bannerbanner
Тени забытого сада
Тени забытого сада

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

Некоторые мальчишки поначалу дразнили нас женихом и невестой, но Сашка сумел их остановить: кулаками он владел так же умело, как карандашами и кисточками – он любил рисовать.

Я доверяла моему другу все. Именно ему я рассказала историю с мелком. На перемене Ольга – еще ниже меня ростом, с лицом, похожим на мордочку мышки, – прочертила мелом (это оказался белый камешек) линию на доске и убежала. В тот день я отвечала за чистоту в классе, вытирала доску, но полоса не исчезала. Прозвенел звонок, вошла учительница и, увидев царапину, спросила, кто это сделал. Все молчали. Она ждала. Эти мучительные минуты убедили меня в том, что виновата я. Краска залила лицо. Знала я, что уши и шея тоже алые. Я всегда краснею, когда волнуюсь. Учительница решила, что это сделала я, не стала ругать и продолжила урок.

– Она подумала, это моя вина, – плакала я, жалуясь Сашке. Он успокаивал меня:

– Вера, главное, ты знаешь правду. И не выдала одноклассницу. Она сама должна признаться. Это же банально.

– А что такое «банально», Саша? Ты стал повторять это слово.

Он мне объяснял, а я думала: «Ольга никогда не признается. А я не стану ее уличать. Значит, учительница так и будет думать, что это сделала я».

Это чувство без вины виноватой, непонятно откуда взявшееся, засело глубоко и во взрослой жизни не раз возникало и лишало возможности защитить себя.


Летом, когда я окончила начальную школу, мы переехали в город Волжский, что в четырнадцати километрах от нашего поселка. Мама работала начальником отдела телефонистов, папа – мастером на заводе, который выпускал ткань для парашютов. Утром родители уезжали на трамвае; его остановка позади дома. За рельсами простиралась степь.

Первый день занятий в новой школе омрачился тем, что пришла весть о гибели четырех одноклассников. Они нашли в степи гильзы и противотанковую мину – эти отголоски войны еще прячутся в земле. Мина взорвалась. Говорят, мальчиков собирали по кусочкам, хоронили в закрытых гробах.

Через неделю в классе появилась девочка с рыжими волосами, как у Наташки, но лицо без веснушек, белое, гладкое, как камешек, что подарил Саша, с ямочкой на подбородке, как у моей мамы. Колечки волос выскочили из высокого хвоста и легли на покрасневшую от солнца шею. Она оглядывала все вокруг озорными, зелеными с серыми крапинками глазами. Оказалось, Лиза поселилась в том же доме, что и мы. Но я ее еще не видела.

– А мы вчера переехали в ваш город, – весело сказала она. – Давай дружить!

– Везет тебе на рыжих, – улыбнулась мама.

Рыжий Хвостик и Черный Хвостик – придумали мы себе тайные имена.


Мой друг огорчился, что я буду жить далеко от него. «Саша, я буду часто приезжать», – перед расставанием я стала называть его Сашей, по-взрослому.

Действительно, все выходные и каникулы я провожу в поселке. Он же несколько раз в неделю приезжает в город и ждет во дворе, когда я увижу его в окно. Я выхожу, он улыбается, я тянусь на носочках, чтобы увидеть себя в его глазах. Идем в центр города, кроны деревьев смыкаются зеленым сводом: получается античный проход, представляю, что это анфилады дворца (мы с Сашей рассматривали такие в книге). Я останавливаюсь и сквозь листья ловлю солнечные лучи. Зажмуриваюсь, но чувствую взгляд Саши.

– Смотри на солнце.

– Я смотрю, – отвечает он. – Оно такое красивое, и я его…

– Саша, побежали, – прерываю его.

