bannerbanner
Собрание сочинений
Собрание сочинений

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 14

– Я не расслышал там твоё имя, – сказал он и протянул руку, – Густав.

– Мартин.

Они пожали руки.

Густав размял сигарету, поправил очки, окинул взглядом школьный двор, после чего уделил несколько секунд пристального внимания шнуркам на своих кедах. Мартин пытался придумать, что бы такого умного сказать, но от усилий мозг, напротив, отказывался соображать – и Мартин просто сделал несколько глубоких затяжек. И, как результат, у него резко закружилась голова.

– Где ты учился раньше? – спросил наконец Густав.

– В Кунгсладугордской школе. В Кунгсладугорде. – Идиот. – А ты?

– В «саме», – ответил Густав и несколько раз кивнул. Мартин не сразу сообразил, что тот имеет в виду частную школу «Самскула». – Ушёл после девятого. Из огня да в полымя. – Он издал смешок и стряхнул пепел указательным пальцем, жест нельзя было назвать иначе как грациозным.

– А что так?

– Да ну. Толпа послушных мальчиков, которые станут либо такими же, как родители, либо такими, какими родители мечтают их видеть. Хотя что это я – может, ты тоже планируешь будущее на отцовском поприще?

– Наоборот, – ответил Мартин, отметив, что при этом он невольно усмехнулся. Густав тут же улыбнулся в ответ. – Впрочем, он бы не огорчился, если бы я завербовался на какое-нибудь грузовое судно.

– Вот как? – Густав был, кажется, впечатлён. – А почему?

– Он был моряком.

– Где? Он умер?

– Нет, он теперь работает в типографии.

Густав рассмеялся, и Мартин тоже. И ровно когда нужно было оборвать смех, чтобы веселье не выглядело глупо, Густав поинтересовался, чем он собирается заниматься, если плыть за семь морей ему не хочется.

– Не знаю, – ответил Мартин. – Возможно, буду писать. Или стану музыкантом.

– Каким музыкантом? На чём ты играешь?

После каждой подробности, которую Мартин сообщал о себе, Густав задавал вопрос. Почему он не выбрал эстетический профиль? («Нет, ну так много заниматься музыкой я не хочу».) Что ты хочешь писать? («Что-нибудь в духе “Джека”».) Что он читает? («Как все…») Как было в его старой школе? Он знаком с таким-то? Что он думает о Патти Смит? «Easter»?

– Это очень круто, – сказал Мартин, который на прошлых выходных прослушал «Because the Night» раз двадцать минимум.

– Я был на её концерте, – сообщил Густав. – Это было невероятно…

Пришло время идти в аулу слушать речь директора, и всю дорогу к старым скамьям и потом, когда какой-то человек в сером со сцены требовал тишины, Густав тихо рассказывал о концерте.

И хотя директор говорил скучно и ничего особенного не случилось, Мартин чувствовал, как в нём пульсирует слабый электрический ток. Уверенный и обращённый в будущее ритм, бьющий по венам и мышцам.

* * *

После того как убрали приставку «фон», на перекличке Густав шёл перед Мартином.

Беккер? Да.

Берг? Здесь.

И если Беккер не отзывался, то, по всей вероятности, отсутствовал и Берг. В это время они были заняты чем-то другим. К примеру, разговаривали, расположившись на траве в Васапаркен, а когда сидеть на траве было холодно, перемещались на скамейку. Или шли в Шиллерскую гимназию, где у Густава были знакомые, изучавшие живопись и ваяние, и убивали там время, слоняясь по коридорам, заставленным керамикой, которую охраняли более или менее удачные автопортреты. Зимой они начали часто ходить в Хагу. Преимущественно во время «окон» и вечером, но случалось и вместо уроков, присутствовать на которых Густав не мог, поскольку был риск, что он там просто лопнет.

– От скуки, муки и общей бессмысленности.

То, что они вообще ходили на занятия, было, видимо, заслугой Мартина.

– Я никогда не был настолько «присутствующим», – признался Густав ближе к концу осеннего семестра.

– Но разве это не приносит тебе своего рода радость? – спросил Мартин.

– Не знаю…

– Тебя никто не заставляет, – это прозвучало резче, чем Мартину хотелось.

