bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
9 из 11

У него действительно кое-какая мыслишка «взопрела под шапкой», только побаивался, как бы Агафья не испортила обедню.

Красавица! – крикнул. – Иди сюда.

Што обзываться-то? – заворчала женщина потеплевшим голосом.

Иди, я подарок тебе приволок.

Подарок? Я уж и забыла, с чем его едят.

Втайне Серьгагуля был неравнодушен к ней. Повернулся. Жаром обдало и сердце дрогнуло… В тёмном квадрате кабацких дверей – крепкотелая баба. Такую ночами ласкать, обнимать – сил не хватит.

Агафья приблизилась. Кровоподтечная слива под глазом. Большая, будто свинцом налитая – перекособочила лицо и заставляет голову клониться к плечу. Но даже и так – с синяком, с морщинами – видно, что была она красавица в ту далекую пору, о которой и думать забыла: отбили память мужнины костоломные кулаки.

Чернолис был чем-то неприятен ей. Фартовый нагловатый этот парень вызывал в душе ее угрюмую симпатию. Да, да, он неприятен был ей тем, что нравился. Нежное робкое чувство не горело в ней, а тлело, как моховина возле костра, облитого дождем. Агафья думала, огонь в душе затоптан сапогами кабатчика, а на поверку вышло – нет, горит. И почему-то пугалась она своего сердечного огня. Чернолис улавливал это звериным чутьём и полушутя-полусерьезно раздувал этот огонёк при удобном случае. Так было и на этот раз.

Чёрный длинный взгляд его, как змеюка, в душу затекал. Может, и хотела бы она сопротивляться – не могла. Стояла, понурив голову. Смущенно прикрывала синяк ситцевым скромным платком. Рука подрагивала. Выпуклые ногти, обломанные в работе, точно обкусанные, зарывались в платок: натянутая материя выдавала крупную, взволнованно вздымавшуюся грудь.

Ох и сатана же ты, Серьга… загогулина! – простонала, принимая подарок. Зрачки зажглись восторгом, изумлением. – Перстень? Мне?

Бери, бери.

Не-е… Да это же впору боярыне. На моем копыте только и носить такую ляльку.

Носи на здоровье. Боярыней будешь! – Серьгагуля подмигнул ей, губы к руке потянул – поцеловать.

Агафья сконфузилась, руку отдёрнула, будто Чернолис не целовать хотел – кусать. Кровь прилила к лицу. Подбитый глаз набух ещё сильнее. Зарделась баба; теперь всё лицо у неё стало похожим на один большой синяк.

Боярыня. Скажешь тоже, загогуля чёртов. Украл, поди? Перстень-то?

Господь с тобой, когда я воровал?!

И в самом деле. Что это я? Наговариваю.

Они повстречались глазами, и хохот потряс тишину, Пугая ворону за кабаком – таскала объедки из ямы, отороченной высокими полынями. Ограда возле кабака веером согнута, а кое-где упала, рассыпав гнилые доски. Ворона взлетела, подсекая крыльями полынь. Села на тёмную плаху, стала клюв от грязи отскребать.

Далеко вороне до соловья, – задумчиво отметила кабатчица, глядя в сторону помойной ямы.

Ничего подобного! – уверенно заявил Чернолис.

Хозяин по делам пошёл куда-то, и Серьгагуля, почувствовал пакостливую радость, коротко и жарко подмывающую сердце.

Придвинулся к женщине. Перстень помог насадить на заскорузлый палец в грязных трещинах. Причём когда насаживал, делал такие нарочитые движения, как будто забавлялся с детородным мужицким органом. Агафья поняла эти постыдные движения, хотела отдёрнуть палец… и не отдергивала, только стала покусывать губы, шумно и прерывисто дыша. И Серьгагуля задышал – как на бегу. Запах женского пота, кухонного дымка и ароматы винного подвала задурили голову ему… Хотелось притянуть к себе, облапить, зубами схватить за тить… Расцеловать… Распластать сарафан… Утащить на руках в темноту кабацкого угла…

Ты что, сдурел?! Он же сейчас придёт!

