bannerbanner
Мальчик. Роман в воспоминаниях, роман о любви, петербургский роман в шести каналах и реках
Мальчик. Роман в воспоминаниях, роман о любви, петербургский роман в шести каналах и реках

Полная версия

Мальчик. Роман в воспоминаниях, роман о любви, петербургский роман в шести каналах и реках

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
9 из 10

– Канители не будет, – сказал я. – Ремонт надо сделать.

– Кто ж сделает? – жалостливо сказала Нюра. – Надо ли?

– Надо, – сказал я.

– Разве сестра моя, Шура… на стройке работает.

– Пусть будет Шура.

С сестрой Шурой, подумал я, дело иметь спокойней, чем с неведомыми мужиками. Сестра Шура не будет каждое утро канючить на опохмелку, убеждая, что, дескать, без этого работа будет не та.

– Только она далеко сейчас, в Юго-Западе… знаете, где это строют, за Автовом?

– Ничего! На метро четверть часа.

Даль, в какую сестре Шуре предстояло тащить со стройки инструменты и ворованный материал, должна была обойтись мне дороже.

– Ничего, – сказал я.

– А мебель?

Разговор начинал меня утомлять.

– То, что в кухне, возьмите себе. Остальное я вывезу.

– Так когда ж это будет? и сколько всего вывозить!.. – закручинилась Нюра, ощутимо начав с напряжением вспоминать, какое добро находилось на кухне…

– Поминки сегодня?

– Сегодня, – быстро сказала Нюра.

– Звоните сестре своей Шуре. Завтра вечером пусть начинает.

– Ой, – сказала вдруг Нюра. – А Людочка? Там же Людочка с ним живёт.

Я помолчал.

– Прописана?

– Нет! не прописана и не расписана… Но она с ним давно, года три живёт…

– До свиданья, – сказал я и положил трубку.