Он уезжал, я тосковала по другу, по поселку, заблудившемуся в степи, по дому, по лавочке возле него – там вечером мальчишки рассказывали страшные истории. Мне не хватало кроткой и спокойной бабушки, строгого дедушки, наших с мамой вечеров, когда мы лежали в саду на топчане, укрывшись пледом. Мама рассказывала о звездах, мы искали их на ночном небе. Мне хотелось увидеть созвездие Лебедь в Северном полушарии. Мама говорила, что его так назвали в честь лебедя, в которого превратился Зевс во время одного из земных похождений.


Городские дома похожи друг на друга. В поселке у каждого свое выражение и настроение. Самый невзрачный – домишко Зуевых. Его старое лицо (как у деда с бабкой, что тут живут) перекошено и в темных морщинах. Крыша нависла над стенами, как повязанный до бровей платок. Кажется, домик чихнет – и развалится. Дом Наташки молодой и строгий, словно мужчина при должности; глаза-окна смотрят широко; на голове высокая шляпа. У соседей напротив – напоминает неряшливого человека, взъерошенного и заспанного. Наш – словно спокойная женщина в белом платке, с добрыми глазами.

В нашем поселке нет асфальта, но можно бегать босиком по мягкой пыльной дороге; на улицах мало деревьев, но у всех есть огороды и сады. Вода для полива идет по трубам от Ахтубы, питьевую достаем из колодца, и она вкуснее городской. Дедушка сказал, что в степи вода прячется далеко в земле, ее трудно отыскать, поэтому колодец очень глубокий. Бросишь ведро, закрепленное на цепи, и оно долго падает, гремит словно каторжник кандалами. Достаешь его, наматывая круги вокруг колодца и налегая на длинный деревянный рычаг (иногда несколько человек крутят его – так это тяжело).

Мы с Сашей любим заглядывать в колодец. Нам кажется, там кто-то прячется, но никого не видно – только густая сырая темнота. Бросаем вниз камешки, чтобы услышать плеск воды. Глухой звук таинственно поднимается вверх. Мы убегаем.

Слышала однажды, как дедушка говорил: «Время, как вода в глубоком колодце. Его не видно. Но сейчас оно напоминает о себе и торопится». Я догадалась: «Так вот кто прячется в колодце – время!» Я смотрела на стрелки будильника и не представляла, как они превращаются в воду и попадают в колодец. Теперь, когда давно нет ни дедушки, ни бабушки, и в колодец мне заглядывать не приходится, я ощущаю то равнодушную текучесть времени, то его вязкую тяжесть и лишь изредка – звонкое движение и прозрачность, чувствую его разную скорость во время разных событий моей жизни. И знаю, когда оно умирает…

Мы занимаем одну из трех комнат в коммунальной квартире, светлую и уютную, обклеенную молочными обоями с зелеными листьями. Мама купила красивые ковры: один повесили на стену, другой постелили на пол, шифоньер медового цвета, такого же дерева сервант (он, как большой медведь, прислонился к стене), круглый стол (бабушка подарила для него жаккардовую скатерть с рельефными узорами и бахромой), раскладной диван и большую кровать с железными спинками, похожую на корабль с белыми парусами – высокими подушками. На серванте часы из желтого оникса и статуэтка медвежонка из того же камня. Около дивана этажерка с книгами и альбомами с репродукциями картин.

В городе я сплю спокойно, поджога не боюсь – на втором этаже нас не достать.

Быт в квартире обустроен лучше, чем в поселке. Из кранов течет не только холодная вода, но и горячая. И самое главное – ванная комната! (Не надо ходить в баню и смотреть на голые тела. Бр-р-р…) В ней меня поразило странное «существо» на стене: большой черный цилиндр. Мама назвала его титаном. Я смеюсь. Титаны – боги, дети Урана и Геи, а в ванной – короб некрасивый, что нагревает воду. Долго не могла привыкнуть к его урчанию, исходящему из его нутра.

