Полная версия
Собрание сочинений
– Ну, вот, – произносил Густав тоном, в котором слышалось «и ты, Брут».
– Но мы же увидимся завтра, – говорил Мартин.
– Конечно.
– Ей действительно нужна помощь с этим эссе. Она вбила себе в голову, что Гессе был нацистом, так что положение, я бы сказал, серьёзное.
– О’кей.
– О’кей?
– Я же сказал, о’кей.
– До завтра.
– М-м-м…
* * *Утверждать, что Мартин в гимназические годы кого-то любил, можно лишь с большой натяжкой. Возможно, он влюблялся, что подразумевало лихорадочную вспышку с последующей бессонницей, головокружением и сбивчивым мышлением. Впрочем, он быстро приходил в себя, и выключение системы происходило так же резко, как и запуск. Так было с (кажется, её звали) Анной – через месяц после знакомства он понял, что говорить им не о чем. Так было и с Ивонн, которая, конечно, была красоткой и всё такое, но, представив их вместе через три года, он почувствовал тяжесть в груди и шум в ушах – и спустя несколько дней сказал ей, что видеться им больше не стоит.
– Ты расстаёшься со мной? – взвизгнула Ивонн.
– Мы, по сути, и не встречались, – ответил Мартин.
Он подолгу препарировал природу любви, растянувшись на зелёном диване дома у Густава, водрузив себе на грудь бокал джин-тоника и зажав между пальцами сигарету. А Густав тем временем экспериментировал с маслом и эпизодически что-то мычал в ответ. Иногда рассуждения Мартина венчались выводом о том, что любовь есть иллюзия, созданная и поддерживаемая капитализмом, «опиум для народа, так сказать», а вера в то, что два человека должны полностью принадлежать друг другу, – это отголосок барочных представлений, и от неё нужно освобождаться.
– И тебе действительно будет всё равно, если твоя девушка переспит с другим? – спрашивал Густав.
– Нет, конечно. Именно поэтому я и говорю, что нужно освобождаться.
В другой день, пристально наблюдая, как растёт столбик пепла горящей в руке сигареты (от никотина, если честно, его всегда немного подташнивало), он говорил:
– Мне кажется, что рано или поздно ты встретишь кого-то особенного, и вы останетесь вместе, и это произойдёт само собой. Альтернатив просто не будет.
Помолчав, Густав сказал:
– Да. Увы, это так.
Из всех своих гимназических подружек он запомнил только Йенни Халлинг, наверное, потому что написал об их отношениях почти двадцатистраничный рассказ. Густав оценил его так: «Нормально, только с самокопанием слегка переборщил».
Они записались на один и тот же курс по выбору – киноведение, чуть ли не единственный предмет, на который он ходил без Густава, – и подружились после разговора о Скорсезе. Никаких скрытых намерений у Мартина не было. Обычно он обращал внимание на девушек совсем другого типа. И это отнюдь не была какая-нибудь случайная laissez-faire [17] история, когда рядом нет никого более подходящего, а впереди долгая и скучная зима. Йенни приехала из Умео, у неё был тихий голос, улыбка, похожая на лунный серп, и круглые очки, почти такие же, как у Густава. Она носила большие свитера, джинсы и обувь без каблуков и производила впечатление приличного человека, что не всегда соответствовало правде, потому как иногда она просто шутки ради воровала что-нибудь в магазинах, а напившись, лазала по заборам и водосточным трубам.
Ещё до того, как они переспали, он подспудно знал, что это будет ошибкой. Они посмотрели «Сияние» в «Палладиуме», Йенни пришла в восторг – а потом спросила, не хочет ли он обсудить фильм, и они отправились в её комнату в общежитии: девятнадцать метров, все стены в киноафишах, импровизированная штора из куска ткани.
– Разумеется, ты на что-то рассчитывал, – сказал потом Густав.
– Нет, это не так.
Оказалось, что у неё припасено несколько бутылок вина. Проигрыватель кружил пластинку Нины Симон. Места для обеденного стола в комнате не было, и, чтобы съесть спагетти с рыбными палочками – Йенни приготовила еду на общей кухне, – одному нужно было сидеть на стуле за письменным столом, а второму на кровати. Потом Мартин перекочевал на кровать, потому что сидеть на стуле с решетчатой спинкой неудобно, а кроме кровати, пересаживаться было некуда.
