bannerbanner
Собрание сочинений
Собрание сочинений

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 14

– Мне кажется, что я вас уже где-то видел, – сказал Арон, морща лоб, словно разглядывая провокационную, но любопытную картину.

Только полный идиот не заметил бы, что Ракель фигурирует в целом ряде работ Густава.

– «Люкс в Антибе», – предложила она. – Я – ребёнок. И на той большой, берлинской? Там тоже я, на улице в русской шапке-ушанке. Далее по списку.

Арон, похоже, не понял, что сплоховал.

– Какой он? – спросил он и наклонился ближе. – Как человек? – Ракель вспомнился приезд Густава в Берлин. У него там была выставка – в шикарной галерее, куда сама она никогда не рискнула бы зайти, – но он всё время бормотал что-то в духе «просто так сложилось». Повёл её в ресторан, вопил, что она очень худая, заказал устриц, не спросив, любит ли она их, сам не съел ни одной, а Ракель выжала лимон, сделала глубокий вдох и проглотила.

– Мир искусства, – вещал Густав, пока она пыталась подавить рвотный позыв, – так же беден духовно и так же падок на сенсации, как и всё прочее в этом проклятом столетии.

Сделав глоток, Ракель осмотрелась в поисках пути для отступления. Неясно, действительно ли Ловису интересовала стоявшая на столешнице рядом с ними коробка вина с дозатором или она интуитивно почувствовала, что ситуация приближается к критической. Как бы там ни было, Ловиса вмешалась в разговор:

– А-а-а, вы обсуждаете Великого Художника! – воскликнула она, после чего подалась вперёд, чтобы открыть краник с вином, которое тут же пролилось на платье Ракели, Ловиса быстро нашла им занятие: сначала велела обоим искать полотенце, потом заставила Ракель оттирать пятно, а сама пустилась в откровения и стала рассказывать, что тоже любит использовать «это связующее звено с культурной элитой», если надо к кому-нибудь подкатить.

– Представляешь, – обратилась она к Арону, и её личико эльфа озарилось улыбкой, – вот так встречаешь какого-нибудь интересующегося искусством симпатичного парня, который предлагает выпить красного вина и посмотреть фильм, снятый пьяным Сальвадором Дали и его пьяными друзьями, а ты с таким вот элегантным спокойствием берёшь и переключаешь разговор на Густава Беккера. Знал бы ты – как тебя зовут? – Арон? – так вот, знал бы ты, Арон, насколько это беспроигрышная тактика!

– О’кей… – сказал Арон.

– И не играет ровно никакой роли то, что на своей искусствоведческой кафедре они всеми силами пытаются выбросить это… как там оно называется… – Она в нетерпении щёлкнула пальцами.

– Фигуративное искусство? – подсказал Арон.

– Точно, – быстро кивнула Ловиса, хотя Арон мог, по идее, сказать всё что угодно. – Так вот, они в тридцать лет получают свой высший балл, доказывая, что фигуративное искусство – это дерьмо. И всё равно, сто́ит среднестатистическому искусствоведу столкнуться со знаменитостью, как он тут же превращается в дитя, увидевшее рождественскую ёлку.

Без церемоний всучив свой бокал Арону, Ловиса вытащила из заднего кармана джинсов коробочку с жевательным табаком. Кто-то из друзей подарил ей большую упаковку снюса, и, будучи экономной, она чувствовала себя обязанной использовать её до конца. Скатала табачный шарик и с некоторой степенностью сунула его под губу.

– Хочешь? – предложила она. Арон, принадлежавший, по-видимому, к тому типу мужчин, которые не оставляют в раковине ни единого волоса и не разбрасывают по полу грязные носки, покачал головой.

– Но это не про Ракель, – сказала Ловиса. – Правда же?

– Правда.

– Ты очень скромная, – произнесла Ловиса, положив руку на её плечо.

– Я бы даже сказала, чрезвычайно скромная.

– А эти сомнительные замашки свойственны всем нам прочим…

– …черни, – проговорила Ракель, – плебсу.