Окна нашей комнаты выходят во двор, где между деревьев натянуты веревки для сушки белья. Хозяйки следят, чтобы мальчишки, увлекшись буйными играми с палками и камнями, не испачкали его. Весь день из окон слышен крик разного тембра и силы, но с одинаковыми угрозами: «Отойдите от белья, вот я вам…»

За площадкой – гаражи. Машина, как я помню, была только у одной семьи, но гаражи – у всех. Их использовали для хранения велосипедов, сезонных вещей, картошки, банок с домашними соленьями и вареньем. Запирались они на огромные амбарные замки. Я не любила ходить в наш гараж, когда мама просила что-либо принести. Мне казалось, что-то неприятное прячется за чужими дверями, а если видела мужчин возле распахнутого гаража (нередко с бутылкой водки), то разворачивалась и возвращалась домой ни с чем. Я чувствовала опасность.


Я не сразу привыкла к тому, что мы живем в одной квартире с чужими людьми, делим с ними кухню и ванную.

После уютной кухни в поселке, с вкусными запахами, городская пугала холодом. Только на нашем столе постелена скатерть, на полке за стеклом – посуда, приборы, две вазы для цветов. На втором, деревянном, поцарапанном, – обгоревший старый чайник, рядом граненый стакан. Третий стол – новый, пустой.

Перед уходом на работу мама готовила обед и оставляла на кухне. Но супы и котлеты исчезали еще до того, как я возвращалась из школы. Чисто вымытые кастрюли и сковородки находились на своих местах, мне ничего не доставалось. Мама стала заносить еду в комнату.

Напротив нас жил дядя Слава – высокий, стройный и, как я теперь понимаю, молодой мужчина. Тогда он мне казался очень взрослым и очень умным – в больших очках, с большим портфелем. Суровый и неразговорчивый, он здоровался, не разжимая зубов.

Изредка к нему приходила женщина, светловолосая и голубоглазая. Я видела ее в приоткрытую дверь, когда дядя Слава выходил. Они прятались в комнате, там же готовили еду. Как я поняла из разговоров взрослых, у него была жена. Значит, это жена. Красивая.

Как-то появилась на пороге женщина – невысокая, смуглая, с черными длинными локонами.

– Привет! Я Галина. А как тебя зовут, девочка?

Я спросила:

– А вы кто?

– Я жена дяди Славы.

Странно. Две жены?! Галина появлялась редко. Они с дядей Славой спорили, часто ссорились.

Во второй комнате обитала Марья Степановна. К ней приходила сестра – Танька-Лошадь. Видимо, за высокий рост, статность и густые волосы ниже плеч она и получила свое прозвище. Марья Степановна и Татьяна несли в себе что-то нечистоплотное и низменное, что никак не соответствовало представлениям о жизни десятилетней девочки.

Лицо Марьи Степановны – бесцветное, словно гипсовая посмертная маска (такую я видела в журнале, посвященном Пушкину), на нем забыли дорисовать брови, ресницы, раскрасить губы; волосенки – жидкие и пегие, в мелких кудряшках, сквозь них светилась неприятная бледная кожа. Иногда кудряшки были тугие, как скрученная проволока, иногда разматывались и неряшливо падали на лоб, как грязные рваные тряпочки. Танька, по сравнению с ней, красавица: блестящие волосы и четко очерченные брови, но глаза водянистые и пустые. Я думала: «Ну какая же она лошадь? У лошадей такие прелестные умные глаза с поволокой и влажным блеском».

Обе курили. В то время это казалось невероятно странным. Женщины курят?! Они часто устраивали «сборища» – так судачили соседи по подъезду.

Однажды я услышала, как Танька, еще трезвая, говорила сестре в коридоре: «Маня, не пей больше. У тебя сердце». А через некоторое время сама выходила из комнаты, покачиваясь, роняла трофейный чайник, поднимала его и еще раз роняла уже в раковине. Я со страхом замирала, когда она несла его с кипятком.

В дни, когда у них собиралось «общество» (так Марья Степановна называла своих гостей), звучала музыка, слышались громкие разговоры, грубые слова.