Йенни пребывала в прекрасном настроении, смеялась и, о чём-то рассказывая, жестикулировала с несвойственной для неё экспрессией. Нину Симон сменила Джоан Баез. Открыли третью бутылку. Их лица оказались совсем рядом. И в какой-то момент наступила та многозначительная тишина, которую нельзя игнорировать, которая требует реакции.
И здесь Мартин должен был зевнуть, потянуться и сказать, что пора и честь знать. А потом обуться, надеть пальто и уйти.
Но вместо этого он её поцеловал.
Йенни могла создать предпосылки – поздний вечер, tête-à-tête, вино – и тянуть до момента, когда другого выбора не оставалось, но она никогда не сделала бы решающий шаг. Да и можно ли было этого избежать? Разве такое развитие событий не определилось уже в тот миг, когда он сел рядом с ней на первом уроке киноведения? Когда они выходили покурить на переменах? Всегда вдвоём. Что само по себе неудивительно, потому что остальные в их группе были либо занудами, либо парочками, записавшимися на курс исключительно, чтобы тискаться на задних рядах в темноте под «Семь самураев».
Она отставила в сторону бокал и сцепила руки у него на шее. Дальше всё произошло сообразно той внутренней логике, по которой сменяются аккорды мелодии, сообразно тому неумолимому порядку, на который ты откликаешься всем своим существом, повторяющемуся с небольшими вариациями в разных произведениях, звучащих снова и снова.
– Это был просто вопрос времени, – сказал Густав, выглянув из-за холста.
– Ты так считаешь? Я ведь действительно пытался понять… И знаешь, это не было чем-то продуманным…
– Конечно, не было.
– …но как бы… это не то чтобы судьба, но этого нельзя было избежать. А раз так, то пусть это произойдёт сейчас. Да? Какая разница. Мне кажется, я должен ей позвонить. Она мне не звонила, – он вздохнул. – У тебя там мои сигареты. Брось сюда, пожалуйста.
Густав оторвался от работы, поставил пепельницу на тумбочку рядом с диваном, а пачку и зажигалку положил Мартину на грудь. Потом вернулся к мольберту и, нахмурившись, начал рассматривать свою работу и в конце концов произнёс:
– О’кей, продолжаем, пока есть свет.
Поскольку Мартину было велено смотреть перед собой, Густава он не видел, а видел только окно с верхушками деревьев и большой кусок неба. Он вытряхнул из пачки сигарету, зажал её зубами и поднёс зажигалку и, закурив, сразу почувствовал благотворность плывущего дыма, словно подтверждающего, что в этом мире есть хоть что-то правильное.
– Я не говорю, что она непривлекательна, – произнёс он, выпустив дым. – Я как-то пропустил это в самом начале. Но у неё такая внешность, к которой нужно как бы немного привыкнуть. Не супердевушка, так сказать. И одевается как парень.
– Какой же ты плоский.
– Но приходится же о таком думать. Ты разве не обращаешь внимания на такое? Конечно-конечно, внутренний мир важен, бла-бла-бла. И всё равно я хочу встречаться с симпатичной девушкой.
– Лежи и не двигайся.
– Умной тоже, само собой. Помнишь эту из Шиллерской? Я чуть не умер от её интеллектуального убожества.
– Не всем дано достичь высот твоего стратосферического купола.
– Но она реально была полной дурой.
Густав смешивал краски на палитре.
Мартин пытался пустить кольцо дыма, без особого успеха.
– Ты веришь в дружбу между мужчиной и женщиной? – спросил он спустя какое-то время. – Я имею в виду, могут ли их связывать отношения, начисто лишённые сексуального влечения?
– Могут, наверное.
– Потому что у нас с Йенни это не получилось. Странно. Ведь я ничего не планировал. Это произошло, и всё. И всё равно мне кажется, что это подтверждает тезис «мужчина не может дружить с женщиной». Другое дело, если бы у меня были скрытые намерения, но, клянусь, я хотел только поговорить о Скорсезе.
– Хм-м…
– А оно произошло.
Они замолчали.