– Но в отличие от всех нас прочих у Ракели есть кое-что и по материнской линии.

На челе Арона боролись замешательство и раздражение:

– Что-что?

– Читай, Арон, читай больше! – Ловиса забрала свой бокал у него из рук. – О боже, я думала, ты пишешь о Густаве Беккере? В таком случае ты должен был слышать о Сесилии Берг.

– Да, конечно. История идей. В каталоге Беккера, кстати, больше тридцати её портретов…

Наверное, подумала Ракель, он обсуждал свою работу со столькими людьми, что упакованные, как товар в магазине, фразы сыпятся из него без какой-либо привязки к «покупателю». Или, может, он всю жизнь старался быть прилежным учеником, а Ловиса в этой её манере магистра-провокатора сейчас с пристрастием спрашивает у него домашнее задание, которое не имеет никакого отношения к его реальности. Ракель посмотрела на дно своего бокала. Ловиса поправила комок табака под губой. И искусствовед Арон наконец сообразил, что ему не стоило просвещать дочь Сесилии Берг о числе портретов Сесилии Берг. Он замолчал, откинул назад свои красиво подстриженные волосы. На пальце сверкнул перстень.

– В последнем номере «Глэнта» была её статья… – начал было он.

Ловиса сквозь зубы издала специфически норрландское «да». Хотя всю жизнь живёт в гётеборгской Майорне.

– Старый текст. Кажется, девяносто пятого года, – сказал Арон.

– Девяносто шестого, – сказала Ракель и повторила: – Думаю, да, девяносто шестого.

– Что на самом деле с ней произошло? – Взгляд Арона блуждал по стенам кухни. Он переступал с ноги на ногу.

– Она исчезла, – сказала Ловиса.

– То есть как? – Он впервые посмотрел Ловисе в глаза.

– Пятнадцать лет назад она ушла и больше не вернулась. Что произошло, не знает никто.

– Это правда? – Наверное, он думал, что они его разыгрывают, потому что на его лице не появилось то испуганно-сострадательное выражение, которое обычно вызывало упоминание об исчезновении Сесилии. Вместо этого он приподнял бровь и покрутил кольцо на пальце.

– Послушайте, я уже должен… Ракель, было приятно познакомиться, увидимся. – Он ушёл.

– Ну и тупица, – пробормотала Ловиса, как только он скрылся из вида.

– Я вообще ничего не имела в виду, – сказала Ракель и заметила, что сложила руки точно так же, как обвиняемый в сериале «Счастливчик Люк».

– Очень надеюсь. На эту свою бороду он тратит не меньше часа в день. – Ловиса вздохнула и покачала головой. – У Эллен есть очень странные знакомые. Слушай, а нам ей спеть не пора? – И, перекрикивая шум в кухне, Ловиса объявила: – Внимание, сейчас все споём в честь именинницы! Где она? Кто-нибудь её видел? Кажется, надо снарядить экспедицию на балкон!

5

Ракель нашарила рукой будильник. Четверть десятого. Застонав, она накрыла голову подушкой. Долгое время лежала с закрытыми глазами в ожидании, что тело нальётся приятной тяжестью, предваряющей сон, но мозг, увы, уже занялся реконструкцией вчерашнего вечера. Кто-то приготовил грог. А потом Ловиса врубила музыку на такую громкость, что даже Эллен была бы против, если бы не сидела на балконе и не рыдала из-за того, что Докторант так и не объяснился ей в любви. Ракель случайно оказалась рядом, и ей пришлось выслушать отчёт обо всех фазах его нерешительного ухаживания, после чего Эллен наконец высморкалась, объявила, что им надо потанцевать, и они пошли в гостиную, где Ловиса как раз поставила Глорию Эстерфан. Эллен вытирала слёзы и яростно двигалась под «Conga».

Без четверти десять. Ракель села в ожидании возможной тошноты. Кажется, от тяжёлого похмелья она будет избавлена. С громким треском подняла жалюзи. Небо было ярко-голубым, и, пока она плелась в ванную, солнце беспрепятственно заливало квартиру светом.