Однажды я увидела, как из комнаты Марьи Степановны вышли голая белая женщина и шатающийся сквернословящий мужчина (он был одет), нежно державший даму под локоток. Стало противно, меня тошнило. Мама требовала прекратить пьянки, грозилась вызвать милицию, но это сделал дядя Слава. Милиционеры о чем-то поговорили в комнате у хозяйки и ушли. Все осталось по-старому.

На следующий день после таких собраний «общества» в коридоре висел противный запах табака, спиртного и еще чего-то такого мерзкого, что я зажимала нос, пробегая из комнаты в кухню. Настежь открытые окна в морозные дни не сразу могли очистить пространство от намертво впитавшегося в пол и стены липкого тошнотворного смрада.

Сестры выглядели весьма тускло и болезненно после бурной ночи. Марья Степановна, дымя папиросой, растрепанная и опухшая, брела на кухню за водой. Младшая уходила и возвращалась с каким-то аптечным флаконом.

Я знала, что Танька-Лошадь жила одна. У нее в соседнем квартале однокомнатная квартира, но почему-то все собирались у старшей сестры. Марья Степановна вызывала у меня брезгливость, ее младшая сестра – неприязнь, ей я отвела роль жертвы.

Как-то Танька долго уговаривала сестру не общаться «со своим сбродом». Но та отвечала, что это настоящие интеллигентные люди, просто несчастные.

– Давай куда-нибудь уедем, – предлагала Танька.

– Куда? – спрашивала Марья Степановна. – Ты забыла, почему мы не можем выехать из этого города? Ты забыла, почему мы здесь?

Однажды я услышала, как Марья Степановна спросила сестру:

– Ну, как твой дорогой Витюша? Увидишь, он тебе дорого достанется. Он партийный и никогда не оставит жену. А ты так и будешь ловить искры от его костра.

Танька ничего не ответила, но ушла заплаканная и несчастная. Да и Марья Степановна, казалось, всплакнула и ходила из комнаты в кухню и обратно, нервно попыхивая папиросой.

Как-то осенью я увидела Таньку и Витюшу в парке. Мы с Лизой шли по аллее, справа на тропинке я их и заметила. Они стояли близко друг к другу, казалось, им хотелось обняться, но они этого сделать не могли. Он, высокий и стройный, в длинном черном кожаном пальто, как романтический герой из фильма; она в сером по фигуре пальто, терракотовых туфлях на среднем каблуке, с черной лакированной сумочкой и с гвоздиками в руке – воздушная и красивая. Он ей что-то говорил, а она грустно качала головой, не соглашаясь.

В следующий раз я встретила их в этом же парке летом. Сухо. Пыльно. Душно. Все изнывали от жары. Они ели мороженое. На Таньке красивое шифоновое платье, в руке опять гвоздики. Я поразилась: глаза Татьяны были небесно-голубые и красивые. Я услышала: «Дорогой Витюша, поедем на море!» В этот раз она мне показалась маленькой девочкой, которая хотела получить долгожданный подарок.

Однажды Марья Степановна сказала мне, сверкнув золотым зубом, глазным, как она его называла: «Ты все читаешь? Хочешь быть самой умной? Ну-ну…» И резко замолчала.

Как-то она позвала меня к себе. Отказать я не могла. Мне стало жалко эту некрасивую несчастную женщину.

В комнате я задержала дыхание, но надолго меня не хватило. Так, наверное, пахнет смерть – холодно и сладковато-гнилостно. Замученный воздух хотел вырваться в приоткрытую форточку, очиститься и более уже не возвращаться в это страшное место. Бывшая медсестра, а теперь, как ее называли соседи, тунеядка, после сборищ наводила идеальный порядок. Она вычищала комнату какими-то особыми веществами (мне казалось, ядовитыми), их запах разносился по всей квартире и выползал в подъезд. На столе я увидела фонендоскоп. На окне – большую банку с жидкостью цвета чая, в которой плавало что-то неприятно-скользкое. «Это полезный гриб», – сказала Марья Степановна.