Успеем!

Нет! Я заору сейчас!

Ори!

В глазах кабатчицы дрожали слёзы. Она сопротивлялась, беспомощно болтая ногами в воздухе. Серьгагуля схватил ее, точно бревно, и потащил в горизонтальном положении.

Протащил мимо стола.

Агафья успела ухватить железную штуковину для шин ковки капусты.

Серьгагуля повалил её на пол и, ослеплённый страстью, наклонился – расстегнуть хотел портки свои. Шапка слетела с головы. И тут Агафья треснула железкой. Пошинковала капустный качан. Так «пошинковала» – сама не рада. Лучше бы сдалась; потом уже подумала.

Чернолис качнулся, охнул. Глаза дурными сделались, наружу поползли. Лицо позеленело – зеленей капусты,

Он рухнул – коленками чуть пол не проломил.

– Сова, Сова, – забормотал. – Ты старика не трожь, старик мне как отец родной, ударил по башке и хватит, не надо в воду сбрасывать меня, Сова, Сова, не надо, ребятишки, не гасите маяк, жить хочу…

Агафья поднесла ему под нос какую-то вонючую склянку. Чернолис вдохнул разок-другой. Прочухался. Но не совсем. Бессмысленно, тупо ворчая глазами, поглядел по сторонам. Вяло встряхнул головою. Посидел на полу. А когда прочухался – стыдно стало, противно. С бабой справиться не мог. Фартовый парень.

Превозмогая боль, он междленно поднялся. Постоял, схватившись за край стола, чтоб не упасть от головокружения. Агафья подала ему чернолисью шапку. Он молча принял – вырвал из её руки.

– Ладно, – яростно шепнул, прикрывая ёерною лисой разбитую голову. – У меня тут кое-какая мыслишка взопрела! Сегодня я себе устрою праздник под кривою крышей кабака! И ты мне обязательно поможешь…

3

Сегодня ночью он придёт к ней, к этой желанной стерве. Хватит играть в кошки-мышки… Для начала он жестоко и расчётливо зальёт в Кабатчика два ведёрка – два «Кубка большого горла́» – с порошком, отшибающим разум. Большие Саввины глаза станут ещё больше, напоминая глаза быка, которому ударили обухом по лбу. Кабатчик сползет под стол, предварительно подстелив под себя широкую «скатерку» из блевотины. Чернолис перешагнёт через него. Хладнокровно и неторопливо перешагнёт, зажимая в руке железную хреновину для шинкования капусты.

Вот он поднимается наверх… И волнение в нём поднимается. Так поднимается, что брюки – дыбом. А там, наверху, куда он идёт, – полумрак, только лунные белые полосы протягивают щупальца в круглое окошко за спиной. Под ногою скрипнула ступенька. Он замер. Быстро поворачивает голову. Ему кажется – это Кабатчик от хмельного прочухался и на карачках побежал за Чернолисом. Но нет. Савва спит внизу, похрапывая. Тихо в кабаке, даже слышно, как вдали под Пьяным Яром шумит волна, выбрасываясь на береговые камни. И пьяный какой-то моряк дурохамскую песню завёл:

Дрожит на мачте рея,И нету терпежу!Морским узлом тебе яВсе титьки завяжу!

Облизнув пересохшие губы, Серьгагуля послушал разбойные куплеты, беззвучно и коротко рассмеялся, поворачиваясь к малому оконцу в лунных бельмах. Ему вдруг стало легко, свободно. Перепрыгивая через одну и две ступеньки, он спустился к дубовой стойке, выпил «Кубок большого горла́», снял верхнюю одежду и опять отправился по лестнице.

– Открой! – тихо приказал, припадая щекою к шершавой прохладной двери. – Открой! Хуже будет!