II

Наутро, около девяти часов, в синих, неуловимо светлеющих сумерках, выпив тёплого пива у тепло освещённого ларька в переулке возле Сенной, я вышел на Фонтанку. В эту тёмную, морозную зиму со мной что-то произошло. Спавший всегда до полудня, я вдруг перестал работать ночами, ночная работа стала безрезультатной. Ночами я спал, глубоко и спокойно, и просыпался рано, в пятом, шестом часу. Фонарь светил в заиндевевшее окно. Не зажигая света, я включал свой большой и длинный приёмник, закуривал, с удовольствием глядя, как наливается светом панель. Играла музыка. Женский голос рассказывал мне о том, что приключилось в мире. Утешительного происходило мало. Грязные новые танки лязгали в тихих тропических утрах по улочкам непроснувшихся городов, армады шли хмуро по океанам, раздавливая присмиревшую на рассвете волну, злые со сна механики поднимали зловещие светлые самолёты на палубы, залитые росой. Я видел эти армады в Атлантике, и в Индийском… приятного маловато. В полутьме, освещаемой мягко шкалой, я курил и слушал про авианосцы, и меня уводило другое: рассветы спокойных широт. С рассветом над серым, наметившимся горизонтом поднималось и разгоняло усталость и дурь освещённой шкалами ночи дыхание утреннего, неясно зелёного океана, хорошо, если день будет серый, неяркий, в такой день, несущий до сумерек оттенки рассвета, захочется вдруг сочинить письмо, хотя ни оказии, ни портов ещё долго не будет, и странно под тёплым и серым небом, на бесконечной зыби, писать: «29 декабря…» Я грустил оттого, что прошли мои вахты, и уже их не повторить. Сколько ты ни пускайся в океанское плавание пассажиром и ни мёрзни на рассветном ветру, это будет игра. Если ты пассажир, то тебе нужно спать, добровольные бдения – глупость, настоящим рассветам, чтобы их оценить и понять, нужна занятость делом, злость на старпома, половина бессонной, изнурительной ночи. Настоящий рассвет хорош тем, что тебя скоро сменят, дадут хлеба с маслом и кружку какао, хорош тем, что достался тебе без твоей воли, расписанием вахты, и ещё хорош тем, что, будь твоя воля, ты бы его честно и с наслаждением проспал. Вращая медленно ручку, я покидал волну тревожащих новостей и подолгу, сквозь писк и морзянку, треск, сводку погоды для летящих в ночную Прибалтику экипажей Аэрофлота, бормотание утренних новостей на всех языках, выискивал добрую музыку. В седьмом часу зимнего утра удивительно чисто был слышен Париж. Темнота за окном, за двойными морозными стеклами не собиралась синеть. Скрежеща и постанывая на поворотах, расходились по городу длинные, промёрзшие за ночь вагоны трамваев. В освещённом тепло приёмнике, в тёмной, слабо согретой комнате звучал негромко Париж, я знал из газет, что декабрь в Париже тёплый, с дождями, уже слышанные мною новости теперь были ослаблены мягкостью и быстротою певучей речи дикторов, интимностью интонации и плывущим легко грассированием и оказывались вовсе не так уж плохи. Мягко вступал оркестр, в его звуках также была интимность, пожелание лёгкости и добра. Я знал, что живут парижане скудно, экономят на отоплении и еде, трепещут начальства и в конторах выдерживают дисциплинку, какая не снилась у нас старпомам на образцовых крейсерах, что они не фривольны, пьют мало, потому как выпивки дороги, что любовница у парижанина редкость, знакомства и нравы не те, ну а если она завелась, то он держится за неё, как за мертвый якорь, что красавиц на Елисейских полях много меньше, чем у нас на Большом проспекте, я всё это знал, но Париж!.. Париж моих юных мечтаний, голубой Париж книг и беспечный Париж на упругой короткой волне ничего не имели сходного с грузным одышливым городом серых забот. Морозным и тёмным декабрьским утром в мягко светящем приёмнике мне пели прекрасные баловницы, юные и насмешливые голоса, и таинственность музыки вновь беспокоила меня, как в детстве, когда я по многу раз прокручивал на патефоне не дававшую мне покоя пластинку, меня беспокоило то, что нельзя сохранить в себе песню всю сразу, здесь была тайна многозвучия оркестра, тайна скрытого несогласия голоса и оркестра, тайна развития и протяжённости песни во времени. Песенка юных парижанок в ровно гудящем приёмнике требовательно развертывалась во времени, я проживал её, и она становилась моей жизнью, парижская песенка, интимность и доброта, вкус, золотое уменье таланта стать незаметным, живой водой пахло вольное дыхание ритма, за беспечностью таилась нервная тонкость. Песенка держалась во времени на внутренних переменах, стройная несоразмерность ей сообщала разбег, вся заманчивость и красота были в неудержимом нарушении равновесия, было боязно, что мелодия, тонкая и кружевная, распадётся… и всякий раз, когда песенка, головокружительно устояв, возносилась на новый виток, становилось радостно. Я думал о том, что всякая законченная красота тяжеловата, скучна, красота настоящая – в опасении за нестойкость её, в её скрытом стремлении соскользнуть из ранящего очарования. Очарование песенки было в насмешливости, насмешливость