– Как бы было хорошо, если бы я мог в неё влюбиться. Я даже не знаю, верю ли я в любовь. Я, чёрт возьми, даже не уверен, что когда-нибудь был влюблён. Думал, что да, ну, ты помнишь – Ивонн. Но это был самообман. Mauvaise foi [18]. Мне всегда казалось, что любовь должна обрушиться на тебя – то есть в буквальном смысле обрушить тебя. Ты не знаешь почему, но понимаешь, что это оно, и оно правильно, даже если придётся преодолеть кучу сложностей, но ты, насколько я представляю, просто ничего не можешь с этим сделать. Потому что это не рациональный процесс, а нечто неуправляемое, хотя как бы было удобно, если бы ты мог этим управлять… Ты понимаешь, что я имею в виду?
– О да, – мрачно отозвался Густав.
– Вот что, Густав, тебе нужно отпустить эту француженку. Ты не можешь вечно по ней скорбеть. Тысячелетие целомудрия не сделает счастливым никого. – Он бросил Густаву пачку сигарет. – Ни тебя, ни её.
Француженкой её назвал Мартин, потому что Густав отказывался рассказывать о встрече, которая, судя по всему, произошла во время их ежегодного семейного отпуска. По возвращении он несколько недель был грустным и подавленным, и Мартину всеми правдами и неправдами всё-таки удалось заставить его признаться, что летом он пережил небольшой роман.
– И как её зовут? – настаивал Мартин, но Густав менял тему разговора. Сообщил только, что это случилось в Ницце. Но всё закончилось. Поначалу Мартин страдал вместе с другом, который был явно выбит из колеи, но потом сострадание превратилось в злость.
– Сколько ты ещё будешь хранить это в себе, – вырвалось у него однажды. – Я, чёрт возьми, твой лучший друг. Ты должен рассказывать такое мне, понимаешь? Ты не можешь вот так просто ходить сердитым и никем не понятым.
И поскольку Густав ничего не рассказывал о таинственной личности, ставшей причиной столь длительной печали, Мартин начал говорить сам. Безымянный объект страсти окрестил француженкой, а местом действия каникулярной блиц-драмы была, как известно, Ницца. Может, она бросила Бедного Художника Густава ради скользкого, не вылезающего из казино игрока, образ которого был заимствован из романа Уоллеса. Возможно, её высокородная семья заставила её покинуть город на яхте, и, пока судно не скрылось в открытом море, она, охваченная сладостной мукой разлуки, стояла у леера и наблюдала, как застывшая на пирсе фигура в чёрном становится меньше и меньше.
– У причала там есть маяк, – сообщил Густав, но не уверен, что его можно назвать пирсом…
Возможно, продолжал Мартин, она обещала писать. Возможно, она положила бумажку с адресом Густава в карман платья. Возможно, по этому самому пирсу они гуляли с Густавом в сумерках и…
– Я же сказал, там нет никакого пирса. Прекрати.
Но потом у Густава случился роман, и Мартин решил, что сейчас-то уж раскрутит его по полной, чтобы уравновесить чаши весов. Речь в некотором смысле шла о балансе. Сам он всегда рассказывал об Ивонн, Йенни Халлинг или девице из Шиллерской. А что Густав? Густав говорил о кистях из свиной щетины, о том, как надо смешивать масляные краски, о важности олифы и обо всём, что ему рассказывала учительница рисования после уроков. В итоге получалось несимметрично.
Но и на этот раз Густав ничего не рассказал, что, впрочем, Мартина не удивило. Но в этом молчании не было дискомфорта, с его помощью Густав нейтрализовывал Мартина, когда тот снова вспоминал француженку. Мартин долго лежал, глядя, как ветер раскачивает верхушки деревьев за окном, и вообще ни о чём не думал.
– Если ты не влюблён в Йенни, продолжать не имеет смысла, – произнёс в конце концов Густав.
– Да. Не имеет, – вздохнул Мартин. – Я поговорю с ней. Слушай, ну как там с этой картиной? Мне уже хочется есть.
Мартин собрался с духом и решился на разговор с Йенни. Он был готов к слезам и ссоре, но, услышав, что им лучше остаться просто друзьями, она повела себя совершенно разумно и согласилась:
– Разумеется.
– Конечно. Да. Но… мы же встретимся во вторник?
Но она заболела и не пришла на последнее занятие, и Мартину пришлось смотреть выбранный большинством голосов фильм («Челюсти») в одиночестве, и не с кем было обменяться ядовитыми комментариями. Спустя несколько дней он заметил её во дворе и окликнул, но она не услышала, похоже, куда-то торопилась. И не пришла в «Синематеку» в ближайшую субботу, хотя там показывали Тарковского. После сеанса он отправился домой, а не в «Пэйли», куда они обычно приходили, чтобы обсудить увиденное и выпить кофе с меренговым рулетом.
