунчика звали Субочевский Казимир Анатольевич. Покалеченных увезли в госпиталь, мёртвого – на батарею, готовить к похоронам… Был он сиротою, из родни имел лишь тётку. Её вызвали. Неделю она добиралась к нам. Покойник был в пустующей казарме-клубе, весь залитый формалином. Похоронили его на крохотном кладбище рядом с госпиталем.

«так когда же ты обращался к Майеру?»

«А я не обращался. Он позвонил на батарею и сказал: «Нужна донорская кровь, срочно, первой группы, с положительным резус-фактором». Просил прибыть офицеров, тех у кого нужная группа, сдать кровь. Сказал, что у оперированного матроса Ягупьева, нужная группа, чтобы взяли, если возражать не будет. Я не возражал стать донором. Взяли у меня кровь. Отлежался я сутки. А потом Майер ещё на пару недель задержал меня, чтобы снова я писал и рисовал. Оба были довольны. Конечно, из-за войн бесконечных, не заботливости вашей по коей травмы и увечья случаются, ваши лекари вынуждены использовать донорскую кровь. Но неправильно это. Противно творению. Кровь должна быть своя! Восстанавливать её следует питанием правильным, упражнениями физическими, массажем, омовением, молитвами… К этому вашим лекарям надо людей вести…Кровь – составная часть мышления человека… Так сказал Лука, и помолчав, продолжал: «Трансплантации, проводимые вашими лекарями – дело противное Творцу, преступное. Те, кто этим занимается, не ведают, что творят… Смертного надо растить во чреве здоровым и крепким, научить беречь своё тело. Питаться разумно, по климату и нагрузкам, работать над здоровьем! Ходить пешком… Восстановительная хирургия – дело доброе. Разные вставки – протезы надо делать из материалов разных, но от людей мёртвых, а тем более живых, не брать!»

«Сдавал я кровь несколько раз за деньги, в Ленинграде. Получается, что что-то от моих переживаний неожиданно попало в человека совсем иного душевного склада, хоть и в малой дозировке. Ну, помогла эта моя кровь восстановиться физически. Но нематериальные составляющие этой крови, носителе памяти, наследственности вмешались в жизнь чужого организма? А если пересаживается сердце, почка?»

«Это мука и наказание для выжившего…»

В это время я бездумно снова расставил шахматные фигурки по клеткам. С удивлением увидел, что игра пошла…

«Расскажи о втором обращении к Майеру! Да внимательнее играй!»

«Слушаюсь, о Апостол! Издалека начну. Командиром нашего взвода был молоденький лейтенантик Петляев, прибыл сразу после окончания училища. Из деревенских, но грамотный, добрый. К нам, матросикам, относился как старший брат, но дистанцию держал, панибратства не допускал. Прошёл почти год, подошло ему время в отпуск ехать. Собирался он дома жениться, вернуться в Озерки с молодухой. Чемодан и рюкзак собрал, ждал прибытия с часу на час рейсового пароходика, который доставил бы его до Мурманска. А пароходик задерживался – видно штормило Баренцево море. Наш –то Мотовский залив спокоен был, в нём штормов не было, разве что иногда нагоняло в прилив воды больше, чем обычно. Пришлось Петляеву ожидание перенести в казарму – велико нетерпение предотпускное! И устроился он подремать на моей койке. Как старослужащий уже, я занимал нижнюю койку. Он вздремнул, а офицеры «отпустили» традиционную хохмочку. Решили в чемодан ему засунуть тяжеленный валун. При этом выяснилось, что молодой лейтенант не сдал, как положено при убытии, новенький ПМ. Старший офицер Давлюк пистолетик из кобуры вынул и железку какую-то туда запихнул…гуляй, мол, Петя по деревне… А тут и рейсовый «Ястреб» загудел, предупреждая, что долго ждать не может, выбился из расписания, началась суматоха… Уехал наш взводный в спешке, полусонный, ничего не заметил… А на рейсовом буфет гражданский, в розлив и на вынос… Видно, попил Петя хорошо до Мурманска, а может и до Москвы… Уехал он в деревню свою воронежскую. Там обнаружил отсутствие пистолета и запаниковал, помчался к военкому… Отпуск ему испортили, но всё же женился и в часть приехал с «молодухой». А машина розыска уже закрутилась по всему маршруту следования в отпуск нарушителя. Ходили военные дознаватели, проводили допросы. На батарее была кутерьма… Давлюк почему-то сказал, что никакого пистолета из чемодана отпускника он не брал, так как в личные вещи офицера не принято заглядывать. Очевидно было одно – утрачен табельный – ещё секретный тогда – пистолет, и его следует отыскать! Так как отбывающий спал на моей койке, то я стал первым из старослужащих, кто подвергся допросу дознавателя, прибывшего из Североморска. При опросе присутствовал Бурысь, офицер, осуществлявший режимный надзор над той округой. Очень был тяжёлый, «рысий» взгляд у того человека… Потом опрашивали многих: кто что видел, предполагает… И у каждого оставалось ощущение, что дознаватель и Бурысь подозревают именно его!