предполагает ум и лёгкую грусть нерассказанного… в слова песенки лучше было не вслушиваться, слова очень просто могли оказаться вздором, слова не зависели от певиц, но, светясь паутинкой, рассыпался смешливый припев, и, услышав лишь голос, который вёл за собой всю песенку, можно было влюбиться окончательно и навсегда. Я включал в изголовье лампу. Я был несколько недоволен, я ловил себя на том, что завидовал этим лёгким насмешливым голосам, я был втайне всё ещё убежден, что красивым и юным женщинам легко и заманчиво жить. Лампа в чешском стекле загоралась неярким жёлто-коричневым светом, который я так любил, и высвечивала постель, пепельницу на столике, заставив темноту за морозным окном ещё более почернеть. Я брал свежую папиросу, усмехался собственной вздорности и, предвкушая спокойное удовольствие, брал книгу, отложенную вчера в полудреме. Я был ровно, спокойно счастлив, читая хорошие книги. Прекрасная проза, как музыка, разворачивалась во времени, но несла в себе слово, повороты и яркость мысли, и была бесконечно зрительна, музыка ускользала – проза оставалась со мной, и, переворачивая страницы, я безраздельно властвовал временем, я мог снова и снова, хоть в тысячный раз, заставить Адама Саймза звонить возле двери полковника Блаунта, и с нетерпением ожидать, что скажет ему полковник, и тихо смеяться, не столько от слов, сколько от удовольствия: как хорошо это сделано, я мог снова и снова часами смотреть, как печальная Джулия осторожно идёт коридорами лайнера в штормовой сентябрьский день, и как в каюте другого белого лайнера, переплывшего океан, красит губы чужая мне женщина, и как страницу спустя, не заметив меня, не узнав обо мне никогда, она выйдет на палубу в синей косынке… проза развертывалась, звуча и блистая красками, завораживая линией, и, как в музыке интервалы, в прозе стройность рассказа удерживали умолчания. Нестерпимость, нестойкость красоты мучили меня в лучших книгах, страницы грозили распасться на строки, и распались бы, если б не нашли утверждения в последующих, не менее прекрасных и нестойких страницах и главах, и, когда больше не было сил от скольжения на этой блестящей зелёной волне, когда не было сил, не позже, но и не раньше, книга ускальзывала от меня, книга оканчивалась, легко и немножко грустно, хорошие книги редко кончаются весело. Я был счастлив, читая прекрасные книги, но лишь в эту зиму довелось мне узнать, как спокойно и хорошо брать книгу, проснувшись. В эти утренние часы я читал лишь известные мне книги, неизвестная книга могла оказаться жестокой, могла оказаться плохой и могла надломить и испортить весь день. Я читал, приёмник звучал, негромко и чуть потрескивая, я читал, безразлично прислушиваясь к промёрзшему звону трамваев, к пробуждающейся Петроградской стороне. Я вставал, утомившись лежать и проснувшись уже окончательно. Запахнувшись в старый халат, я брёл ещё спящим коридором нашей тихой, пенсионной квартиры. С громом и журчанием обрушивал из заржавленного холодного бака воду в туалете, умывался на кухне. Возвратившись в комнату, открывал форточку, разгоняя морозом застоявшееся и слабое ночное тепло, и с четверть часа играл чёрной, очень холодной гирей, парижские девочки уже пропадали, и я слушал третью программу, «Пионерскую зорьку», концерт для тружеников села. Разогревшись, дыша тяжело, я брал мыло, резиновую мочалку, большое махровое полотенце и шёл в пустующую холодную ванную. Там, поигрывая краном от ледяной воды к кипятку и обратно, равнодушно, привычно растирал массажной мочалкой протяжённые широкие шрамы на груди и спине, следы той поры, когда окончилась молодость. Наверное, эти, неласковые, следы были причиной того, что почти во все утра в году я просыпался один, мне всё время мерещилось, что они могут вызвать отвращение и испуг, а когда мне случалось быть с кем-то, я оставался в грубой рубашке. Растершись колючим от старости полотенцем, я жарил яичницу с колбасой, на сале, и заваривал крепкий, вяжущий нёбо чай. Мыл тарелку и сковородку, мыл чашку, молча радуясь благодати проведённой на кухню горячей воды, брился, с неодобрением разглядывая вянущее и кренящееся к постоянной задумчивости лицо. Выключал приёмник, одевался, тщательно наматывая старый вязаный шарф, рассовывал по карманам спички, мелочь, папиросы, закрывал форточку, запирал на ключ комнату и, спустившись старинной холодной лестницей, выходил в полутьму, на мороз. Ещё не начинало светать. Ранние зимние пробуждения стали подарком, мне дарилось утро, которого я в предыдущие годы не знал. Это были прекрасные зимние утра, с дымами в тёмном прозрачном небе над снежными крышами, с ярким месяцем в чёрной щели переулка, где в домах горят, незнакомо и редко, жёлтые, красные, зелёные окна. Я заметил, что стал в эту зиму необычно спокоен, а может быть, терпелив в отношении ко всяким неглавным вещам, которые прежде мучительно меня изводили. И вчерашний звонок тёти Нюры не отяготил меня. Сев за стол и начав работать, я забыл про него.