Дома он начал было набирать её номер, но потом всё же повесил трубку.
4
Даже если Ракели Берг не нужны были новые книги, ноги всё равно приводили её в букинистический магазин «Рыжий Орм». На дворе стоял тёмно-синий мартовский вечер, улицы были покрыты льдом, а у освещённых витрин клубились снежинки. Они таяли на плечах, пока Ракель взвешивала на ладони одной руки книгу о Вене начала прошлого века, а в другой держала мобильный с недописанной эсэмэской: Не уверена, что у меня хватит сил на вечеринку, устала и не спала.
Сообщение она почему-то недописала.
Если она отвертится от приглашения Эллен, то купит пад-тай по пути домой, устроится на диване, загрузит какой-нибудь фильм Фассбиндера, чтобы поддержать в рабочем состоянии свой немецкий, а под занавес прочтёт несколько страниц из «По ту сторону принципа удовольствия» в оригинале на немецком. И это неотвратимо заставит её вспомнить о матери, которая была очень внимательна к словам.
– Всё и вся, – говорила Сесилия, сидя на корточках и помогая Ракели сложить дождевик, – можно извратить и потерять в переводе. Текст исказится почти незаметно. Читатель обязан быть начеку, иметь критический ум и всегда, насколько это возможно, выбирать оригинал, а не перевод.
То, что переводчик так резко отвергал перевод, да ещё и в разговоре с шестилетним ребёнком, могло показаться странным. Но Сесилия Берг так действительно говорила, Ракель даже помнила, как мать хмурила лоб – трудно сказать, то ли от осознания противоречивости своего ремесла, то ли оттого, что ярко-красная непромокаемая куртка была немного великовата, но всего одно ловкое движение – и она сворачивалась как надо по всей длине.
В общем, Ракель продерётся через несколько страниц «По ту сторону принципа удовольствия», издание 1920 года, уснёт и проснётся, чтобы заняться ровно тем, чем занималась сегодня – то есть пойдёт в библиотеку и будет писать эссе о теории Фрейда, о стремлении к повторению и так называемом влечении к смерти. Она занималась этим всю неделю и продолжит на следующей, перемежая это лекциями разной степени скудоумия о психологии личности.
А сейчас ей, конечно, позвонит Ловиса. И Ракель прекрасно представляла всё, что будет сказано.
– В смысле, хватит сил? – Она едет на велосипеде, несмотря на то, что идёт снег и скользко, рулит одной рукой и, естественно, без шлема. В багажнике пакет с алкоголем, в рукаве пальто болтается варежка. Ловиса напрочь отказывалась от варежек, пока не сообразила, что их можно привязать на шнурок и пропустить его в рукава, как у детей.
А Ракель скажет, что устала и у неё нет сил.
– Тебе просто не хочется, да?
– Нет, дело только…
– Но Эллен расстроится, если ты не придёшь. В конце концов, ей исполняется двадцать пять.
Когда прошлой осенью Ловиса познакомилась с Эллен, она всеми силами пыталась сделать из них троицу один-за-всех-мушкетёров, между которыми всегда царит единодушие. Затея была обречена, потому что изначально они были вдвоём, а превратить «два» в «три» без трения и искр нельзя. Ракель сразу нарисовала себе Эллен как коварную femme fatale, генерирующую вокруг себя атмосферу фильмов в жанре нуар: маслянистые чёрные лужи, неоновый свет и вечно тлеющая сигарета, независимо от погоды и времени суток в обычном мире. Реальная Эллен стала разочарованием. Её милое лицо плохо сочеталось с поджатыми губами. Эллен сыпала определениями вроде смена парадигмы, постмодерн и герменевтическая интерпретация с видом благодетеля, подающего нищим серебряные монеты. Раз в месяц она меняла причёску, говорила на смеси смоландского со стокгольмским и крутила роман с парнем, которого называла Докторант. Ракель толком не понимала, что́ в ней, собственно, особенного. Возможно, она никогда не отказывалась пойти в подпольный клуб в помещении склада на Хисингене, в то время как Ракель сидела дома и подчёркивала важные места в учебнике или ела мороженое и смотрела «Горькие слёзы Петры фон Кант».