У нее было много книг (как потом я узнала – малая часть того, что осталось после конфискации). Книги завидные, но мне не хотелось их ни потрогать, ни тем более попросить почитать. Казалось, что и от них исходит тот же противный запах. Она предложила взять любую – я даже знала, какую хочу, – но я отказалась.

– Понятно, – произнесла она. – Ну-ну, посмотрим, что из тебя вырастет.

Она рассказывала о себе и о родных, и я узнавала иную жизнь, о которой раньше понятия не имела, сопереживала интеллигентной семье, перенесшей донос, тюрьму, ссылку в степной край. «Родителей нет, а мы с Таней не можем вернуться в родной Ленинград».

С тех пор я жалела сестер. Мне хотелось знать, какими они были в детстве, когда их волосы были чистыми и шелковистыми и пахли свежестью и ландышевыми духами. Это степная пыль окутала девочек и заколдовала. Я представляла, какими они будут в старости: в пуховых серых платках, в грубых пальто, обтягивающих их располневшие тела спереди и скомканных на спине некрасивыми валиками, в мягких бесформенных башмаках, не скрывающих деформированные косточки больших пальцев.

Мир Марьи Степановны – болото, внутри которого прячется бормочущий зверь и ждет момента, чтобы утащить в грязную муть. Надо знать место, куда ступить, чтобы не погибнуть. Таким спасительным островком являлась моя семья, где витал запах чистого счастья. Мой мир похож на красивый пруд с кувшинками, ивами, что полощут свои косы в изумрудной воде, с танцующими водомерками, с лягушками-певуньями. Лишь изредка ветер всколыхнет спокойную воду, да напугает уж, высунувший любопытную головку.

Два мира не уживались в моем сознании. Открывшийся – жесткий, чуждый моим представлениям о жизни – вступал в противоборство с миром чистоты и доброты. Потрясение явилось настолько сильным, что борьба между ними продолжалась и во сне, когда я видела вырвавшиеся из таинственного сундука мрачные тени, что душили меня, и я бежала к спасительному колодцу, что напоит живой водой.

3

В городе мама не была счастлива. Что-то случилось с ней и папой. Об их размолвках догадываюсь по печальному материнскому лицу и сердитому отцовскому, по обрывкам неприятных разговоров. Я стала замечать, как задумчиво лицо мамы. Значит, ее жизнь не так весела, как моя.

Отец приходит все позже, все чаще от него пахнет алкоголем; лицо наливается багровым цветом, глаза – туманом, голос глухой, с хрипотцой. Он дышит тяжело, пыхтит, как паровоз – неприятно смотреть, как раздуваются его ноздри. От него дурно пахнет, я отворачиваюсь, задерживаю дыхание и, ссылаясь на уроки, ухожу к Лизе. Ругаю себя: «Это же твой папа! Почему ты видишь плохое?» Он подзывает меня к себе, когда мамы нет дома, гладит по голове, трогает косы, мне неприятно, я отхожу. В ванной тщательно мою руки, словно трогала дохлую мышь, что мальчишки как-то подбросили нам с Наташкой.

С его приходом напряжение повисает в съежившемся пространстве, сгущается в бесформенное серое пятно, расширяется, захватывая всю комнату и меня. Я иду в кухню, открываю окно, и осенний воздух, густой и свежий, входит внутрь и разбавляет невыносимую тяжесть. Часто мама спит со мной и шепчет перед сном:

– Все наладится, Верочка. Давай «Мцыри»? – Под голос мамы, певучий и ласковый, засыпаю. И снятся мне горы, мы с Сашей стоим на вершине, а поверженный барс лежит в расщелине, но он оживает и превращается в папу. Я кричу, просыпаюсь в холодном поту.