Зимой, когда светало уже после того, как Ракель уходила в школу, а темнело задолго до её возвращения из библиотеки, полумрак скрывал убожество её жилища. Но этим воскресным утром оно стало неумолимо очевидным. Грязная посуда оккупировала раковину, бо́льшую часть рабочей поверхности и приличный анклав на обеденном столе. Метровая стопка старых номеров «Дагенс нюхетер» [19] напоминала компактный форт. Плита покрыта следами былых исторических битв. В гостиной хаос, вдоль стен толстый слой пыли. Книжный шкаф давно превратился в перенаселённый приют для беженцев, где, впрочем, внимательный глаз мог заметить намёки на Ordnung и Disziplin – попытки разделения томов на художественные, специальные и мемуары и тенденцию к алфавитному порядку – но постоянный приток новых экземпляров не дал системе прижиться, и книги лежали везде, где было свободное пространство.

Окна малогабаритной двушки на четвёртом этаже выходили, с позволения сказать, не куда-нибудь, а на два кладбища. Из кухни просматривалось еврейское, с его нагромождением старых могильных плит и куполообразными часовнями. За окнами спальни простиралось кладбище Стампенс, просторное и торжественное, надпись на воротах гласила: ПОМНИ О СМЕРТИ. Весьма подходящий призыв для старшеклассников, которые каждый день проходили мимо по дороге в школу (балбесов, вообще не задумывающихся об отведённом им сроке). А для Ракели это был повод вспомнить латынь. «Memento mori», – думала она всякий раз, когда трамвай проезжал мимо кладбища.

Ракель забрала в прихожей свежую газету, лежавшую на стопке конвертов. Обнаружила половину упаковки бекона и поджарила его в последней чистой сковороде вместе с яйцом и перезрелым помидором. Хлеб был несвежий, но тостер это сгладит. Она выпила кофе и прочла раздел культуры. Минутная стрелка показывала почти половину одиннадцатого. Тело уже зудело, дальше будет только хуже. На полях нерастраченного времени разворачивалось воскресенье – так, как ему положено. Повязав шарфы и натянув шапки, люди пойдут гулять в Слоттскуг, будут умиляться подснежникам и сидеть у южной стены, закрыв глаза и подставив лица новорождённому солнцу, и, разрумянившись, пойдут домой в голубовато-розовых сумерках, прошитых россыпью бледных звёзд.

Ракель решила пойти в библиотеку. Как всегда, быстро привела себя в порядок, хотя могла и не торопиться. Приняла душ, причесалась и собрала волосы в хвост. Краситься не захотела. Занялась поисками самого тёплого свитера и в итоге вытащила его из завалов газетницы рядом с диваном. Положила в рюкзак ноутбук и книги. Посмотрев на уличный термометр за окном, решила, что ещё достаточно холодно для зимнего пальто. Зашнуровала ботинки. На коврике в прихожей рядом с нераспечатанными конвертами заметила немецкий роман, который просил прочитать отец, взяла с собой и эту книгу. Она, по крайней мере, тонкая. Можно просто пролистать и попробовать оправдаться нехваткой времени. Хотя все её протесты всё равно заканчиваются тем, что она позволяет себя уговорить.

* * *

Гуманитарные кафедры располагались вокруг Нэкрусдаммен [20], бо́льшая часть зданий построена в восьмидесятых – сплошной кирпич, линолеум в коридорах и аудитории, неотличимые от классов в старшей школе. Впервые оказавшись здесь, Ракель ходила по этажам, разыскивая старый кабинет матери. Картины, нарисованные в памяти, не вполне соответствовали реальности, и ей так и не удалось найти помещение, которое фигурировало в воспоминаниях, то ускользающих, то чётких. Среди табличек с именами она искала профессора, который был у матери научным руководителем, но он, как оказалось, вышел на пенсию. В фондах библиотеки нашлись книги Сесилии, университетские издания в тёмно-красных или коричневых переплётах, название и имя автора набраны шрифтом без засечек. Судя по внешнему виду, их до сих пор регулярно читают.