Ракель вздохнула, удалила черновик сообщения и заплатила за книгу. Гулявший по улице ветер забирался под пальто и шарф.
* * *Ловиса ждала у ограждения на Вогмэстареплатсен. Свет уличного фонаря падал на её волосы – неизменный крашеный блонд. Снег так и не прекратился.
– Клянусь, я только что видела Александра, – сказала она вместо приветствия. Потом обняла Ракель, отставив в сторону сигарету, чтобы случайно не поджечь ей волосы. – Он появлялся? Он вернулся в город?
– Понятия не имею.
– Он мог бы навсегда остаться в Берлине. – Ловиса увидела тюльпаны, которые Ракель купила в универсаме «Ика». – Цветы! Гениально. Об этом я не подумала. Я купила бутылку.
* * *Приглушённые звуки веселья слышались уже в подъезде. Ловиса позвонила, подождала пару секунд и открыла дверь. На полу свалена обувь, вешалка ломится под пальто и куртками. Пританцовывая, появилась Эллен, издала преувеличенно радостный приветственный вопль и обняла их обеих. С близкого расстояния на её лице были хорошо видны крупицы пудры, которой она маскировала следы от прыщей, ровная линия подводки и невидимки в причёске, взбитой на манер 50-х. Она пошла на кухню за водой для тюльпанов и жестом показала им следовать за ней.
«Я смогу быстро уйти», – подумала Ракель.
– Ну что, у меня снова драма, – сказала Эллен, протянув им по бокалу вина. – Я слышала, что она написала ему письмо. То есть в буквальном смысле – письмо. И просто оставила на кафедре в его ящике.
– В ящике Докторанта, – уточнила Ловиса. – Он получил любовное письмо.
– А-а…
Главная интрига, насколько поняла Ракель, заключалась в положении кнопки «включить/выключить»: Докторант проявлял нерешительность во всем, от выбора темы диссертации и до отношений с бывшей студенткой, которая чередовала эти on и off так часто, что даже Ловисе это слегка надоело.
– Он одновременно ведёт себя и как ребёнок, и как параноик, – вздохнула Эллен. – Мне кажется, с людьми из девяностых что-то не так. Они не чувствуют границ.
Прожив в городе два года, Эллен обзавелась таким большим кругом знакомств, будто жила здесь всю жизнь. Ракель задумывалась, как людям такое удаётся; а ещё она подозревала, что Эллен её недолюбливает, хотя доказательств этому не было.
– Тут ты несправедлива, – возразила как-то Ловиса. – Зачем ей тогда вообще с тобой общаться?
«Потому что я полезное знакомство», – хотела ответить Ракель, но промолчала. Ловиса всегда преувеличивала. Они подружились в старшей школе, когда никого не интересовало, чем занимаются родители друзей. И только став взрослой, Ракель поняла, что наделена транзитной функцией и служит проводником к другим, более интересным личностям – эта функция запускалась не всегда, но достаточно часто, чтобы ей автоматически хотелось съёжиться при упоминании о том, что её мать – та самая Сесилия Берг, отец – издатель Берг из «Берг & Андрен», а крёстный – тут сложнее всего – художник Густав Беккер, самый известный из этой троицы.
Они прошли в гостиную, где собралось человек пятнадцать. Кто-то снова звонил в дверь. Вечеринка шла по известному канону. Первая фаза – когда люди ещё здороваются с вновь прибывшими гостями, ведут более или менее цивилизованные разговоры, удерживая в равновесии бумажные тарелки с едой со шведского стола – первая фаза ещё не закончилась. Эллен играла королеву, подданные, встав полукругом, одобрительно кивали.
– Можно было бы сказать, что нет ничего более исчерпывающего, чем дневники Нурена, – говорила Эллен. – Но у нас есть ещё один человек, просто изливающий себя на страницы, собранные в шесть томов. Я не утверждаю, что это нельзя назвать хорошей литературой. По сути, это типичный образец мужских литературных излияний. Излияния женщин превращаются в дрянь, о женщинах говорят, что они поглощены собой. Достаточно вспомнить Анаис Нин. Кто сегодня читает дневники Анаис Нин?
– Нин нужно рассматривать как предшественницу Кнаусгора, – сказал один из бывших одногруппников Ракели по курсу истории идей, слегка тучный юноша, косящий под солидного господина, соответствующе экипированный, – у него даже трубка имелась. Ракель допустила, что ремарка была напрямую связана с симпатией к Эллен.