За дверью молчание, только пряные запахи в какую-то щель просочились, доводя Серьгагулю до кобелиного бешенства. Попробовал плечом нажать на дверь – даже не скрипнула. «Крепость, а не кабак!» Он разогнался… Что-то хрустнуло в плече – Серьгагуля крутнулся волчком и отлетел к перилам, ограждающим верхнюю площадку. Облизывая губы, он поднялся, посмотрел через перила и презрительно сплюнул на морду Кабатчика, бледным пятном проступающую внизу. Поврежденное плечо горело, добавляя злости. Он разогнался – на этот раз уже другим плечом ударил… Потом ещё… Дубовые двери слетели – и крючки, и петли с мясом вырвались, жалко перезвякнули, проскакав по полу.

В комнате свеча горела. Рухнувшие двери подняли в комнате воздушную волну. Золотисто-голубое пламя на фитиле затрепетало, из вертикального пламени превращаясь в горизонтальное и с трудом удерживаясь на черной сальной нитке.

Кабатчица лежала в нижней рубашке – белой, свежестираной рубахе – лежала поверх одеяла, чуть раздвинув полные ноги, слабо, но аппетитно розовеющие под тонкой рубашкой. Ресницы её дрогнули, когда упала дверь. Щеки побледнели. А под грудью – слева – отчетливо стали видны сильные сердечные удары. Она смотрела на него – решительного, злого и от того ещё более красивого, желанного. Так прошла минута… Он ждал сопротивления… Он был не готов к такому радушному приему. Растерялся. Оглянулся, думая, что за спиною у него находится какая-то Агафьина поддержка – потому она и спокойна. За спиною было пусто. Выбитый дверной проём чернел.

Серьгагуля снова глянул на Кабатчицу. Улыбка тронула ее лицо. Бледность прошла. Приподнимая задницу и перебирая ногами, она пододвинулась к бревенчатой стенке и простонала разомлевшим горлом:

– А-а… Я так и знала!

Серьгагуля зашвырнул под кровать железную хреновину для шинкования капусты. Руки задрожали, когда он прикоснулся к Агафьину телу. Молча порвал рубашку до пупа и ниже – до самой шерсти… Большие дородные груди наружу вырвались… Голодными глазами обжигаясь о жаркие бабьи телеса, он покачнулся и рванул свою рубаху. И захрипел, задыхаясь:

Щас я тебя, суку, пошинкую!

Пошинкуй, хороший мой. Не поленись.

Он запутался в тряпках, зарычал в нетерпении. Она засмеялась, увидев его голышом, но в чёрной лисьей шапке, глубоко насаженной на глаза.

Жених, шапчоночку-то скинь.

Я туда не головой полезу!

Агафья засмеялась и шумно выдохнула, – свеча погасла. В чёрном проёме выбитой двери засеребрились лунные щупальца, вползающие в комнату.

Продолжая похохатывать, поглядывая на дверь, Агафья сотрясалась нервной дрожью и обмирала от желанной воровской любви.

Так будет сегодня ночью.

4

Вернулся Кабатчик, посмотрел, догадался – чёрная кошка пробежала между ними; только никак не мог понять, что это за «кошка».

Серьгагуля сидел на крыльце кабака – страшно бледный, вспотевший от боли. Поправляя шапку, скрипел зубами и не смотрел на Кабатчика: сапоги свои внимательно разглядывал; смолу от факела увидел на сапоге, сковырнул; рубаху на груди прожгло факельной искрой – он поцарапал дырочку, покусал большой ноготь, чёрный от смолья. Сердито сплюнул.

Вы што здесь не поделили? – спросил Кабатчик.

Мы? – притворно удивился Чернолис. – Всё нормально. Мы это…

Мы тут капусту шинковали, – подсказала Агафья, ровными красивыми зубами защемляя губу, чтобы не засмеяться.

Капусту? – не поверил кабатчик.

Ага, я по хозяйству помогал ей. – Серьгагуля покраснел. Поднялся и резко поменял интонацию. – Ты вот что, баба… Зубы спрячь и слухай. Скоро сюда приедет человек. И чего бы ты ни видела, чего бы ни услыхала – молчи, не разевай хлебальник. А Сова… То исть, муж твой, Савва… как тебя? Дурнилыч? В общем, будем мы сегодня в боярских платьях. И ты не удивляйся, подавай на стол.