Насколько он понял, хорошие отметки – дело техники. Необязательно любить то, чем занимаешься. Главное правило – ты должен присутствовать – физически и вербально – или хорошо писать контрольные. Но Мартин подозревал, что, если в течение одного семестра тянуть руку и задавать правильные вопросы (искусство, которое он постоянно совершенствовал, чтобы случайно не попасть впросак), то на контрольной учитель будет более благожелательно толковать твои ответы, даже если они размыты, слишком абстрактны и при ближайшем рассмотрении свидетельствуют о том, что материалом ты толком не владеешь. И он стал выбирать стратегические места впереди, а лучше всего – в первом ряду. Всё получалось, если действовать уверенно и напрямик. Ты вызываешь жалость, если тебя сажают на первый ряд в качестве социальной меры – как, например, их одноклассника Гуннара, страстно увлечённого энтомологией, но, увы, совершенно безнадёжного во всех остальных науках. Когда Мартин и Густав впервые рухнули на стулья рядом с ним, Гуннар бросил на них испуганный взгляд и отодвинул в сторону учебник английской грамматики. А Мартин спиной почувствовал горячее внимание одноклассников, когда в ожидании англичанина раскачивался на стуле. В старших классах школы Густав много прогуливал, поэтому оценки у него хромали. И всё равно он очень много знал, причём так, словно все эти знания дались ему легко, как нечто само собой разумеющееся, что не нужно учить. (Тема недели по французскому: savoir-faire.) Его семья каждый год ездила за границу, в Италию или Францию, где жила его бабушка. Он легко оперировал словами, вроде «мизантропический» или «экзальтированный». Рассуждал о голландской живописи, дадаизме и la belle époque, а Мартин кивал, как будто понимал, о чём идёт речь.

Когда Густав однажды уклонился от привычных пятничных занятий – пара-тройка часов в кафе, прикуривая одну сигарету от другой, прогулка до Кунгсладугорда, лучше обходными маршрутами, чтобы потянуть время, потом домой к Мартину и обзвон знакомых с целью разведать перспективы для развлечений – когда Густав уклонился от всего этого, объяснив, что «идёт в театр с матерью», Мартин поначалу решил, что он шутит.

– Да нет, у неё билеты на премьеру «Дикой утки».

– О’кей – ответил Мартин, – как говорится, чего только не сделаешь ради Ибсена. – Он был почти уверен, что это Ибсен.


Густав сказал, что будет рисовать.

– Ты имеешь в виду, что станешь художником? – переспросил Мартин.

– Да, но это звучит слишком претенциозно. «Я хочу стать художником». Чтобы им быть, надо что-то делать, верно? И что касается меня, то я буду рисовать.

Они поднимались вверх к редуту Скансен Кронан, и Густав говорил, с трудом переводя дыхание. Мартин нёс две картонные коробки с горячими хот-догами, покрытыми сверху толстым зигзагом картофельного пюре. Густав волочил свою ношу – парусиновый мешок. Наступило короткое бабье лето, и до холодов надо было воспользоваться последним шансом пожить немного жизнью Лунделя, что вполне оправдывало побег с урока биологии.

Густав расстелил армейскую куртку. Потом вытащил бутылку водки и две завёрнутые в кухонное полотенце рюмки, в которых каскадом искр вспыхнул солнечный свет.

– Я скажу, как Бодлер, – объявил он, наливая водку. – Всегда нужно быть пьяным. В этом всё: это единственная задача. Чтобы не ощущать ужасный груз времени, который давит нам на плечи и пригибает нас к земле, нужно опьяняться беспрестанно. Чем? Вином, поэзией или истиной – чем угодно. Но опьяняйтесь! [10] Лично меня никогда не прельщало опьянение добродетелью. Но, я полагаю, у каждого на сей счёт есть свои варианты. Выпьем же!

Они чокнулись. «Цветы зла» лежали у Мартина на письменном столе, но он прочёл только «Альбатроса». Глупая чернь, не понимающая величие поэта, и тому подобное. Потом он сочинил несколько стихотворений сам, надёжно спрятав тетрадь среди учебников.

– Когда ты покажешь мне свои картины? – спросил Мартин. – Или хотя бы секретный альбом с набросками?

Густав улыбнулся. Обычно выражение лица у него было растерянное и немного подавленное – и Мартин не знал, действительно ли его друг растерян и подавлен, или же его черты в состоянии покоя всегда принимают такое выражение. Однако стоило ему улыбнуться, и его лицо озарялось сиянием, а ты думал: кажется, я сделал что-то очень хорошее, раз заставил улыбнуться этого человека.