– Анаис Нин, кажется, спала со своим отцом, да? – тихо спросила Ловиса.
– Да, и с двумя своими психоаналитиками, – ответила Ракель.
– И что, хорошая книга у неё получилась?
– Не очень. Кнаусгор лучше.
Ловиса скорчила мину – книги толще ста пятидесяти страниц она не читала – и, заметив приятеля, направляющегося на балкон, увязалась за ним, чтобы стрельнуть сигарету. Ракель поправила зацепившийся стежок на подоле платья, распустила и снова собрала волосы, обнаружила дырку на мыске колготок и, чтобы хоть чем-то заняться, пошла налить себе ещё вина. Она чувствовала себя здесь неловко, а тот факт, что чисто социологически это было не так, только ухудшал положение. На кухне она увидела смутно знакомую светловолосую девушку и попыталась придумать, что бы сказать, но, похоже, забыла, как надо общаться с теми, кого не знаешь. Девушка пришла на помощь:
– Ты ведь тоже изучаешь психологию? – спросила она глубоким и густым голосом, не сочетавшимся с обликом классической блондинки. Ракель сразу вспомнила: она из той группы, которая организовывала вечеринку по случаю начала учёбы, джазовый квартет и стоящее в университетском дворе старое пианино, на нём обычно играют эпатажные личности, жаждущие внимания в любой его форме, включая появление во дворе директора университетской клиники с требованием прекратить музицирование, которое мешает работе терапевтического отделения. Когда Ракель услышала её игру, она поняла, что та ни за что не стала бы бренчать во время обеденного перерыва. Потому что она действительно умела играть.
– Да, верно, – кивнула Ракель. И, зная о её отношении к собственному мастерству, захотела сказать что-то приятное в ответ. Отец говорил, что людям льстит, когда их называют по имени. Имена и прочие подробности Мартин запоминал плохо, и перед каждой встречей обязательно повторял все детали. А когда соответствующий человек появлялся, Мартин встречал его улыбкой, распахнутыми объятиями, радостным рукопожатием и совершенно естественным образом восклицал: «Харальд – или кто там был, – мы действительно не виделись тысячу лет!» – и дальше по тексту. Спешно перебрав воспоминания – довольно размытые, потому что на той вечеринке было очень много джина по двадцатке за порцию, – Ракель сказала:
– Тебя зовут Юлия, да?
Юлия удивилась и обрадовалась. Они долго обсуждали преподавателей, эксцентричных или психически неуравновешенных однокурсников, учёного, который, по слухам, занимается экспериментальной парапсихологией в лаборатории, где раньше содержали крыс, нехватку микроволновок и то, что картины на кафедре, как будто специально отобраны с прицелом на секс или смерть. Потом в их разговор вклинилась Эллен.
– Простите, что помешала, – проговорила она, – Ракель, у меня есть друг-искусствовед, Арон, он пишет работу об Уле Бильгрене и Густаве Беккере. Я сказала ему, что ты с ним знакома, и он очень хочет с тобой поговорить.
В следующую секунду появился и обстоятельно представился, видимо, тот самый молодой человек. Юлия оставила их, кивнув – увидимся. Ракель попала.
Искусствоведу Арону даже при обилии волос – окладистая борода, густая чёлка – удавалось производить впечатление безупречной чистоты и опрятности. Рубашка была голубой, как раннее летнее утро. Он сжал её руку прохладными мраморными пальцами и начал подробно рассказывать о своей диссертации, посвящённой шведской живописи последних десятилетий, реализму вообще и гиперреализму в частности. Возможно, думала Ракель, пока он говорил, всё это уловка в несерьёзной игре свести-Ракель-с-кем-нибудь. Предпочтительнее с тем, у кого высший балл по всем предметам и кто в разговорах склонен ссылаться на великих. Этап номер один: интеллектуальная, ни к чему не обязывающая беседа. Этап номер два: он придумывает повод попросить телефон, исключительно с платонической целью, к примеру, у него есть кое-какие вопросы по Жаку Лакану. Позвонит он не сразу и как бы между делом, предложит выпить «по бокалу в “Кино”». А этап номер три обычно не наступал никогда, потому что к этому времени Ракель освобождала себя от любых обязательств, не отвечала на эсэмэс и сворачивала в сторону, если вдруг замечала соответствующего эрудита в библиотеке.