III

Выйдя в синей полутьме по скрипучему жёсткому снегу на набережную Фонтанки, я повернул направо, вспоминая, каков с виду нужный мне дом. Я был здесь единственный раз, на правах совладельца, три года назад, накануне вселения отчима, был из чистого любопытства и из целей знакомства с дворничихой.

Над Фонтанкой светлело, время шло к девяти часам, и мной начинало овладевать обманчивое ощущение, что с рассветом на улице холодает.

На другом берегу, за стынущими в полутьме синими, голубыми деревьями, горел всеми окнами широко раскинувшийся над набережной и украшенный колоннадой заснеженный, заиндевевший фасад здания Военно-медицинской академии. В окнах горел яркий казённый свет, только окна перевязочных, где работа ещё не началась, светили фиолетовым бактерицидом. Больницы пробуждаются, как казармы, почти по барабану. Вихрем промчались сёстры – и сдали дежурство, поспешили домой, в магазины, за кефиром и колбасой. По жёлтым неряшливым коридорам клиник потянулся болезный народ: курить, кашлять, глотать таблетки, мелко ссориться в умывальнике, занимать в столовой места, чтобы первым съесть кашу и жёлтый хлеб с белым маслом и после ждать неизвестно чего; ожидания и прогулки по лестницам и коридорам, процедуры, боль, зимняя духота, запах больницы, заклеенные наглухо рамы, в которые всё же сквозит ужасно, и бесконечная значимость всяческой мелочи: как улыбнулся врач, какая дежурит сестра, пересохшие сигареты, глухая выматывающая вражда с человеком из пятой палаты, и весь этот вздор обсуждается и разносится, пока не утрачивает всякий смысл и не обретает замкнутость и величие целого мира, мир внешний гаснет и отступает и погружается в никуда, и этим для долгосрочных своих пациентов больницы разительно схожи с тюрьмой.

Морозец был жёстким, и было ещё не понятно, куда переломится день, к теплу ли и серому небу, к морозу ли с солнцем. Дом, куда я, по воле морозца, начинал поспешать, три года назад претерпел капитальный ремонт. Стены дома остались прежними, внутри же всё выстроили заново, и где некогда был осязаем лабиринт пропахших жильцами, полуслепых комнат, в пустовавшем в течение года пространстве, где кружил сухой снег и томились дожди, возникла и определилась однокомнатная квартира с комнатой в двадцать два метра, огромным, идущим углом коридором, ясной широкой кухней, туалетом и ванной. К этому формированию, возникшему в воздухе из кирпича, ржавых балок, штукатурки, паркета, обоев, я имел до сих пор отдалённое отношение. В своё время я строго предупредил, что любая попытка подделать хоть раз мою подпись, без чего невозможна была махинация с этой квартирой, будет дорого стоить. Бывший голубоглазый пытался меня извещать и пугать при посредстве различного вида гонцов. Являлись какие-то бородатые, дыша туманами хриплого пива, и, невнятно о чём-то справившись, просили малую помощь в размере пяти или трёх рублей («Если нет, то и два давайте…»), являлись шустрые бабоньки в котиковых воротниках, норовящие влезть в мою комнату и быстро всё высмотреть, являлись люди с достоинством, несколько застекленевшие и желавшие, в видах достоинства и позднего часу, некоторым образом заночевать; гонцы имели успех незначительный, до тех пор пока не явился ко мне напряжённый и гордый своей престижной замшевой кепочкой молодой человек. Очевидно, на мой счет он был основательно предубежден, что бесхитростным людям заменяет и взгляд и развитие, и, по юношеской простоте, убедил себя сам, что из долга порядочности он обязан меня презреть. Сама форма приветствия, произнесённого им, от души меня позабавила. «Ну ты!» – сказал он, встав на моём пороге. «Ты кто, милай, будешь?» – спросил я, хотя мог и не спрашивать, и я равнодушно подумал, что дни бывшего голубоглазого сочтены, что прежде старухи с косой к таким людям приходит сентиментальность, и голубоглазый дожил до того, что начал выискивать своих тщательно забытых детей и налаживать с ними основанную на презрении ко всем остальным дружбу. «Я – сын», – объяснил заносчиво молодой человек. Он волновался, будто пришёл требовать сатисфакции. Я столь был растроган, что даже забыл спросить, с какой глупостью он ко мне послан. Никаких нехороших чувств я к нему не испытывал и поэтому ничего худого ему делать не стал. В низу лестницы я сообщил ему несколько сведений из правил хорошего тона, но не думаю, чтобы они пошли ему на пользу, порода не та. Как бы то ни было, но визиты гонцов прекратились, и бывший голубоглазый прибегнул к помощи почты. Время от времени я получал от него отпечатанные на машинке записочки, которые вряд ли печатал он сам, там были огрехи, характерные для машинисток. Записочки были без подписи и были бы оскорбительны, если б не были так смешны. В них старательно избегались обращение, личные местоимения и все малейшие признаки формальной учтивости. Записки начинались ссылкой на высшие силы. Там, где в прошлом столетии написали бы «Богу угодно…», он писал: «Паспортистка сказала, что надо…»

И вот, думал я, поднимаясь по лестнице, чистенькой и неуютной, как во всех домах, вышедших из капитального ремонта, вот настало то время, когда сообщить мне, что «Богу было угодно…», было б донельзя кстати.

IV

Я отворил дверь своим ключом.