– Вот, можешь взглянуть, – сказал он, открывая свой вещмешок.

И пока Мартин перелистывал страницы, Густав предельно сосредоточенно жевал сосиску с пюре.

В альбоме были сделанные карандашом и тушью портреты преимущественно незнакомых людей. Но он увидел также нескольких учителей и одноклассников, явно нарисованных без их ведома. Мартину стало интересно, найдёт ли он здесь свой портрет, и, не обнаружив себя, он испытал одновременно облегчение и разочарование.

– Разумеется, тут только наброски, – сказал Густав.

– Это классно.

– Не знаю…

– Брось! Это просто отлично! У тебя действительно способности.

– Ну, кое-что, да, получилось.

Счастье, что талант Густава лежал в той области, где Мартин был откровенно безнадёжен. Будь у Густава такая же склонность к музыке, это немедленно повлияло бы на занятия Мартина гитарой. Или если бы Густав блестяще писал сочинения и их преподавательница шведского всегда смотрела бы на него, рассчитывая услышать ответ на вопрос «есть кто-то, кто может рассказать о Стриндберге?». Оценки Мартина были выше по всем предметам, кроме рисования. На полях трафаретов Густава Мартин изображал собственных шедевральных человечков: Мону Лизу с её непостижимой улыбкой; Венеру на некоем предмете, который лишь при большом желании можно было назвать морской раковиной; четырёхугольного, разобранного на части человечка с пояснительной припиской PICASSO. Густав давился хохотом. А если учитель вдруг спрашивал, не хочет ли он поделиться с остальными тем, что его так развеселило, Густав брал себя в руки и сообщал всем, что Мартин нарисовал человечков на «Тайной вечере», и снова начинал хохотать, а одноклассники закатывали глаза, раззадоривая его ещё сильнее.

В начале семестра Мартин общался и с другими одноклассниками. Особых попыток с кем-либо сблизиться не предпринимал, но и не отказывался идти на контакт, как иногда поступал Густав. Когда их товарищи – несколько человек, казавшиеся нормальными, – подходили к ним поболтать, Густав молчал, курил, переводил взгляд с одного на другого и на все вопросы отвечал вежливо, но односложно. После знакомства с Мартином он даже не пытался подружиться с кем-нибудь ещё.

Мартин дал ему свой зачитанный экземпляр «Джека», с которым Густав незамедлительно ознакомился и сказал, что ему понравилось. Он тоже поделился с Мартином своей любимой книгой – замусоленным покетом «Дни в Патагонии» Уильяма Уоллеса.

– Никогда о нём не слышал, – признался Мартин и тут же пожалел. Возможно, Уоллес был тем, кого обязательно нужно знать. Надо спросить у матери. Но оказалось, что и Густав не знает о нём ничего, кроме имени.

– Какой-то англичанин, – сообщил он, пожав плечами. – Или американец. По-моему, приятель того, кто стрелял в слонов.

– Хемингуэя?

– Да, или кого-то из них. Жил в Париже.

– Неплохо было бы пожить в Париже, – мечтательно произнёс Мартин.

Густав просиял. Сказал, что отдыхал в Париже прошлым летом с семьёй, и было, в общем, так себе. Но им с Мартином обязательно нужно туда съездить. Когда-нибудь в ближайшем будущем. Они могут добраться автостопом. Или поездом. И автобусы наверняка есть. Что может быть проще. Несколько часов – и ты на континенте.

– А что мы будем там делать? – спросил Мартин. Семейство Берг никогда не проводило отпуск за границей.

– Пить вино в «Клозери де Лилас» и наблюдать гигантов философии в естественной среде их обитания. Сартра и всех прочих.

– Ты видел Сартра?

Густав ответил, что Сартр не был целью его философического сафари.

– К тому же он уже слишком стар. Но будь уверен: умрёт он в туфлях и с сигаретой в зубах, если не в «Клозери де Лилас», то в «Дё маго».


Густав Беккер не был похож ни на кого из знакомых Мартина, и хотя они проводили вместе бо́льшую часть суток, но точку на карте социальной жизни, куда можно было бы определить нового друга, Мартин найти не мог. Неприветливый, с вечным альбомом для рисования в руках, он производил впечатление странного типа. Их одноклассники, туповатые и благовоспитанные любители джемперов с V-образным вырезом, ограничивались лишь косыми взглядами, но в ночном трамвае Густава с большой вероятностью могли бы и побить, потому что кому-нибудь могла не понравиться его наружность. А он не смог бы себя защитить ни словом, ни действием.