А мне-то што? Вы хоть царями нарядитесь. Только морды-то у вас все одно разбойные – не спрячешь.

Ты на свою посмотри, – посоветовал Чернолис.

А Кабатчик пригрозил ей:

Только попробуй вякни! Я тебя возьму на абордаж, собаку! Посажу на якорную цепь за кабаком, будешь там гафгафкать. Боярыня, твою-то маковку…

Да провалитесь вы пропадом! – Она хотела сдёрнуть перстень – зашвырнуть в бездонный омут чёрных бессовестных глаз Чернолиса, который ожил и опять погано заухмылялся.

Кожа на пальце под перстнем успела разбухнуть – засосала золотой ободок. Агафья сгоряча дёранула палец до крови. Облизнула, причмокивая, и отвернулась, ушла, болезненно потряхивая рукой, точно подбитым крылом: на плече трепыхался платок цвета серых застиранных перьев.

Кабатчик подумал, что Серьгагуля шутит насчёт «бояр». Беззвучно рассмеявшись, двухметровый Савва Дурнилыч наклонился над Чернолисом, подмигнул огромным глазом, чуть замутненным обильной утренней выпивкой. Влажный рот его навис над ухом Серьгагули, будто хотел зубами серьгу сдёрнуть с мочки.

– А здорово ты сказанул про бояр. Только я не понял, ты к чему это?

Чернолис поднял лежащий на крыльце парусиновый сверток (он пришёл с этим свертком).

Айда, Сова.

Куда?

Переодеваться надо. Или сначала пошли в подвал, покажешь, чем дорогого гостя будем потчевать. Он ведь заморский гаденыш – капризный.

Ничего, Бедняжка Доедала мне кое-что передал от царского стола.

Молодчина парень, – похвалил Серьгагуля. – От себя отрывает, бедняжка. Не доедает, не досыпает.

Хозяин взял стоячий фонарь для прислуги, запалил на пороге подвала. Ключи из-за пазухи выудил. Замок заскрежетал железной челюстью. Загремели запоры, заставляя смолкнуть и разлететься воробьев, раздухарившихся на крыше соседнего амбара.

Стали спускаться. Огромное разинутое горло подвала дохнуло сыроватой сытостью, овощами и пряностями – доверху набито… Сушеные травы зашуршали над головами (Серьгагуля испуганно пригнулся, придерживая шапку, морщась). На стене висела сушеная визига – спинные хрящи осетра. На полу – литровые бутыли, одна из них накрыта перевернутым шкаликом. Провансальское масло мерцает в посудинах. Оливковое масло. И «деревянное» масло – к светильникам. Пыльная цепь лежала, свёрнутая собачьим клубком; зазвенела – огрызнулась, когда Серьгагуля наступил на нее.

Кабатчик посветил под ноги. Подумал о тюремных кандалах. О палаче, которого все ждут.

– Как там наш атаманец лихой? На крючья не вздернули? Кровь не пустили?

Царь моет ноги атаманцу нашему.

Ну? – Кабатчик вновь подумал, что Серьгагуля шутит. Хохотнул, говоря: – Подержи-ка фонарь, посвети вот сюда. Здесь у меня настойка мухомора.

Толстая литровая бутыль на просвет полыхнула багряным заревом, забулькала, гоняя воздух от горлышка до днища и обратно: хозяин переворачивал бутыль.

Серьгагуля презрительно скуксился, покачал головою. Серьга заиграла рубиновым светом: кровяные «веснушки» зарделись на виске, на щеке.

Твоя настойка хороша для инородцев, любят, – сказал он. – Когда Сибирь приедет в гости, Тьму-Таракань да Тьму-Комарань – попотчуешь дрянью этой.

А думаешь, Топор не будет пить? И удилами нашими закусывать побрезгует?

И думать нечего. Это ты железо жрать умеешь…

Зальём! – заверил Кабатчик. – Хоть полведра зальём. И не таких ещё брали на абордаж.