Все мы, цепочкой, под контролем офицеров, ходили по округе, переворачивали каждый камешек, заглядывали в каждую щёлку, с магнитом шарили в лужах и ручье… И ничего не нашли похожего на пистолет, хотя были другие находки: самодельные ножи, кошелёк с деньгами, что то ещё, не помню уже… И опросы-протоколы, перекрёстные допросы, выяснение противоречий в показаниях…

Приходили к моим родителям. Он ведь на моей койке спал перед отъездом… Моим домашним это радости не доставило! Ко мне полетело многословное ругательное письмо отца с злющей припиской матери. Текст этого письма прочитал Бурысь, и это не прибавило доверия ко мне… Как-то допрос продолжался более четырёх часов. Меня зачем то заставили вспомнить и о Ростове, и о Фергане, Шадринске, и – особенно подробно – об Одессе… А у меня о последнем месяце в Одессе было, о чём умолчать… Короче – я запсиховал! И попросил Ефима – у него на складе был телефонный аппарат, чтобы не звонить из казармы, где полно ушей, – вызвать госпиталь и передать Майеру, что Боря приболел.

Уже на следующий день мимо нашей батареи, по делам врачебным, проезжал майор Майер, и сделал остановку по пути следования, чтобы осмотреть бывших пациентов…в их числе был я… Ещё через два часа трое с нашей батареи прибыли в госпиталь на обследование… Одного из троих, тоже москвича, Володю Власова – через месяц комиссовали по сердечной недостаточности, ещё одного перевели на лёгкие хозработы из орудийного взвода. А я три недели переписывал опять тетрадки Майера, рисовал. А он иногда даже разговаривал со мной на отвлечённые темы. Прописал успокаивающие таблетки, делал вливания хлористого кальция. Короче, на батарею я вернулся крепеньким и бодреньким, когда история уже завершилась. У Петляева сняли звёздочку с погона. Стал он младшим лейтенантом, а старшего офицера Давлюка сняли с должности и отправили в Североморск. Пистолет же продолжали искать ещё долго, но без особой активности. Досматривали вещи уезжающих в отпуск или демобилизованных, не только в казарме, но и по прибытии на борт рейсового парохода…

Рассказывая, я не забывал и об игре. Сперва меня теснили белые, а затем мне удалось то, что не раз восхищало Ефима, Юрия и комбата – подряд две «вилки», удар спаренными ладьями., и Апостол Лука мягко положил на клетку поля своего короля!

«Скажи мне, о Лука, откуда я знаю, что ты был лекарем при Павле-Савле, сдаётся мне, он был не слишком воздержан в питании…?»