Мама все повторяет отцу:

– Степан, ты же обещал лечиться. Смотри, еще раз – и…

Отец перебивает ее:

– Но, Лидочка, я же всего чуть-чуть. – Он высокий, крупный, но, говоря это, обхватывает себя руками, наклоняет голову, будто съеживается, уменьшается, пытаясь скрыть истинное. Мама повторяет громче:

– Если еще раз…

И тут он выпрямляется, из темных глаз, как из тучи, вылетают искры.

– Да куда ты денешься!

Я выбегаю из комнаты.

Однажды я услышала, как соседка говорила другой:

– Дак, Лидкин Степан к этой бегает, к Дарье, на второй этаж, там они пьют и любовь крутят.

Чувствую в слове «бегает» неприятный смысл и представляю, как отец, пригнувшись, накрывшись с головой темным плащом, похожий на ворона, тайком спешит на второй этаж.

Сложен мир взрослых. Он не радужный, как мой, а туманный. Что-то непонятное скрывается в нем, но то одна тайна, то другая шмыгнет серой тенью и исчезнет еще до того, как я ее рассмотрю. Не хочу быть взрослой!

В конце октября мама сказала:

– Ты, Степа, должен решить, к кому вернешься после отпуска. А Вере я обязана все рассказать, она должна знать правду.

«Какую?» – тревожно забилось сердце, как перед прыжком с кручи.

Через несколько дней папа взял отпуск и уехал в Саратов к родителям. Обычно мы ездили втроем. Маму там любили и меня, кажется, тоже. Почему «кажется»? Я не уверена в любви родителей папы в той мере, в какой не вызывают сомнений чувства моих бабушки и дедушки. Но саратовские тоже мои. Почему же я иногда ловила на себе их напряженные взгляды?

Проводив Степана, мама, пытаясь казаться спокойной, говорит:

– Верочка, завтра летим в Минеральные Воды.

Отчего мама скрывает смущение и тревогу? Странно. Обычно она прямолинейна и открыта, не хитрит и не обманывает.

– Ты скучаешь по родным местам? – спрашиваю осторожно. – Хочешь мне их показать?

– Да, Вера… Нет, Вера… Я познакомлю тебя с твоим отцом.

Мне всего двенадцать. Но я вдруг все понимаю. Как падающие звезды, что мы наблюдали с кручи над Ахтубой, замелькали, засверкали догадки. Так вот почему я не похожа на папу. А кто он мне теперь? Впрочем, и с мамой у меня не так много общего. У нас одинаковый цвет глаз, но у мамы они большие, глубоко посажены, у меня удлиненный разрез с припухшими веками. У мамы ресницы загнуты, у меня прямые, как пики. Мои волосы темнее. Пожалуй, одинаковы носы с еле заметной горбинкой.

– Х-хорошо, – от волнения отвечаю медленно, слегка запинаясь. В голове зашумело, в горле пересохло.

– Можно я тебе сейчас ничего не буду объяснять? – Мама впервые говорит со мной как с подругой или младшей сестрой. Я соглашаюсь. Меня страшит то, что я могу услышать. Тайны не всегда приятны.

Бегу в ванную и плачу. Мне не понять этих слез. Я любила Степана до его увлечения спиртным. Он гулял со мной в парке, когда мама была занята, водил в кино, покупал мороженое. Но я не помню, чтобы когда-нибудь, даже в раннем детстве, он брал меня на руки или держал ладошку во время прогулки. Я не задавалась вопросом, почему так. Необходимую как воздух любовь я получала от мамы. Прильнешь к ней, вдохнешь вкусный запах, ощутишь тепло, и время замирает, записывая ее дыхание, слова, движения в священную тетрадь моей памяти.


В Минеральные Воды мы прилетели под утро. Рассвет только нарисовался светлой полосой на краю неба. Дрожь охватила меня, хотя одета я тепло.