Сова, не хлопай крыльями. Нужно тихо, говорю, а ты всё норовишь на абордаж…

Хозяин растерялся, помолчал.

– А что мы подадим? Другой отравы нету.

А кто тебе сказал, что нам нужна отрава? Аравийской водочки, Канарского винца давай. Где у тебя «романен»? Надеюсь, не выжрал?

Обижаешь. Моя организьма только водку может перерабатывать. А этот «романен»… С него один понос, я уже пробовал с похмелья, целый день сидел в кустах… со щасливою улыбкой на устах… Вон он, «романен» твой. Бедняжка Доедала будто чуял, что пригодится. Три бочки прислал.

Где же три, когда две.

Утопили одну по дороге. Речка-то дикая.


Знаю. Сам едва не утоп. Значит, сделаем так. Сонной одури сюда подсыпем.

Это какой такой одури?

Беладонна. Слышал?

Ты – лисья голова, тебе и карты в руки… Ох!..

Ты чего?

Двухметровый кабатчик наступил на арбуз. Под ногой захрустело. Он поскользнулся, и дубовая балка вверху загудела, как потревоженный колокол.

– Ой, романен твою манен! Опять башкой чуть балку не свернул! Скоко хожу, привыкнуть не могу! Хоть на карачках ползай тут…

Совиные глаза от боли выплеснулись на переносицу.

Сверху песок посыпался, едва не погасил фонарь. Фитилёк затрещал; к потолку побежали искринки. Пыль под сапогами заклубилась, накрывая кроваво мерцающую мякоть раздавленного арбуза.

Серьгагуля в сторонке стоял, похохатывал: чернолисья шапка на голове подпрыгивала, сползая к затылку; богатая серьга впотьмах подрагивала серебристой свечечкой.

Это Горилампыч нам привет передаёт.

А причём тут Горилампыч?

Мы его ночью по башке… Забыл? А теперь он возвращает нам долги, – ответил Серьгагуля и поморщился. Ну, давай, боярин, будем одеваться. Время не ждёт.

Через несколько минут Агафья, когда их увидела, обомлела и выронила чашку, разбила вдребезги. Да и как тут было не обомлеть, когда – в кои-то веки! – на грязное кабацкое крылечко, скрипя ступенями, поднимались два нарядных, два степенных боярина. Красавчики, можно сказать. Платья на них дорогие, с золотыми застёжками. Жалко только, что рожи – суконные.

Глава шестнадцатая. Заморские гости

1

Лазоревый шёлковый штиль разрисован отражением бурых опрокинутых скал. Береговою прозеленью подкрашен, светло-звёздчатой россыпью чаек и жёлто-красными блестками зари: длинной строчкой заря прострочила от горизонта, налитого прорвой солёной влаги, до малой капелюшечки, задремавшей на камнях у причала. Жалко, ах жалко чудную эту картину!.. Вот так бы стоял на крутом берегу и смотрел бы, смотрел, да только где там…

Как будто скребком по холсту – по свежим лоснящимся краскам – проскрёбся неуклюжий громадный галион. Разодранная холстина за кормой лоскутами захлопотала. Размазанные краски перемешались, прилипая к бортам чужеземца.

Ослепительными иглами и солнечными нитками замелькал на воде потревоженный свет, «зашивая» косой и длинный разрыв, обезобразивший идиллическое полотно под названием «Утречко среди Фартовой Бухты».

Чайка загалдела, поднимаясь и прижимая к животу два розовых цветка – мокрые лапы, роняющие солоноватые росы.

Послышались команды на гортанном языке:

Брасос кранбер!

Анго!

Кронкур!

Моряки на реях замелькали, убирая паруса. Капитан рискованный попался. Громадный галион похож был на деревянный айсберг с тремя высоченными мачтами, с полубабой-полурыбой, мастерски вырезанной на бушприте и на корме. Заряженный страшною силой – неукротимой инерцией – галион, приближаясь к причальной стене, мог мимоходом её покорежить и примять, как слон приминает траву… Галион мог пойти по сухому, далеко мог пойти, если вовремя не остановишь.