«Он никогда не нуждался в услугах лекаря. Силён был и могуч. Лекарь и другое окружение ему нужны были для самоутверждения…гордыня…»

«Я тут, при первом вхождении на поляну эту, нечто непочтительное «ляпнул» – Хранитель ожёг меня ниже спины как хлыстом каким-то, до сих пор жжёт! Так теперь я понимаю – вы здесь не просто наблюдаете «За делом рук своих» – вы и живёте, и работаете…Да…»

«Кто среди родственников твоих врачебным делом занимается?»

«Племянница моя, дочь единственного старшего брата».

«Чем именно занимается?»

«А я толком и не знаю. Почти не общаемся. Скажу только, что мой младший брат ровесник ей. В детстве они лето вместе на даче проводили, как брат с сестрой. Тогда Я племянницу часто видел, а позже она уже не приезжала почти».

«Брат твой своё здоровье в бутылке утопил. От того и умрёт… А к племяннице своей обратись, рекомендую. Она женщина с душой, с разнообразными интересами, ей доверять можешь… Ты её советов слушай. Она дурного тебе не скажет, не сделает… И потом – ты ведь усвоил уже, что женщины мудрее мужчин… Вспомни, приведи пример тому…»

«Шли мы раз после вечерней смены с завода «Монометр» в сторону Курского вокзала, медленно шли. Лариса Ивановна и я. Мы ровесниками были, но она уже была в разводе и ребёнка имела… Я был почти влюблён в неё – такая царственная, гордая русская красавица – синеглазая, золотоволосая – жалел я, что на голову выше меня, а то бы… В общем, проводил я с ней политбеседу, как секретарь, нёс ахинею о светлом будущем, которое нам обещал Первый секретарь… Слушала Лариса, слушала задумчиво, так, свысока на меня тепло, по матерински глядела, а потом спросила: « А что, Боренька, Никита Сергеевич собирается из дальних стран нам людей завести?» «Нет» – говорю ошеломлённо… Тогда она горько так закончила: «Значит, люди те же останутся… Ну, и жизнь наша останется такой же… Прощай, мечтатель, тебе- налево, а мне – направо…До завтра!»

«Иди, Борух! Тебя отзывают…» – сказал вместо прощания Лука.

И снова я кубарем «полетел» в «нечто».

20.Хранитель. Лука.

Я открываю глаза и вижу, что нахожусь в лесу. Лежу вытянувшись вдоль ствола упавшей берёзы, боком прижатый к ней. Под головой рюкзачок с веничками, мягко. Что-то подо мной тёплое постелено, наподобие серой солдатской шинели. Странно. Сапоги-портянки под стволом берёзы положены аккуратно. Когда я их снял? А ноги плотно и тепло окутаны кошмой какой-то. Тепло. Сумеречно. Вечереет или рассветает? А может, просто тучи собрались и ливень будет? Смотрю – возле меня двое возникли: Хранитель и Лука, узнаю… Одеты только снова чудно: Лука – в сереньком дешёвом мятом «пиджачке» и портках таких же, в сапогах кирзовых, на голове – велюровая новенькая зелёная шляпа. Хранитель – в сапожищах яловых, брюках кожаных чёрных, ватнике-телогрейке, а на голове – картузик-прибалтийка. Смотрят молча оба мне в глаза.. Пытаюсь пошевелиться, чтобы сесть или встать даже… Хранитель жестом руки меня удержал. Лука повёл себя странно – стал сухонькой ручкой, длинными мягкими пальцами мне глаза шире раскрывать, в глаза внимательно всматриваться. Потом рот мой раскрыл, сказал хихикнув: «Ну, Ксаврик, раскрой свою грязную пасть, покажи язык!» И пояснил: «Не мни, что ты один почитываешь Мартина Андерсена…». Ещё он мне пульс считал, мочки ушей мял. Хранитель молчание хранил. Я взбеленился:

«Ты, Хранитель, плохо меня оберегал. Некачественно, как в одной хорошей книжке говорится…»

«Чем же ты, раб, недоволен?» Лука в то время на ствол берёзы присел, ручки потёр удовлетворительно, голову склонил, слушать внимательно приготовился.