И в то же время Густав напоминал Мартину не отличавшихся миролюбивостью дерзких панков. Отчасти из-за «вороньего» стиля одежды, отчасти потому, что Густав действительно водил дружбу с некоторыми из них. Когда они шли через Васапаркен, кто-нибудь из панковской тусовки часто восклицал: «О, Густав!», и он ненадолго останавливался перекинуться парой слов, пока Мартин мусолил сигарету, от которой ему чаще всего становилось дурно.

В покрытых заклёпками и шипами кожаных куртках, панки перемещались стаей, сопровождаемые звяканьем цепей, скрипом сминаемых пивных банок, харканьем и плевками. И хотя в целом они освежающе контрастировали и с загорелыми, правильными спортсменами (которые давно стояли Мартину поперёк горла), и с якобы вымирающими (и абсолютно неинтересными) поклонниками диско, и с крутыми любителями прогрессивного рока (чтобы примкнуть к этим, надо было больше интересоваться политикой) – но всё равно что-то удерживало их на расстоянии, потому что, положа руку на сердце, толпа, какая бы она ни была, – это всё равно толпа.

– Одеваются одинаково, слушают одинаковую музыку, – говорил Мартин. – И по-моему, неважно, «АББА» это или Эбба Грён.

– Что ты имеешь в виду?

– Я имею в виду, что это в любом случае поведение толпы.

– Да, пожалуй. Но я как-нибудь отведу тебя в «Эрролс»…

Что такое «Эрролс», Мартин не знал, а притворяться не имело смысла, и он раздражённо спросил:

– Это что ещё такое?

– Рок-клуб. – Несколько месяцев назад Густав был на его открытии. – Сумасшедший дом. Когда играли Göteborg Sound, их солист изрезал себе щёки бритвой.

– Что он сделал?

– Просто взял и саданул себе по щекам. Публику забрызгало кровью, там всё было в крови. Кому-то удалось его остановить и отвезти в больницу. Но знаешь, что самое безумное? На следующий день они снова выступали! Хотя ему наложили двадцать два шва. Он выглядел немного расстроенным, но там был такой драйв!

– М-да, – выдохнул Мартин.

– Там вроде бы скоро выступает Attentat.

– Но как ты прошёл? – На восемнадцать лет Густав не тянул, даже с фальшивым удостоверением личности.

– У меня там есть знакомый… – сказал Густав. – Не всегда, но иногда он меня пускает. – Мартин посчитал парадоксом тот факт, что заведение, сцепившееся в схватке с властью, настаивает на возрастном цензе для посетителей. Густав возразил: если они будут впускать всех встречных-поперечных, они превратятся в развлекательный центр. Как бы там ни было, их визит надо отложить до того времени, когда там будет работать его приятель, а сейчас он в Амстердаме, и когда вернётся, пока неясно.

* * *

Когда вечером в пятницу Густав должен был пойти с матерью на концерт («какой-то русский играет Шопена»), Мартин ощутил, что его общество стало чем-то настолько само собой разумеющимся, что он не мог придумать, чем заняться. В итоге отправился в их любимое кафе в Хаге, убил пару часов, перечитывая любимые места из «Дней в Патагонии», но там было очень шумно, и у него разболелась голова. Потом поплёлся домой и лежал в кровати, пока сестра не крикнула, что ему звонят. Преодолевая краткий путь из своей комнаты до аппарата, успел решить, что это наверняка Густав, что концерт по какой-то причине отменили. И не сразу узнал голос, раздавшийся в трубке.

– Алло, – произнёс Роббан, – давненько не виделись.

Мартин вспомнил несколько записок (Роберт звонил во вторник вечером), он забывал о них, едва увидев. Роббан что-то говорил и говорил и до сути, как всегда, дошёл не сразу. Может, Мартин заглянет, чтобы выпить пива и послушать пластинки?

– Ну-у нет, наверное…

Он услышал ещё чей-то приглушенный голос.

– Сусси тоже считает, что ты должен прийти.

– Было бы классно, но… у меня… уроки.

Они повесили трубки, обменявшись любезностями в духе тех, что обычно практикуют взрослые, встретившись в магазине, – созвонимся, обязательно, в самом ближайшем будущем, действительно давно пора встретиться. Когда он возвращался к себе, его окликнула мать: иди ужинать.