У кого-то нервы сдали на берегу. Раздался душераздирающий крик:

– Отдавай!

Капитан засмеялся, хорошо владея здешним языком:

Ни за что не отдам!

Отдавай, заморыш ё… Куда ты прёшь?!

Якорный канат слетел со стопора. Многопудовый разлапистый якорь шумно обвалился – брызги над причальной стеной взлетели зеленоватым крупным виноградом.

Мальчишки-ротозейники ловко ловили мокрый «виноград», глотали, причмокивая, хвалились:

А у меня-то ягодка повкусней была!

Зато моя крупнее!

Ничего подобного – с одного куста.

Грубый голос грянул сбоку:

– Эй, мелюзга фартовая! Поберегись!

С высокого борта канат полетел – над головами зашипела «змея пеньковая», раскручивая смоляные кольца. Петля захлестнула дубовую толстую кнехту, почерневшую от времени, от непогод. Канат ложился узловатыми «восьмерками», натужно скрипел между кнехтами – помаленьку потравливался, не в силах удержать гарцующую громадину. Вода плескалась между бортом и причальной стенкой, на дыбы вставала и похрапывала.

Ребятня глазела на швартовку, отступала под напором взрослых, гомонила там и тут:

Какой корабель, ух ты!

А знаешь, как зовут его?

Знаю. Голиаф.

Не голиаф, а галион, понятно? Тятенька сказал мне.

А какая разница?!

Большая. Голиаф – человек, великан такой был.

А это разве не великан? Вон скоко пушек на бортах натыкано.

Это скоко же ему надо пороху с собой таскать?

А чугунных ядер?

Целу гору!


– Не-е, с ядрами потонет он, как заштормит.

– А што ему? Три дня болтался в окияне и хоть бы хны. Все паруса, все веревки на месте.


А зачем он к нам приплыл?

Плавает г… Мне тятенька сказал.

Отвали ты с тятенькой своим.

– Ясно дело, торговать причапал. Скупцы пожаловали.

– А тятенька сказал, на ём палач приплыл. Заморыш.

– Не-е, дурохамец.

– Будто своих нельзя поставить с топором на площади.

– Своих нельзя, мне тятенька сказал.

– Почему это?

– Свои слишком добрые. А дурохамцы эти… хоть петуху, хоть человеку срубят голову, не охнут.

И я срубил бы!

Ну, конечно, потому как папа у тебя из Дурохамского Дуролевства. Хоть ты и скрываешь, но я-то знаю.

А по сопатке хочешь?

Мимо проходил моряк, вмешался.

– А ну-ка, прекращай! А то с причала прогоню. Свалитесь в воду, драчуны, потом отвечай за вас.

Чёрный силуэт галиона нагромоздился на солнце.

Вода, зажатая между бортом и причальной стеной, поскулила и замолкла, разбегаясь к носу и корме… Густая тень упала на причал, неся прохладу. Терпко, таинственно и чудно запахло просоленными просторами и ароматными лепестками загадочной «розы ветров», которую по многу раз на дню с удовольствием нюхает каждый моряк и любой путешественник, только никто ещё не видел, где она растет и как цветёт.

Ребятишки и подростки продолжали гомонить:

Говорят, заморыши петуха заморского нам привезли.

Говорят, что он поёт куда как лучше Будимира-Будисвета!


Не заморский петух, а морской. Он петь не умеет.

Как это так – не умеет? Всякий петух поёт.

Да это не петух, а рыба. Триглотит… Или как её звать-величать?

Рыба тригла, – подсказал моряк, стоящий рядом и весело щурящийся на бестолковый разговор мелюзги.

Вы, дяденька, скажите им, скажите, разве эта тригла может кукарекать?

Обязательно, – серьёзно сморозил моряк. – Когда морского петуха кладут на раскаленную сковородку, он кукарекает громче любого сухопутного.

– Неправда ваша, дяденька.

Моряк засмеялся, ушёл.