«Ты ещё в самом раннем детстве, в Кисловодске, куда в санаторий взяла меня мама, позволил мне, крохе, у зеркального водопада споткнуться, об острый камень глубоко лоб разбить – чуть ведь не помер я!»

«Жизни твоей тот случай не угрожал. Небольшое сотрясение мозга было признано целесообразным, и ещё на всю жизнь приобрёл ты особую примету, а это в дальнейшем было тебе полезно. Уже потому, что имел эту отметку не годен ты стал для работы в неких «службах», которые тебя бы завербовали. Твой шрам не изуродовал тебя, верно?»

«Верно. Это по твоей милости я не сумел сделать цветную «наколку» на руке в Новороссийске? Так хотелось иметь акулу, пронзённую якорем и надпись на английском: «Гуд винд, френд!» Чем тебе такая «особая примета» помешала? Я две недели не купался – трафаретку оберегал…»

«Такая «особая примета» могла для тебя опасной стать. Ты несколько раз пытался себе татуировки делать – ни разу не вышло! Потому что оберегаем. Жалеешь? Нет! Подумаешь – аванс мастеру в двадцать пять рублей пропал… Ты в тот же вечер нашёл триста рублей! Значительно больше, раб!

«Почему ты допустил, чтобы я в Ростове с братом через Дон по тонкому льду пошёл, когда уже лёд трещал, и ледоход должен был начаться?»

«Твой брат пошёл на другой берег по своим взрослым делам. А ты сам за ним с рёвом и визгом увязался. На обратном пути он по мосту хотел пройти, но ты устал, снова нестерпимо стал верещать: «Хочу домой! Я устал! Вон огоньки нашего дома…по мосту далеко, холодно! Ты заставил брата через реку уже не утром идти. Он же тебя, капризулю, заставил на пузо лечь, как услышал, что лёд трещит, и сам полз по льду, расползающемуся полыньями, тебя тащил к сваям моста… А потом на руках тебя тащил, бежать пытался, а ведь ему всего одиннадцать лет было! Твоей жизни ничего не угрожало, а брату твоему был важный урок…»

«Не угрожало? У пеня двустороннее крупозное воспаление лёгких случилось! Папа в Москву за лекарством летал, а то бы помер я тогда!»

«Много бы вылечил твой сульфаниламид, если бы я не вмешался руками твоей мамы и сестры её Веры, да и брата твоего. Хотя руки женщин в этом случае целительнее, да и мал был брат, но у него определённые способности были заложены…»

«А зачем позволил ты выгнать из дома няню мою любимую, Ивановну, а потом и «бонну», Софью Николаевну, к которой я привязался?»

«Не разрешено нам напрямую вмешиваться в дела смертных. Ивановна была добрейшая душа, но веровала, и веру свою не скрывала и всё время говорила о «божественном». Это было немыслимо для твоих неверующих родителей-партийцев, особенно для отца – секретаря обкома. Может и обошлось бы, но ты родителей стал называть «нехристями». Как попугайчик твердил: «Нехристи! Дурашка…А «бонна» твоя из-за тебя сама ушла. Ты повырывал прокладочки из папиросной бумаги в её ценнейшей книге о Давиде Сасунском».

«А ведь я после всех этих потерь папку возненавидел! Меня в садик отдали! А я туда ходить не хотел, по утрам орал, а отец однажды спросонья не сдержался, сгрёб меня в охапку и ремешком выпорол! Почему не оберёг?»