Мясной рулет с картошкой. У жующего Аббе активно двигались усы. Биргитта резала еду на кусочки, на коленях у неё лежала салфетка. Кикки болтала о показательном выступлении на гимнастике.

– Как интересно, детка, – произнесла Биргитта, и родители заговорили об отставке Турбьёрна Фельдина.

Позднее, когда отец ушёл на работу в ночную смену, мама занялась мытьём посуды, а сестра впала в транс перед телевизором, Мартин сел на кровать и почувствовал, что ему трудно дышать. Впереди не один час бодрствования. Тяжесть на сердце. Густав сидит в бархатном кресле концертного зала Бергакунг, а пианист в чёрном фраке только что взял первый аккорд…

Он быстро встал.

– Пойду погуляю! – крикнул в сторону кухни.

– Поздно вернёшься? – В дверях показалась вытирающая крышку кастрюли мама, спокойная и явно поинтересовавшаяся просто так, чтобы знать. Она всегда отпускала его из дома и критически отреагировала только один раз, когда однажды в девятом классе он вернулся домой пьяным, умудрился споткнуться о неудачно поставленный стул, после чего его вырвало на пол в прихожей. «Но, Мартин…» – запахивая халат, сказала Биргитта таким тоном, от которого ему стало настолько стыдно, как не было бы, если бы мать его отругала.

– Нет, – покачал он головой. – Просто немного пройдусь. – Она кивнула и вернулась к посуде.

Вечер был холодным и влажным. Мартин поднял воротник, как у Альбера Камю. Вместо дутой красной куртки, которую ему купили в девятом классе – на тот момент вершины эстетического совершенства, – он приобрёл в комиссионном чёрное пальто. Поначалу казалось противным ходить в одежде, которую кто-то носил, но Густав был полон энтузиазма.

– Чёрт, да ты же вылитый Хамфри, если бы он слегка расслабился и начал пить пиво вместо виски со льдом.

И Мартин представлял, как свет фонаря выхватывает из мрака улицы тёмную фигуру, одетую в пальто. Одинокие тени выгуливали собак. Он бесцельно шёл в направлении центра. В похожем на дворец здании на Линнеплатсен яркими огнями светились окна. Дома в Линне такие красивые, но все, кого он оттуда знал, курили травку и жили на пособие. Чёрные мокрые улицы, тёмные витрины.

Он двинул к Йернторгет через Хагу. С верхних этажей доносились приглушенные звуки музыки, плакат, натянутый между двумя окнами, призывал «СОХРАНИМ ХАГУ!», голоса и смех прохожих. Антракт, и волна прилива вынесла Густава, его мать и остальных слушателей в фойе. Возможно, Густав вышел на улицу глотнуть воздуха или покурить и сейчас видит то же небо, что и Мартин, – тёмно-синий свод с чернильными кляксами облаков и дрожащими от одиночества звёздами.

Ноги привели его на Магазингатан. Он шёл не спеша, словно возвращался домой, куда невозможно опоздать. «Эрролс» он идентифицировал издалека, у входа стояла шумная компания. Преодолев по противоположной стороне улицы примерно половину пути, Мартин зажёг сигарету. Из дверей рок-клуба доносились глухие ударные и голодный гитарный вой. Он немного постоял, глядя в конец улицы, а докурив, затоптал окурок на булыжной мостовой и развернулся в сторону дома.

IV

ЖУРНАЛИСТ: Как бы вы охарактеризовали литературную среду того периода?

МАРТИН БЕРГ: Это было прекрасное время. Предполагалось, что литература должна быть нравоучительной и… честной в некоторых политических вопросах. Что впоследствии, разумеется, сделало её невероятно скучной. И в конце концов люди начали действовать от противного.

ЖУРНАЛИСТ: И вы?

МАРТИН БЕРГ: Мы считали себя в первую очередь эстетами, а не революционерами. Что, возможно, было вполне революционно в семидесятые…

ЖУРНАЛИСТ: Говоря «мы», вы подразумеваете себя и Густава Беккера?

* * *

Единственная попытка написать о своей семье и детстве, то есть создать слегка замаскированную автобиографию, как-то предпринятая им в гимназии, не вызвала у него ничего, кроме скуки.