Отворив дверь, увидел, что ключ мне помог случайно. В дверь были врезаны ещё два замка, был привинчен тяжёлый засов и вколочен чёрный кованый крюк. Затоптанный пол прихожей пересекала полоса мутноватого света, дверь в комнату была приоткрыта. В эту дверь был также врезан тяжёлый английский замок.

В комнате разговаривали. Кто-то медленно убеждал кого-то в том, что Брак – плоховатый художник.

Раздеваться я не собирался, я пришёл ненадолго. Я вошёл в комнату, сказав «здрасьте», и повесил шапку на первый увиденный гвоздь.

За низким столом, заваленным грязью, что звалась накануне закуской, сидели, с трудом опершись о стаканы, две личности, с изумлением посмотревшие на меня. Позади них на круглом высоком столике стояла увядшая ёлка. Иголки её порыжели, местами осыпались. Светились блёстки, цветное стекло шаров, погасшие лампочки, в пустоте рыжих веток и проводов я увидел игрушки из «Чипполино», сияющего набора, подаренного мне бабушкой двадцать пять лет назад. Я любил его страстно и всегда, наряжая тёмную, влажную, пахучую ёлку, играл, представляя, что здесь будет зáмок, а здесь тюрьма… Под ёлкой, под книжными полками спал на голой продавленной раскладушке толстый в малиновом свитере. Стены в жёлтых обоях были завешаны полками, пожелтевшею графикой, акварелями. Висело узкое зеркало, готическая афиша балета «Собор Парижской богоматери». Окно было задёрнуто клетчатой коричневой шторой. Мутный свет источала старая люстра. Тяжкий дух прокисшей попойки стоял в комнате.

Мебель, сдвинутая заметно с привычных для мебели мест, вносила дух переезда. Книжный шкаф был, как положено, заперт. Одно стекло в его дверцах было старым, матовым с витиеватым узором, другое, когда-то разбитое, заменялось тонким оконным стеклом. Письменный стол был завален хламом, ключ торчал в правом верхнем ящике, это было нарушением правил. Расстёгивая пальто, я прошёл в середину комнаты. На застеленной тахте спала светловолосая женщина. Лица её не было видно – только волосы, узкие плечи, обтянутые халатиком, и лежащая на подушке рука. На тонких спящих пальцах светилось золотое, безвкусное толстое обручальное кольцо и невесомое старое золотое колечко с рубиновым камнем.

Маленькие, бережно выкованные золотые лепестки удерживали крохотный тёмный рубин…

Расстегивая пальто, я дошёл до окна и раздвинул грубую штору.

Белый свет, мутно смешиваясь с электрическим, потёк в комнату. Я распахнул форточку. Холод ударил в лицо, зашуршал по паркету бумажным сором.

В городе почти рассвело. Далеко видны были кривые снежные крыши, изгиб сизой под снегом Фонтанки, голубые купола Троицы, трубы, дымы, синий прямоугольник высокой «Советской» гостиницы.

– Закрой… – сказали мне сзади. – Холодно.

Я повернулся.

Гостям было лет под сорок. Судя по глазкам и пёрышкам в бородах, они уже выспались и теперь, мирно завтракая, обсуждали пути мирового искусства.

– Закрой ты её… не надо!

– Вот что, ребята. Дорогие мои. Мне очень нужно поговорить с Людочкой. Поэтому я очень прошу вас сейчас уйти. Я вас очень прошу.

Тот, что был ближе, глубоко и надолго задумался. Второй показался мне более понятливым. Я вынул паспорт, раскрыл и, подойдя, показал ему. Вытянув шею, он начал вчитываться… Устав держать перед ним паспорт, я закрыл его и положил в карман. Пять строк в моем паспорте сообщали: «Ленинград. УВД Октябрьского района. Прописан. Набережная Фонтанки…», далее следовали номер этого дома и номер этой квартиры.

Первый тем временем додумал свою мысль до конца.

– Чего ты шумишь?.. – сказал он.

Но второй, неизвестно что вычитав в моём паспорте, вдруг слабо махнул рукой:

– Пойдём…

– Кудá мы пойдём? – изумлённо уставился на него первый.

– Пойдем… Потом.

– Ты понимаешь, что ты говоришь? Ты понимаешь, чтó ты говоришь?

– Пойдём… – очень тихо, морщась, сказал второй и снова махнул рукой.

– П-льто мое – где?