2

На широкой палубе галиона дымил таганок. Запахло напитками из пережаренных кореньев и желудей. Доносило порохом от бортовин, поцарапанных железным абордажным когтем, порубленных секирами – глубокие шрамы видны там и сям. Чугунная бомбарда стоит на нижней палубе – каменные ядра в пирамиду сложены.

Заскрипели вязовые плахи: сходни гнулись деревянными пружинами, выталкивали на причал.

Заморыши там и тут появились. Дурохамцы табачными трубками закудрявили воздух. Тарабарщина горохом затрещала по святогрустным ушам:

Конгур бари…

Дебир куна кварнер…

Цветные шаровары замелькали. Тюбетейка. Чалма. Кольцо в носу (строптивым бугаям такие кольца вставляют в селах и деревнях святогрустной стороны). Посеребрённые пистоли, ручки кинжалов сверкают за поясом. Кривые сабли волочатся по земле. Кусками рафинада белеют ослепительные сладкие улыбки. Косоглазый чёрный уголь под ресницами горит в прищуре, дымом заволакивая чужеземный взор: попробуй, пойми, разбери, что затаилось в этих глазах. Народ всё больше мускулистый, загорелый до бронзы. Подойди, постучи по груди – зазвенит, окаянная… И где только солнце такое печёт?

– Эх, Васятка, уехать бы с ними! Там, говорят, не бывает зимы никогда! – вздохнул какой-то горемыка.

Бородатый «Васятка» резонно ответил:

От добра добра не ищут. Бога не надо гневить. Живём неплохо. Винцо, да хлеб, да крыша над головою. Чего тебе надо ещё?

Надоела мне Святая Грусть! Грешного Веселья сердцу хочется!

Дурохамец тут как тут. Подошёл, воркует:

Ломами барзас кваркуш…

Васятка, что он говорит?

Поезжай, говорит, если хочешь. Двух моряков во время шторма смыло за борт, так что им люди нужны.

Мастеровой человек Богдан Богатырь – с младшим сыном Коляней – оказался в этот день в Фартовой Бухте.

Коляня с интересом наблюдал, как местные мальчишки суетились на причале, шило на мыло меняли у захребетников и дурохамцев. И взрослые дядьки – контрабандисты – не теряли времени: из-под полы друг другу совали что-то, напряженно поглядывая по сторонам.

На бортах галиона протопилась между плахами смола, затвердела чёрными сосульками. А на ближайшей мачте – на месте срубленного сучка – пузырьками надулся янтарь, перекипев, под южным солнцежаром.

Смотрел мальчишка на корабль и чувствовал, какая, должно быть, огромная Матушка-Земля, какая заманчивая. В этой бухте недавно ледяной припай отодрался от берега, только-только снежная короста с гор сошла, в логах ещё стоят подснежники, синея от холода и приплясывая на тоненьких ножках… А где-то уже солнце пробирает землю на пол-аршина – яйца можно печь в песке, а на камнях глазунью можно жарить, говорят, как на раскалённых сковородках.

Завидует мальчишка заморскому житью-бытью и, поддавшись мимолетному влечению, мечтает бросить милый святогрустный берег.

Богатырь подошёл и погладил сынка по светлорусой голове. И точно угадал, какие мысли в ней.

– Коляня, там хорошо, где нас нету, – вздохнул он, пристально глядя в туманную даль. – За морем телушка полушка, да рупь перевоз.

Глава семнадцатая. Топор обезглавыч

1

Дрожащее чёрное облачко витало над головой палача, – расплывалось под лучами яркого солнца; кто-то заметил, а кто-то нет… Зато почти что все в одно мгновение почувствовали дурной дух, исходящий от заморыша. Особенно те, кто поближе. Особенно – мухи. Не долетая до палача, муха замертво падали…

– Идёт! – закричал мальчишка с дерева, растущего на берегу.

Разноцветная толпа шарахнулась и загудела пчелиным роем.

Идёт! Эй, расступись!

Дохлятиной что-то завоняло!

На страницу:
9 из 11