После окончания гимназии прошло пять лет, и всё это время Ракель училась в университете, потому что ей казалось, что именно для этого она и создана. Ей всегда нравилась теория, нравилось наблюдать, как хаотичная реальность упорядочивается в удобных категориях, как абстрактные понятия вскрывают внешне окаменевшую суть. Но в какой-то момент теория всегда упиралась в границу, исчерпывалась, становилась недостаточной – и тогда Ракель покидала эту территорию, унося с собой всё, что здесь оказалось полезным. Перед поступлением её интересовала математика, потому что математическая вселенная представлялась ей бесконечной и безупречной (а ещё потому что она посмотрела «Игры разума» и воображала себя на месте героя – среди дубовых панелей, одетая в тёмно-зелёный вельвет, она нервно курит сигарету за сигаретой и в порыве вдохновения чертит белым карандашом на стекле замысловатые знаки). Но карьера математика рухнула под собственной тяжестью – даже построение графиков давалось ей в гимназии с большим трудом, – и Ракель свернула на гуманитарную стезю. Она получила шестьдесят баллов по истории идей («неудивительно, ты же дочь Сесилии»), прослушала два дремотных вечерних курса латыни, несколько семестров изучала литературоведение и немецкий, сначала в Гётеборге, потом в Берлине. Всерьёз задумалась об археологии, но на горло этой песне наступил отец («а на что ты собираешься жить, Индиана Джонс?»). И тогда она выбрала психологию. В конце концов, человеческая психика – это комбинация закономерностей бесконечного космоса и осколков собственного прошлого.

– Психология? – произнёс Мартин, как будто она объявила, что собирается стать циркачкой и будет всю жизнь жонглировать горящими факелами. – О господи, почему? Ты нашла наконец применение своим литературным способностям? – сказал он. – Будешь выписывать рецепты и вести журнал обхода палат? «Пациент такой-то неряшлив»? Ты уверена, что не хочешь продолжить заниматься историей идей? Или латынью?

– Amor fati [21], – ответила Ракель, но отец, по-видимому, последний раз читал Ницше в восьмидесятых. Он сделал вид, что не услышал.


В это мартовское воскресенье в библиотеке было пусто и тихо. Ракель обычно садилась либо в читальном зале, если была готова встретить кого-нибудь из знакомых, либо за укромный рабочий стол в библиотечных хранилищах – если хотела избежать встреч. Именно по дороге к хранилищам она и заметила между стеллажами сутулую фигуру, расположившуюся на стремянке со стопкой книг на коленях. Она узнала его не сразу:

– Эммануил?

Эммануил Викнер вздрогнул и посмотрел на неё, его нижняя губа блестела от слюны. Переход от растерянности к узнаванию слегка затянулся, Ракель успела испугаться, что он её не узнает. Как глупо – в последний раз они виделись на Рождество. Надо было на всякий случай сказать «дядя Эммануил».

– Ракель! – произнёс он наконец. – Ракель, дорогая, это ты? В такой день? – Он спешно встал, чтобы обнять её.

В последние годы угадывать возраст Эммануила Викнера становилось всё труднее. Он был на десять лет моложе матери Ракели и раньше занимал странное серединное положение – ещё не вполне взрослого, но уже определённо не ребёнка. Сейчас черты его лица утратили остроту, а взгляд зоркость. Редеющие светлые волосы венком окружали лысеющее темя. Стройное и ловкое, как у сестры, тело стало бесформенным, как будто каждый прожитый день изменял его очертания. Одет в разные оттенки бежевого, что производило бы невыразительно-блёклое впечатление, если бы не ярко-красный платок, задрапированный вокруг шеи, как у римского императора.

– Что ты читаешь? – спросила она.

– О, ничего, ничего. Весной я всегда начинаю думать о диссертации. – Он положил книги в стоявшую рядом тележку. Ракель заметила, что там были в основном Р. Д. Лэйнг и Вильгельм Райх, а ещё «Тибетская Книга мёртвых».