Он вырос в самом дальнем конце Кунгсладугордсгатан. Семейство N обитало в кирпичном доме с безликим фасадом, зелёный косогор двора, спускаясь вниз, безвольно сливался с улицей. Позади дома располагался садовый участок – несколько кустов худосочной сирени и крыжовника. Имелась беседка, место для барбекю и скрипучие садовые качели под навесом из рифлёного пластика, откуда приходилось регулярно убирать опавшие листья. В гараже стоял тёмно-синий «вольво амазон» 1960 года. Ещё были окна, не раскрывавшие никаких секретов, и входная дверь с почти постоянно молчащим звонком.


И хотя писал он это, сидя в гремучем пивном баре, настроение он почувствовал тонко и точно. Медленное тиканье часов. Дым маминых сигарет, ползущий вверх равнодушной змеёй. Коричневатые в клетку обои в его комнате, на которые он, случалось, пялился так долго, что в конце концов ему хотелось закричать. Спина матери, молча моющей посуду. Шелест газеты, которую в беседке читал отец. Скрип садовых качелей. Мерцание телеэкрана. «Эхо» без четверти пять. Подстриженный газон. Асфальт на проезжей части и тротуаре летом. Вечный выбор – ускорить время, поссорившись с сестрой, или поехать куда глаза глядят на велосипеде.

Нежелание восстанавливать всё это было настолько сильным, что продолжить он попросту не смог. Впрочем, поразмышляв, решил, что проблема, возможно, в самом жанре – «Слова» Сартра тоже ужасны.

Другое дело – семейство Беккер. Это более благодатный материал для романа. В их квартире на углу Улоф-Вийксгатан и Сёдравэген Мартин бывал в общей сложности всего несколько раз, и в его памяти тут же возникли утратившие резкость и подсвеченные сепией картины прошлого. Присутствие директора фон Беккера ощущалось постоянно – струя сигарного дыма, шляпы на верхней полке в прихожей, тёмное пальто на вешалке, – но в действительности Мартин виделся с ним всего лишь один раз. В подъезде. Они поднимались по лестнице, а отец Густава спускался. Около сорока пяти, но походка энергичная. Его легко было представить на теннисном корте. Костюм, портфель, очки в черепаховой оправе. Мартин понял, кто это, ещё до того, как мужчина остановился и изрёк, словно в каком-нибудь киножурнале: «Вот так встреча», потому что с тех пор, как в порту начались неприятности, его портрет иногда появлялся в газетах. Он был исполнительным директором одного из пароходств. Не «Трансатлантик», это Мартин запомнил бы, но, кажется, «Стрёмбергс»?

– Папа… – Густав отвёл взгляд. Всё его существо явно разрывалось надвое – остановиться или пойти дальше, как будто ничего не произошло. Мартина внезапно осенило: проблема не в нём, наоборот, Густав не хочет, чтобы друзья встречались с его родителями.

– Здравствуйте, – сказал Мартин, протягивая руку. – Мартин Берг.

– Бенгт фон Беккер. – Этим голосом можно было бы визировать документы – подпись получилась бы крупная, с наклоном, выведенная перьевой чернильной ручкой.

– Это, соответственно, отец, – сказал Густав после того, как захлопнулась входная дверь.

Госпожа фон Беккер, появившись из лабиринтообразных недр квартиры, сказала, что ей чрезвычайно приятно познакомиться с Мартином. Марлен («меня назвали в честь Дитрих») была одета в бежевый костюм, не делавший тайны из её крайней худобы. Взгляд быстро сместился с уровня глаз куда-то вниз – к её ногам и львиным ножкам кряжистого комода. На фоне сияющего паркета и персидского ковра вещмешок Густава выглядел оборванцем.

– Я отведу девочек на хореографию, – обронила она где-то рядом с изящной скамеечкой для ног. Тут же, как по заказу, появились и сухо поздоровались две младших сестры лет одиннадцати-двенадцати, обе в пачках и с пуантами в руках. – По-моему, в холодильнике осталась какая-то еда… – На миг лицо Марлен стало растерянным, но потом на нём, точно лампочка, вспыхнула улыбка, и Марлен поцеловала сына в щеку.

Густав с мрачной физиономией смял край свитера.

Его комната выходила во внутренний двор дома с чугунными балконами и рядами высоких окон, в которые он, судя по всему, смотрел часто, потому что показал, где живёт старик – бывший военный, любитель ходить нагишом, а где женщина, которая днём изменяет мужу, как предполагал Густав, с почтальоном.

– Все думают, что это клише, а это, оказывается, правда жизни. По части грехов люди не так изобретательны, как кажется.

На страницу:
4 из 14