Трогательно подсобляя друг другу, они в четверть часа надели пальто. Первый долго копался, сопя, в углу и выкопал непочатую бутылку. С большим трудом он засунул её в карман…

– Стоп, – сказал я. – А этого кто заберет?

– Митьку? Надо забрать, – сказал первый, – Митьку надо забрать…

В полчаса растолкали, поставили на ноги Митьку, обрядили в пальто – и ушли, раза три попытавшись напялить на Митьку мою шапку.

Я захлопнул за ними дверь, вернулся и выключил люстру.

V

Всходило солнце.

Осторожное, чистое январское солнце легло на Троицу, на гостиницу, на дальние снежные крыши. Но видно было, что это уже ненадолго и что солнце, поднявшись, исчезнет в морозном дыму.

– Вставайте, девушка. Проспите царствие небесное. Вставайте, вставайте.

Она недовольно, со стоном зашевелилась.

Оперлась на локти, подняла заспанное, мятое лицо и, щурясь от света и неудовольствия, от падающих на глаза волос, спросила сонно:

– В чём дело?

– Где вы живёте?

– Здесь…

– Об этой лежанке уместнее будет рассказывать в прошедшем времени.

– Вы кто? – спросила она, подумав.

– Но если лежанка вам так полюбилась, возьмите её с собой.

– А-а… – нехорошо, утомлённо засмеялась она, бессильно откидываясь набок, – вы этот самый…

– Да, – сказал я. – Этот самый.

– Закурить у вас есть?

Голос у неё был хорош.

Она вытащила из моей пачки папиросу, и я поднёс ей огня. Огонёк моей спички празднично задрожал в рубиновом камешке.

– Спасибо…

С трудом устроив подушку повыше, она с облегчением оперлась спиной и мрачными глазами оглядела комнату. Пепел она бессильно стряхивала на пол.

– Чего вы хотите?..

– Сесть.

– Ну, присядьте куда-нибудь… Господи! Не гремите вы так!..

Самым чистым казался мне письменный стол. И шторой я смёл весь хлам с него на пол: мужские рубашки, бумаги, аптечные пузырьки, валик для типографской краски, стаканчик с отточенными карандашами и прочее.

– Почему вы на стул не сели?

– Простите?

– Почему вы на стул не сели?..

– Тут кругом ваше бельё.

Я сидел на потёртом сукне стола, с большим удовольствием разглядывая гравюру, которую успел подхватить. Гравюра изображала деревья и дом. Чтобы зритель долго не мучился, внизу была надпись: «Ленинградский пейзаж». По полю гравюры криво шло дарственное: «Людочке с дружбой, любовью Митя», дата была вчерашней.

– Дайте пива, – сказала она. – Вон, на полке.

– …стакана чистого нет.

– Дайте так. Откройте… Вы будете?

Я отказался.

Она села, свесила вялые ноги. Не глядя вниз, нашла босыми ногами тапочки, и поднялась. Потягиваясь, как кошка, спиной, одёрнув небрежно халатик и закидывая измученно назад спутанные несвежие волосы, она пошла к двери. Посмотрела с гримасой на ёлку, на столик, где грудами высилась грязь и в тарелках лежали окурки. Недовольно сняла всю посуду и составила на пол, под ёлку, взяла со стула клетчатую рубашку, плеснула на столик водки, рубашкой размыла жир, чёрный пепел, присохший портвейн и вытерла полированную поверхность насухо и до блеска.

– Ёлка осыпалась. Глупо… Выпьете водки?

– Я не пью с утра.

Она пожала плечом. Ушла, возвратилась, шаркая тапочками, с мокрой тряпкой, ещё раз утомлённо вытерла столик, безнадёжно осмотрела комнату и ушла.

Возвратилась она минут через двадцать, умытая и небрежно расчёсанная, с палехским круглым подносом в руках. На чёрном блестящем лаке и ярких цветах подноса стояли холодная, запотевшая водка, бутылка кефира, вкусного даже на вид, высокая рюмка с золотым ободком, высокий стаканчик с цветным изображением старинного автомобиля, перец, уксус, горчица в высоких гранёных флаконах и тонкие, не для вчерашних гостей, тарелочки с золотой каёмкой, – ресторанное рыбное заливное, похожее на осетрину, тонко нарезанные булка и серый хлеб, две горячие, мокрые, только что сваренные сардельки. Вилка, нож, льняная салфетка, сигареты и зажигалка. Сигареты были английскими, зажигалка австрийской.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

На страницу:
9 из 10