– Высвобождаясь из крепких объятий зимы, начинаешь думать о будущем. Опасное время года. Лёд тает, и всё становится возможным. И если я сейчас случайно объявлю о своих грандиозных планах, будь добра, напомни мне, что королём я буду чувствовать себя всего две недели, а все оставшееся время буду мучиться, причём не только из-за собственно творчества, но и потому что все эти явно не самые интересные мысли придётся додумывать до конца.

– Договорились, – ответила Ракель. Она не припоминала, чтобы Эммануил когда-нибудь собирался писать диссертацию, и не представляла, на какую тему он мог бы её написать. Когда-то давно он начинал изучать медицину, а потом занялся фотографией. Бабушка оборудовала ему тёмную комнату, а снимал он, помнится, всяческую еду, очень крупным планом. Когда он задумался о научной работе?

– Это всё проделки свежих весенних ветров, когда погода нашёптывает, – объяснил дядя. – Ты действительно собираешься тут сидеть?

В качестве алиби она предъявила старый экземпляр Jenseits des Lustprinzips:

– В универе задали.

– Вот так! Великий Зигмунд! Это хорошо, что вам дают полноценное образование. Вы должны быть во всеоружии. Там на улице все сумасшедшие, вот что я тебе скажу. Но кофе-то ты выпьешь? Твой старый дядюшка будет счастлив.

Выбора не оставалось, Ракели пришлось пойти в кафе и позволить ему заплатить за её кофе в одноразовом стаканчике и пончик с яблочной начинкой – потому что ему, очевидно, самому очень хотелось съесть такой – и выйти вслед за дядей на яркое солнце. Пруд был всё ещё покрыт льдом, под которым просматривались прошлогодние кувшинки. Извилистые ветки рододендрона были голыми у корней, а стволы огромных дубов покрывал мох. Серёжки лещины переливались жёлтым. На другом берегу располагалась игровая площадка, и детские голоса, звонкие и нежные, освобождённые от слов, взмывали в небо.

Эммануил предложил пойти к его любимой скамейке, с которой открывается прекрасный вид. У воды стояло с полдюжины скамеек, особой разницы между ними Ракель не увидела, но услышала собственный голос, произносящий «да, конечно, здесь и вправду замечательно».

– Бог ведает, – вздохнул не умолкавший ни на миг Эммануил, возвращаясь к своей потенциальной диссертации, – но, если я сделаю что-нибудь толковое со всеми этими моими гуманитарными знаниями, мамочка будет просто на седьмом небе от счастья. Она обрывает мне телефон, уговаривая переехать в Стокгольм. Заманивает собственным флигелем в том роскошном месте. Я объясняю, что у меня масса работы в связи с исследованием и я не могу никуда ехать, но она намекает, что может урезать финансирование моего диванного существования. Вот как-то так.

– О-о, – выдохнула Ракель.

– К счастью, мой психоаналитик, мудрая женщина, абсолютно уверена, что возвращение в лоно семьи негативно скажется на моей личностной проблематике. Я, видишь ли, читал кое-что, и должен сказать, что эта страшная зацикленность на эдипальном, то есть на любовном треугольнике, то есть ты сам и объект твоей любви, и тот другой, то есть отец, или – с большой буквы – Отец. Вопрос, в какой мере индивид действительно индивидуален, всегда остаётся без ясного ответа.

– Ну, – сказала Ракель, – эдипов комплекс – это центральное понятие у Фрейда…

В современном сознании он превратился в примитивную формулу, которую люди связывают, в общем, со всеми подряд психоаналитическими теориями девятнадцатого века, подумала она и откусила большой кусок пончика только для того, чтобы ничего больше не говорить. Он хотел убить своего папу и переспать со своей мамой, словно всё это детективная головоломка à la Агата Кристи, направленная на поиск невротической симптоматики, и в конце все соберутся вместе – папа, мама, крошка Ханс, няня, господин К, госпожа К и в углу великий ученик К. Г. Юнг – и доктор Фрейд начнёт разбираться в перипетиях запутанной семейной саги.