«Ну, знаешь, раб, ты перегибаешь, пожалуй…»

«Лучше бы ты чуть-чуть изменил ситуацию, когда мы бежали из Ростова под бомбёжкой и обстрелом… Тогда мама с Верой покидали в наволочки, что под руку попалось из еды. Брат вцепился в коробку с граммофонными пластинками. Меня сонного мать за руку поволокла. А я плакал и не хотел никуда уезжать. Тётя Вера тогда сказала маме: «Брось его Катя, с ним нам не уйти. Не хочет с нами, пусть с немцами остаётся. Он белобрысый, синеглазый, маленький. Они его не убьют, к себе заберут…» Теперь думаю, может она нарочно так сказала, чтобы меня припугнуть? Тогда поверил и взвыл ещё сильнее, но охотно за всеми побежал, и к вагону чуть ли не первым подбежал! Но подействовала на меня мысль о том, что меня хотели бросить, не лучшим образом… А в вагоне матушка уложила нас с братом на пол, сверху навалила матрасов гору, мол если бомба упадёт, то хоть мы то уцелеем… Интересно, Хранитель, смог бы ты уберечь меня, если бы бомба действительно в вагон попала?

А ещё ты неправ был, Хранитель, когда позволил мне в Фергане на тополь пирамидальный забраться вслед за братом… Ему пришлось меня снимать. Сам я боялся даже вниз посмотреть…»

«Скажи ещё, что я не должен был тебя пускать пьяненького на скалу-палец над ресторанчиком в «деловой» поездке по Ставрополью…»

«Да! А что? Ведь наверх я залез, а слезть то уже не мог!»

«Ты не раз меня по глупости своей утруждал! Однажды я тебя «в полёте» спас. Помнишь?»

«Это когда на речке в Быково мальчишка меня с забора между женской и мужской купальнями столкнул, а сам нырнул в реку и напоролся на воткнутую в дно ржавую косу? Ужасно! Он пытался карабкаться на доски купальни, а кишки тащились из воды… Он умер сразу же, там же… Ты тогда меня от прыжка в реку спас?»

«Нет. Это было позже. Ты вздумал искупаться у Краснохолмского моста в Москве-реке. И не просто искупаться! Девчонок стайка там была, да несколько пацанов… Ты разделся и решил нырнуть с гранитного столбика, удерживающего решётки парапета. Залез. Приготовился к прыжку. Тут тебе парнишки закричали: «Тут опасно, камни, железки! Убьёшься, дурак!» Но ты прыгнул! Быть бы голове твоей проткнутой арматурой, да чуть подправил я траекторию полёта… Но дал возможность распороть плечо, чтобы ты ужас ощутил и запомнил!»

«Да. Вспомнил. На месте, где входил в воду ощутил арматуру, ногами ощупал глыбы бетона, стёкла от бутылок. Ярко так представил, как бы торчала из воды пара моих ног. Сразу расхотелось купаться, и я поплыл к берегу».

«Теперь ты немного успокоился, Борух? Лука, прощу тебя, посмотри его ещё раз…». Лука опустился на колени, снова помял мочки ушей, глубоко посмотрел в глаза, заглянул в рот… Посчитал пульс, ощупал кожу на груди под одеждой и сказал: «Учти, смертный, ты на грани болезни печени. Проживёшь долго, если будешь её беречь, а курить тебе не надо. Операций избегай». Затем он сказал Хранителю: «Обязательно покажи мне его перед последним потрясением, ладно?» Хранитель молча кивал. Лука, как я понял, стал меня усыплять. Он сделал несколько пассов над моим лицом, прикрыл тёплыми мягкими пальцами веки. Ладошками мягко прикрыл оба моих уха, отключив звуки, огладил щёки, провёл пальцем длинную черту на лбу и до кончика носу, сделал ещё одну черту посередине лба, словно бы завершая крест. Последнее, что я ощутил – густой аромат цветущего бескрайнего яркого макового поля…

Глава 21. “Колыбельные». Сокровища Матфи.