Ступили на трап, прохладный воздух остудил горящее лицо. Не успела коснуться земли, как какой-то мужчина схватил меня на руки и побежал к зданию аэропорта. Ни секунды не сомневалась: отец! Все смешалось, закружилось вокруг, наполняя неизвестными чувствами. Незнакомый, но приятный запах, сильные, но ласковые объятия, покалывание его щеки во время поцелуев… Папа! Меня накрывает волна счастья, и это вызывает слезы. Папа целует мои мокрые глаза и тоже плачет. Он распахивает плащ, кутает меня в него, отчего ощущаю себя крохой. Почему его не было рядом раньше, чтобы я испытывала эти чувства каждый день?

– Моя, моя, – повторяет он, целуя глаза, брови, волосы. Рассматривает меня, я только раз взглянула в его глаза, увидела себя в них – и соединилось то, что не должно было разлучаться.

Сейчас, вспоминая ту встречу, я думаю, что есть память тела. Не могла я помнить, как папа держал меня, новорожденную, на руках, качал, гладил спинку, целовал и прижимал к себе, но мое детское тельце не забыло этого. Сейчас я не знакомлюсь с отцом, а вспоминаю. Детские ощущения не пропали, они легли в таинственный ларец памяти. Сегодня я открываю его, нахожу ячейку с надписью «Счастье» и наслаждаюсь родным голосом, знакомым запахом, ласковыми руками.

– А как же я, Керим? – крикнула мама и засмеялась. И этот ее смех – особенный, по-девичьи звонкий – удивил меня.

Папа остановился, захватил и ее в свои объятья, выдохнул: «Лидушка». Так мы и стояли втроем, пока не объявили о выдаче багажа. В глазах мамы я видела солнечные блики, хотя солнце еще не взошло. «Хочу, чтобы это никогда не кончалось! Хочу, пожалуйста», – молила я кого-то и шептала бабушкино заклинание: «Волшебная трава, исполни мое желание».

Едем в Пятигорск. Урчит мотор старенькой машины. Солнце пританцовывает, раскрашивая мир тонкими кисточками. Радио поет мою любимую песню об оранжевом небе и оранжевом море.

Оранжевый цвет – счастье, что пришло ко мне сегодня.

Папа прижимает меня, перебирает косы; ему нравится, что они длинные. Я еще не рассмотрела его: вижу только профиль и левую ладонь с длинными пальцами и припухшими венами. Правая гладит мою спину. Снова и снова незаметно вдыхаю его запах, млею под ласковыми руками и закрываю глаза. Так люди чувствуют себя в раю. Набежавшая сердитая туча не могла помешать моему восторгу. Торопливо и коротко простучал дождь по стеклам машины и замолчал. Оранжевый мир сверкал – чистый и ясный.

После скудной растительности степей темная зелень кажется акварельной. Впитываю вкусный воздух, приправленный ароматами луговых трав и цветов, чувствую тайну, что прячут горы, слушаю говор буйной речки, похожий на заклинание колдуньи.

– Верочка, смотри! Это Машук и Бештау, – показывает мама, когда по просьбе папы водитель останавливает машину.

– Так вот они какие, горы! – громко вскрикиваю, стараясь перекричать шум горной речки. Представляла их высокими, как Джомолунгма на фотографии из журнала «Огонек», а они оказались гораздо ниже – я смогу дойти до их вершин.

Папа обнял маму, они стоят, прижавшись друг к другу. Я рассматриваю папу, и мне нравится в нем все: и высокий рост, и светлая кожа, и темно-каштановые волосы (в машине они показались черными).

Подхожу к речке. Опустила руку, она покраснела – вода ледяная. Попила с ладошки: вкусно. Наклонилась нарвать для мамы цветов – пахнуло ароматом сырой земли. Какая-то птичка опустилась на невысокий куст и что-то коротко сказала, ей ответила другая, невидимая. Мне хотелось кружиться, петь, я подняла руки вверх, к небу, и, увидев его глубину и ясность, ощутила молитвенное состояние. Я просила. Не словами, а душой – детской, но чувствующей то важное, что необходимо человеку. Меня окликнули родители. Я подошла и увидела счастливые глаза отца: золотисто-карие, в форме миндаля.

На страницу:
2 из 6