– Я рад, что ты этим занимаешься. Знаешь, я разговаривал с теми, кто говорит, что я должен правильно дышать и составлять различные списки. Я должен только что-то делать, делать, делать. В то время как необходимы мысли. То есть не просто конкретные мысли, а их форма и структура. Хотя, с другой стороны, меня это совсем не удивляет, Ракель. Ты всегда понимала что к чему. Это у тебя от матери. Ты же знаешь, из всех нас самой умной была Сесилия. Печально, но это так. Мне бы хотелось сказать, что это я. Петер – мастерский подражатель, а Вера неплохо справляется за счёт внешности и обаяния. Ты не будешь доедать пончик? Нет, спасибо, я не хочу… хорошо-хорошо, если ты настаиваешь. М-м-м. Волшебная кондитерская. Который, кстати, час?

– Половина двенадцатого.

– Половина двенадцатого! Мне уже нужно идти.

Он шёл так быстро, что полы пальто разлетались в стороны. Ракель сидела на скамейке и пила кофе. Солнце обнимало её голову и плечи.

6

Протаскав с собой подсунутый отцом роман почти неделю, Ракель наконец открыла его, расположившись в кафе «Сигаррен», надеясь, что географическая близость издательства разбудит в ней чувство долга, достаточное для исполнения обещания. Проблема заключалась не в самом чтении. Ракель, в отличие от многих других, в Берлине действительно потратила время на то, чтобы как следует выучить язык. Дело было скорее в энтузиазме Мартина, внезапном и поэтому подозрительном. Когда она выбрала в качестве второго языка немецкий, отец сказал:

– Конечно. Хорошо. Отлично. Стратегический выбор.

А когда начала изучать французский в гимназии, он откопал все свои любимые французские романы, подробно рассказал, как в незапамятные времена переводил Маргерит Дюрас, и вручил стопку видеокассет с классикой «новой волны». Ракель успела посмотреть только «Четыреста ударов», прежде чем кассета застряла в старом видеомагнитофоне. Тогда Мартин купил фильмы на DVD, заметив, что можно совершенствовать язык, отключая субтитры, но французский на тот момент Ракель учила всего семестр, уровень знаний не успел подняться выше фраз вроде Je m’appelle Rachel и J’habite à Göteborg, и в диалогах Трюффо она ничего не понимала.

Но как только появлялось что-то, способное связать её с издательством, начиналась совсем другая история. В данном случае очень кстати пришлись её лингвистические способности.

Отец, похоже, испытывал реальное счастье, если она выступала в качестве редактора-рецензента. Он утверждал, что очень ценит её отзывы, но Ракель иногда казалось, он говорит это только для того, чтобы как-то подключить её к деятельности «Берг & Андрен».

Она рассматривала книгу. Всего двести страниц, это плюс. Красивое издание – ещё один плюс. А вот название никакое: Ein Jahr der Liebe. Слово «любовь» для названия вообще безнадёжно. До дыр истёртое и утратившее всякий смысл.

Вместо того чтобы открыть книгу, она посмотрела в окно. Если достаточно долго наблюдать за площадью из окна «Сигаррен», наверняка увидишь ревю с участием персонажей твоего собственного настоящего и прошлого. Так было и сегодня: вон Эллен быстро идёт к остановке, и огромный портфель стучит о её бедро. Вон тип, с которым у Ловисы был короткий роман, катит на облегчённом велосипеде с белыми шинами и без тормозов. Вон бывший одноклассник, который, по слухам, набил у сердца татуировку «414», но не учёл сосок, и теперь тот неприлично торчит из последней четвёрки. А вон с поникшей головой тяжёлой походкой ковыляет Макс Шрайбер, старый друг матери. Он постоянно появлялся у неё в кабинете, и Ракель его боялась, пока он не дал ей апельсин и не рассказал дурацкую сказку, а она притворилась, что из таких сказок уже выросла. Кажется, науку он бросил и стал психологом, в школе иногда упоминают его имя. Ракель подумала, что ей, пожалуй, стоит использовать этот факт в какой-нибудь неизбежной дискуссии о Профессиональной Деятельности, на которой настаивает отец. Его последняя идея заключалась в том, что диплом психолога может пригодиться издательству, так как коммуницирование с тонко чувствующими авторами на всех этапах сочинительства требует такта и осторожности. А под клиническими исследованиями отец, по-видимому, подразумевал работу в психиатрической больнице. Но Макс ему нравился.