Снова сижу у ног отдыхающего Иисуса. Правее от него сидит Матфи, медлительно и нежно поводящий над ним длинной пальмовой ветвью. Он что-то тихо заунывно не напевает, нет – гудит как-то утробно, но чувствуется в этом и странная завораживающая мелодия, и ритмика, и – нежность… Глаза его полуприкрыты, сам он чуть заметно раскачивается грузноватым корпусом. Иисус, не раскрывая глаз, тихо говорит на языке несколько гортанном, с малым количеством гласных звуков, но я понимаю:

«Благодарен тебе, Матфи. Ты разбудил во мне самые ранние и радостные детские воспоминания, и принявшую меня в сыновья Мириам… Ты удивительно много знаешь и помнишь для смертного… Я, пожалуй, ещё задержу тебя при себе. Даже, если твой род на земле угаснет – на всё воля Всевышнего!» Матфи пение прекратил, замер, только веерообразные движения руки не прекратил. Молчание…

«А теперь пусть споёт что-нибудь «колыбельное» допущенный сюда раб, а Матфи?»

«Лука считает, что сей раб был на грани истерики, но удержался. Лука принял необходимые меры… Он просил не лишать его возможности ещё раз осмотреть Боруха».

«Всё ли ты понял, Борух-раб? Ответь, подумав хорошо!» – сказано это было тихо, с ленцой полудрёмы… Я пытался вспомнить хоть что-то «колыбельное» – не вспоминалось… В голове пульсировало слово «истерика». И вдруг пришло спокойствие:

«Мне стараются разум сохранить, медицинскую помощь оказывают…» Стал я тереть себе лоб, пытаясь воскресить что-то из Ростовского детства. Ведь пела мне что-то Ивановна, Вера, мамина младшая сестра, пела, Вова пел… В памяти мелькало что- то бессвязное, нежное, руки, гладящие мне голову и тельце, слова были не нужны, убаюкивала простенькая мелодия. Помню, брат пел такую песню, от которой я начинал плакать и засыпал сразу, не дослушав до конца: «Вот умру я, умру, похоронят меня, и никто не узнает, где могилка моя…» Ну не это же петь сейчас! А Иисус один глаз приоткрыл и смотрит на меня с хитрецой, говорит: «Годится. Начинай петь…»

«…А я мальчик-сиротина, счастья-доли мне нет… Вот ведут меня на площадь, кто-то крикнул: «Беги!» Восемь пуль мне вдогонку, две осталось в груди…Вот умру, я, умру…»

Слушал Иисус, оба глаза открыл, на меня, на Матфи посматривал. Матфи спойно-равнодушен, чужд ему напев, чужды слюнявые слова… А Иисусу, видел, песня понравилась. Судорожно соображаю, что дальше то петь? Идиотские слова тут же всплыли в памяти: «Но голова тяжелее ног! Она осталась под водою. Прошли года и пруд зарос, но всё торчит там пара ног!» Нет, это петь не буду! Тут же вспомнилось Красково… Начало лета. Родители в Москве, на работе. А со мной новая няня, бабушка Софья и её внучка, Танечка. Танечкина мама у отца секретаршей работает. Танечке нужен свежий воздух. Папа предложил бабушке с Таней жить у нас на даче целое лето, а заодно и за мной приглядеть. У Тани папа на войне погиб, сирота она. А в Красково им и о питании не надо заботиться. Всё есть у нас по «литерным» талонам-карточкам. … Дождик идёт за окном открытым. Я сижу на подоконнике, ноги свесив наружу. Тамм густой малинник растёт, и птичка маленькая гнёздышко свила – мне заметно – суетится там… Может уже птенчики есть? В комнату входит Танечка. Она младше меня года на три, волочит по полу погромыхивающий коричневый ночной горшок с ручкой. Бабушка Соня завёт «это» – «ночная ваза». Танечка ставит «это» у открытого другого окна, усаживается и начинает разговор, смешно картавя, а глазёнки хитрые…

На страницу:
12 из 17