Ракель заставила себя сосредоточиться на задании. Кажется, роман о человеке, которого бросили, и он не знает почему. Прочитав несколько страниц, она вытащила мобильный, чтобы проверить незнакомое слово, но поймала себя на том, что вместо этого гуглит информацию о писателе. Интернет сообщил, что Филипу Франке сорок три года, на чёрно-белых снимках в прессе он был вполне себе ничего; ранее написал три романа, которые не вызвали большого интереса, а нынешняя книга недавно номинирована на литературную премию. То есть всё вовсе не так безнадёжно.

Она прочла ещё полстраницы и подчеркнула несколько непонятных формулировок, но в груди вдруг появилась тяжесть, стопы онемели, а все звуки стали очень резкими: стук и шипение кофемашины, голос комментатора, доносящийся из расположенного над дверью телевизора, по которому показывают бега, громогласная женщина у мойки – Ракель больше не могла думать, а последнее предложение исчезло где-то в космосе.

Она захлопнула книгу и снова посмотрела в окно. Впереди вечер, и его нужно как-то прожить. Можно пойти в библиотеку. Если пешком, то отсюда до университета полчаса минимум. Но в библиотеку она ходит, не пропуская ни дня; нет, вспомнить, когда она в последний раз не ходила в библиотеку, не удалось. А если не в библиотеку, то куда ты, Ракель Берг, можешь пойти?

Поддавшись порыву, она отправила Мартину эсэмэс с вопросом, не одолжит ли он ей машину. Она может поехать в загородный дом. Дел у неё там нет – дом сейчас стоит пустой, с закрытыми ставнями, – но это будет что-то другое, новый поворот в течении дней и недель, почти не отличающихся друг от друга. Встать рано. Принять душ. Одеться. Позавтракать. Доехать на трамвае до университета. Отсидеть на лекциях с девяти до двенадцати. Отстоять очередь к микроволновке. Придумать причину и отправиться в библиотеку, отказавшись идти куда-то с однокурсниками. Поговорить со знакомыми, пересечения с которыми избежать не удалось. Все же так хотят общаться. Все становятся друзьями. Устраивают вечеринки. Ходят вместе пить пиво. Собираются у кого-нибудь дома, чтобы готовиться к экзаменам – Ракель, ты придёшь? Эти чёртовы студенты-психологи с вечно склонённой набок головой и уже окрепшей морщинкой на лбу, хотя проучились всего пару семестров и до встреч с собственными пациентами ещё очень далеко. Ой, неизменно звучало в ответ, если речь заходила о Сесилии, а это рано или поздно случалось, особенно среди тех, чьим любимым занятием был анализ собственных чувств, мыслей, впечатлений и опыта, словом, всякого пригодного для препарирования движения души. В итоге ей так или иначе приходилось обнародовать тот факт, что её мать однажды приняла решение бросить мужа и детей, ушла и не вернулась. «Я понимаю», в очередной раз слышала Ракель. Но она не вполне представляла, что́ именно способен понять другой. И не хотела выглядеть идиоткой, переспрашивая и уточняя. Они думают, что у неё травма? Что ПРЕДАТЕЛЬСТВО причинило ей ВРЕД и это, возможно, останется с ней навсегда? И ей самой нужно срочно начать курс психотерапии? На чём основывается, пыталась определить Ракель, это их тёплое, сострадательное участие?

На страницу:
7 из 14